№1/3, 2011 - Продолжение следует

Галина Щекина
Ор

роман

Продолжение. Начало в №№1/1, 1/2

УКУСИ ЗЛУЮ СОБАКУ

Ибо так сказал мне Господь, Бог Израилев:
возьми из руки Моей чашу сию с вином ярости и напой
из нее все народы, к которым Я посылаю тебя
(Книга пророка Иеремии. Глава 25. Стих 15)

Тимоша опять вел уроки со второй смены, сердце ныло нестерпимо.

«Какой страх, какой срам. На молодую глаз положил, пень старый!» – ругал себя Тимоша. Но тут же задумывался. Да, глаз, и ничто другое. Слова не помогали, не объясняли ничего. Нет, он должен донести до нее простую вещь: его поклонение – это только стихи, картины. Он же от нее ничего не требует! Он лишь постарался сделать все, чтобы к ее возможному приходу осталось на спортполе поменьше учеников. Предложил им напоследок пробежать по два круга, но тут со стороны ворот побежали на ребят два огромных пса. Они были вроде в ошейниках, но вели себя как-то дико. Позади шел его бывший ученик, разрядник по слалому Витя Димченко.

– Эй, любезный, – «не узнал» его Тимоша. – Следи за собаками. Дети тут все-таки! Ты что, не можешь погулять в другом месте?

Гулять тут с собаками и раньше гуляли, но, во-первых, вечерами, а во-вторых, Тимоша был интуитивный мужик и беду почуял нутром. Под ложечкой засосало невыносимо. Ведь дети-то бежали псам навстречу!

И вот уже, столкнувшись с овчаркой, один укушенный мальчик закричал, девочки уже орали перепугано, метались, усиливая панику. Димченко, пьяный до хохота, до икоты, щелкал себя по ноге поводком и подзуживал. От детского крика у Тимоши помутилось в глазах. Он бросился к ближайшему псу и наподдал тому пинка.

– Фас! – рявкнул Димченко.

– Подонок... – выдохнул Тимоша и сцепился с овчаркой.

Та повисла на его правой руке повыше запястья, а Тимоша машинально ухватил ее другой рукой за ошейник. Потом начал душить. Собачина оказалась сильная, руку пропарывала животная, пульсирующая боль и проливалась горячим. Тимоша сам не помнил, как упал, как катался по пыли, как вцепился в нее, собачину, зубами. Вдруг пес заскулил, задыхаясь, и стал размыкать адов наручник. Вся грудь его была красной от человечьей крови. Тимоша пятясь, стал вставать, и до него не сразу дошло, что собаки-то теперь почему-то вцепились друг в друга. Насилу отплевался от собачьей шерсти. Но собаки вошли в раж, и одна другую ранила. Пьяный Димченко обхватил упавшую собаку, поволок... Кругом поднялся плач и ор неимоверный, разноголосый, страшный, превратившийся для Тимоши в мучение, потому что для него не было более сильных мучений, чем чужие... Да еще детские... И он не спас их, не защитил, вот что он наделал... Дико! Как будто нужно было кому-то из райской картины сделать моментальный содом! Как будто нужно было напомнить людям про то, что ад не где-то там, далеко, а здесь он, рядом, даже как бы и внутри. Что достаточно одного идиота с собакой, чтоб сразу померк белый свет. И человек добрейшей души стал зверем и сам загрыз зверя. Колотила дрожь Тимошу, мутило его и выворачивало – здесь же, при всех – такого стыда он даже не помнил за собой...

Вызванный отряд быстрого реагирования сказал, что это не их дело! Вызвонили скорую, те выписали направление колоться от бешенства, и уехали, велев обратиться к участковому... Там разборки затянулись на месяц... Тимоша ходил на уколы от бешенства, от которых каменел живот, лечил руку вульнузаном, но не мог успокоиться. Мечтал проработать кое-какие эскизы, но предчувствовал, что это не выйдет. Ему казалось – заживет рука, и он сразу начнет работать, картон, холсты ему снились, чудилось, как он смешивает краски ужасно быстро, кисточки так и летают перед глазами... Он купил такие хорошие колонковые кисточки, дорогие... «Десница, - думал он, - она ж главная рука! И я так ее глупо подставил…» Пока порванная зубами десница висела на перевязи, шуйца училась быть десницей – он ею одевался, водил по доске указкой, давал отмашку в спортзале, ловил мяч, даже ложку держал… Но чтоб рисовать… Куда там… «Но десницею защитяся, но шуйцею обзовяся…»

Вскоре после праздников, когда десница уже позволяла шевелить пальцами, он добрался до своих холстиков, понатягивал их на подрамники, загрунтовал, оставил сохнуть. Только после этого взял готовый сухой грунт. Он всегда так делал, чтобы в запасе хоть что-то было. А то загоришься дело делать – и не на чем.

Нашел старый набросок и сел... Но огромные руки, только что так ладно сбивавшие гвоздиками рейки, руки стали тут же тормозить, застывать. Цвета не сливались, превращаясь в локальные мертвые ляпсы, краска ложилась плоско, пространство не распахивалось внутрь, не уводило глаза за рамки картины. Да и не было картины-то, не рождалась она, беспомощно копируя, окликая старый, но живой набросок.

Десница у Тимоши заживала, но она совсем разучилась рисовать. Он не сдавался, он весь дрожал, решил все-таки второй заготовленный холст испортить... Была не была... И испортил. На душе стало пусто, отчаянно, завыл ветер. Тимофей метнулся к столу, где сиял рамками его «иконостас» – Халцедонова на уроке, на спартакиаде с цветами, на последнем звонке, на ревизии лыжных креплений. Везде разно одета – то в мастерке в кедах, то в белом плаще и белых брюках, то в длинном платье – на школьном вечере по Шекспиру. Но везде суровая, закрытая, со сжатым ртом, недоступная ему, бесконечно чужая и печальная.

«Скажи же ты мне! – взмолился с вымазанной алой краской щекой Тимоша, точно был в помаде, он опять выглядел смешно, и чем сильней страдал, тем больше нелепости выходило... – Не на тебя ли я растратился, не ты ли отняла мою радость? Ведь я хочу работать, но не могу. Ты не даешь. Не даешь, не даешь, не даешь!».

Он покидал на пол сырые холсты, стал их колотить, мякать... Опомнился – лицо горело, руки и ноги ломило, крутящей болью ныли суставы. Ишь ты, позволил себе. Вот Бог-то накажет за такое....

Халцедонова молчала. А может, снова хотела сказать – «вы все выдумали»... Своими серо-зелеными глазками, нет, не глазками – очами! - своею грустью и гордостью она как бы отрицала его способность любить не просто ее, а любить вообще.

«Не я ли о тебе ли думаю день и ночь, не умея мысли повернуть на другое? Не по тебе ли плачу втайне, проклиная свою натуру? Ведь ты ангел, ребенок, а я по тебе как по женщине сохну... Взять хочу, владеть хочу, никому не отдавать...».

Она привычно молчала. Она не хотела с ним разговаривать ни в жизни, ни в воображении. То ли боялась раскрыться, то ли гордилась снизойти. А он этот иконостас для того и сделал, чтобы она всегда с ним была. У него как раз получалось все просто – желал ощущать ее рядом – и ощущал. Тогда он понял – не только она, но само небо отнимает у него радость рисования. Потому что он грешен без конца и без края, он этого высшего недостоин. Другого ответа не найти. Иначе все давно пошло бы, возникло не знай откуда, теплым ручейком побежало. Нет, виноват, точно виноват.

Собрал кисти, все в порядок привел, смаргивая густой липкий туман, плохо видя перед собой. И выходя в шелковый весенний дождь, обернулся к своему иконостасу, шепча привычное – «спасибо, Господи, что не до смерти».


РУССКИЙ ИДЕАЛ И ПОЮЩАЯ РОДИНКА

Он опять все выходные и вечера был теперь там один, без помощников. Случайно зашел в салон на площади за красками, увидел объявление о новой выставке. И почему-то сразу пошел. В руках у него была сумка с продуктами и еще фанеры кусок, он и время подгадал так, чтоб успеть до автобусной пересменки. Но пошел.

У него постоянная блуждающая боль была внутри, он прямо уставал от нее, как от нарыва, как от маеты зубной. И тогда вынимал твердый прозрачный квадратик с проездным, а там, на обороте, вскинув голову, Халцедонова тянулась за лыжами. На длинной абрикосовой шее – на вые, так раньше говорили - пела родинка. Он незаметно целовал эту родинку, когда подступало к горлу. И после этого вздыхал облегченно, спокойно глядя по сторонам. Как наркоман после дозы. Ну, Тимоша... Наверно, и на выставку побрел, чтобы оглушить себя новым зрелищем.

Билет на выставку оказался внезапно и нетипично дорогой, но Тимоша уж не мог не идти, ему хотелось всматриваться в другого художника, угадывать в нем знакомую боль: у того она была ли, нет ли? Случилось ли то ранящее, вековечное, которого не избежал, не избежит никто? А выставлялся в галерее привезенный за тридевять земель Константин Васильев, роскошный, былинный, якобы убитый евреями, как писала антисемитская местная газета «Коловрат».

Живопись бывает правильная и неправильная, тревожно думал Тимоша. Неправильная – как вот у него, Тимоши, – а у Васильева правильная. Безупречные черты лица – огромные глаза, узкие иконные носы, крохотные рты, высочайшие лбы, узкие ладони… Все как в старину – очи, уста, чело, длани… А еще композиции грамотные, ну, очень четкая иллюстрация правильной красоты, причем основанная на русском народном эпосе.

Жница с серпом оперлась на ствол дерева, держит серп так, точно себя зарезать хочет. Это, конечно, намек на извечный русский трагизм и жертвенность. Потом на другой картине она же милого ждет со свечой. Да и милые крутые – то в кольчугах, полушубках, а то в шинелях! (значит, это тоже ненастоящая былина, не старинная!) – плещи косая сажень, хребты прямы, власы кудрявы, все богатыри. Фольклор, академизм!

«Это сразу убеждает зрителей, особенно русских, в правильности их идеала. В том, что русский человек – это высшая раса. Такие картины освобождают русских от закомплексованности в драме жизни!» – из той же газеты.

Васильев, конечно, народный художник. Но тот народный, что для лубка, или тот, что выше? Который и о своем сумел сказать, и общее угадал. Про это «угадать» страшно было и думать. Вот маршал Жуков, статью и сталью как Александр Невский. Русским же вечно нужен мессия, спаситель. Им держаться не за что, как не вспомнить Александра, он все-таки бился не только с врагами внешними. Не Александровы ли слова – «В правде Бог»? Не хотел, чтобы Русь лишилась святой веры. Так она и не лишилась...

«Паде люди бещисла, немец 400, 50 руками яша», и тут же другие версии – 100 рыцарей всего было и немцев... Но допустим, «невское величие» очень понималось тогда, когда Россия в самоизоляции жила, когда нужна была победа – Запад выставляли врагом. А нынче, когда пред Западом преклонение – кем услышан Васильев? Из чьих рук примут мечи новые Александры? Тимоша был в курсе, что в пику Западу теперь явлены новые идеи – насчет русских корней арийцев. Но все это душило Тимошу ужасной тоской, осознавать величие расы его никак не тянуло. В зале, покрывая говор экскурсий, покашливание публики и звонкую свиристель экскурсоводов, вдруг железно забрякали сабли. Чересчур громко, не взаправду, будто по радио. Тимоша заполошно оглянулся... Может быть, Тимоша не был патриотом, не был истинно русским человеком?..

Тимоша нутром чувствовал, что в Васильеве своя боль, не такая мелкая, как у Тимоши. Тимошин наив был разрушен масштабностью васильевской красоты, которая становилась непреложной, даже грозной. А все то, что грозно, обязательно – все это сомнительно... Где-то отдаленно, в затылке, шевелилось робкое чувство сомнения: как же так, у него, Тимоши, все любимые женщины разные, а тут женщины все одинаковые. А ведь в зал приходили сотни, тысячи людей, и у каждого своя красота. А все они соглашались, что у Васильева она как бы на десять порядков выше – лучшая красота, вселенская... Да, они принимали ее, ценили этих иконных жниц больше, чем своих любимых. Или он угадал? Или подыграл? Или что-то здесь было не так.

Тревога и музыка загудели внутри Тимоши. Его несогласие с непреложностью чужого идеала не имело ничего общего с агрессией. Не отвержение это было, а скорее трепет. Но зато уже хлынула внутрь какая-то новая струя, лечившая Тимошу от его личного горя. А само это горе уже не воспринималось как ужас. Скорее, как благо. Конечно, он хотел, чтобы красота Халцедоновой стала непреложной для всех. Но она была ни на кого не похожа! И он бы даже боялся, чтоб это узнали другие и тоже кинулись любить. Он бы вмиг с ума сошел. Нет, пусть лучше не знают, не знают... И втайне волновался, нашаривая в кармане свой пластиковый проездной с поющей родинкой на обороте.

Он боялся длинного лета, одиночества на даче, боялся, что целую вечность не увидит девочку, и вообще того, что вконец поедет крыша. Не потому, что боялся потерять рассудок и умереть. А потому, что он тогда не смог бы нянчить своих близких! Навещать первую жену в момент обострения остеохондроза, возить ее на процедуры в санаторий, покупать Нинке кожаный плащ, мириться с Марьяной, не мириться с Зорькой, ехать к Лильке и Толику. Дарить картины коллегам по школе, думать, думать день и ночь об этой хвори – Халцедоновой...

Ведь если он сломается, с ним возиться будет некому.


ЖАЛКО ТОЛСТЕНЬКИХ И ГЛУПЕНЬКИХ,
или ГИМН БЕСПОЛЕЗНОСТИ

Пришел в равновесие Тимоша не скоро. Боль от того, что он ее не видит, утихла, рисовать он не пробовал, терпеливо ожидая, что заживет душа, сама попросит, чего ей надобно. Но душа пока молчала, а рассада уже требовала выхода на волю. Тимоша увязывал свои коробки и пыхтел, торопился, так как солнце уже плескалось за края мира и переполняло едва занявшееся утро. Помидорам было пора в теплицу, а кабачкам на грунт! Коробки – хорошо, а вот для еды рук не оставалось. А кто у нас сильный мужик, который умеет терпеть? Ага.

Зис шла по двору как победительница. На ней колыхалась какая-то фантастическая яркая одежда, похожая на кусок малинового желе. На ней трепетали языки пламени и извивалась змея. Зис ступала по камням, словно через пропасть – на ногах красовались вычурные сабо с выжженным на них китайским рисунком. Где и как заработала Зис этот чудовищный халат для подпольного порно-авторитета? На балконы высыпал весь двор и уставился на Зис, выкрасившую волосы фиолетовым баклажаном с серебряной искрой. У Зис больше не было левого глаза, поэтому она скромно укрыла лицо за стрекозино-синими очками. Бесшабашная Зис, которая пила и гуляла на заработанные тяжелым трудом деньги, которые тут же тратила на тех же работодателей, позволивших ей заработать, Зис, которая в боях потеряла глаз и получила взамен внушительный фонарь на другую сторону, прохаживалась так и эдак вдоль дома. И именно на нее напоролся увешанный коробами с рассадой Тимоша. И, несмотря на то, что постоянное состояние алкогольного опьянения сильно туманило голову, Зис вспомнила эпизод с возвращенной дубленкой, раскинула руки крестом и заорала не своим голосом:

– Смотрите, люди добрые! Это самый лучший мужчина в нашем околотке!

«Лучший мужчина» – в ее устах это звучало так сомнительно. Двор одобрительно грохнул и кто-то даже зааплодировал. А Тимоша стоял, потел и моргал, как на цирковой арене... Ну, знал ли он, что доброе дело обернется таким срамом. А вот права Марьяна. Нечего было подходить тогда зимой, жалеть эту ненормальную…

Тимоша, подыхая от стыда, пошел на автобусную остановку в центр – и вдруг столкнулся с Халцедоновой. Она шла, открывая и закрывая зонтик, в белых джинсах, в белом плаще. Узнав его, внезапно улыбнулась. Она оглядела его коробухи с особенным выражением! Точно рану прорвало – горячо стало Тимоше, пьяно. Он взять ее под руку и то не смог. Пошли они, как ни дико, опять на выставку. Она твердила, что ей некогда, у нее неотложное дело, но он не отпускал, как будто у самого времени было вагон. Купил ей по пути дорогое мороженое, уговаривал зайти в художественный салон.

На выставке авангарда, о которой он минуту назад не подозревал,– машинально ноги туда пошли – стремительно поставил в раздевалке свой груз и сразу на экспозицию... Переходя по залу, трогал механизмы, собранные из старья, те смешно крутились, скрипели, капали, шлепали по стенке. Он просил ее тоже дернуть за ниточку, заглянуть в глубину щелкающих пружин, нажать на педаль...

– Это как сказки Андерсена, Тамара, посмотри, как смешно, наивно, как бесполезно сделано!

– А зачем?

– Ни зачем, просто так. Для радости!

Крепко стоящий на ногах Тимоша был ошарашен растратой человеческих талантов куда попало. Он же втайне надеялся на полезность самого бесполезного предмета. Кто что ни нарисует, кто что ни смастерит – это все пригодится. Как игрушка хотя бы. Он удивлялся, что вот так заранее люди сделали чудеса на выброс. Потому что все эти механизмы были старые, потрескавшиеся, рассыпались от шаткости и ржавости, – все это собрали из деталей помойки. И уж если бы это делали для выставки, показывать за деньги, то, наверное, сделали бы из более новых штучек... Хозяйственного мужчину поражал гимн бесполезности. Лавка старьевщика! А что-то было в этом трогательное, поэтичное. Это мог сделать сумасшедший художник, который был гениален машинально, пальцами, без подключения головы... У Тимоши даже слезы выступили от всего этого.

А девушка? Она только пожимала плечами и отрицательно отодвигалась. Она даже не улыбалась, не хотела дернуть рычажок. Иногда человек одной улыбкой может выразить отношение, приподняв презрительно угол рта. Но она даже так не могла. Зевала она.

От механизмов перешли к картинам: смешные, толстые человечки уморительно мерили линейкой любовниц, кротко пилили пилой батареи, увлеченно плыли в просторах ванны, лирично воровали во тьме кровать, падали лицом на асфальт и даже сидели на горшочке. При этом у них были круглые тупенькие лица с маленькими свинячьими глазками, детские сандалики и носки с полосочками. Это были как бы гигантские переросшие дети. Тимоша с любопытством их разглядывал, потому что подозревал какую-то общность с ними. Он слишком часто вел себя по-детски, а если ему жизнь напоминала о возрасте – его усталостью, бугристым лицом в морщинах, его предпенсионным возрастом – он тихо поражался своим летам. А господин Колесников... или как его там... он все-таки был прав – мы все, наверно, дети. Так или иначе падаем, утыкаемся, плачем...

– Смотри, Томочка, они все похожи. Слишком наивные, да? Тупые, наивные, до того глупые и наивные, что даже горя не чувствуют. Как ты думаешь? А я думал, что в авангарде только форма, а тут ошшо есть и содержание...

– Дерьмо этот ваш авангард, – тихо сказала она, глядя в сторону.

Сердце Тимоши сморщилось от боли. Человечков, оплеванных Халцедоновой, становилось жалко до смерти.

– Слушай, да пойдем вон, послушаем, что критики трещат…

Перед ними стояла, как волнорез, мадам Кочкодаева с указкой в руке. Ее обтекали толпы посетителей, но стояла кучка жадных до объяснений людей. Это такая публика, которая на выставках сама все знает, но ей нужно слово специалиста. Словно бы печать поставить. А Кочкодаева была на посту, готовая объяснить необъяснимое. Ее треугольное лицо, косой срез жестких волос на щеке, серый строченый костюмчик джерси и низкий прокуренный голос – никогда не менялись. Ну и женщина. Что, что она говорит? Не слышно.

– Иван Колесников – своего рода бунтарь современного искусства. Перед вами работы раннего периода творчества, когда его образы до предела персонифицированы и в то же время обобщены как типажи… Мы видим на них так называемого маленького человека, занятого своими конкретными делами, иногда демонстрирующего свои профессиональные навыки – «Пильщик», «Дактилоскопист», «Дегустатор», «Лесосплавщик»… Но не само действие является целью художника, а стремление показать трогательные мелочи бытия… Сегодня Колесников – художник достаточно универсальный, умеющий сделать огромное событие из любого арт-проекта от выпуска марок до ревизии Конституции… О нем часто пишет пресса, вот, например, статья Ирины Кулик… «В идее издания Конституции, проиллюстрированного современными художниками, есть нечто двусмысленное. Авторов и идеологов проекта – Сергея Денисова, Ивана Колесникова и Петра Войса можно упрекнуть в непочтительном ерничестве. И зачем это нужно – иллюстрировать каким-то непонятным и подозрительным искусством основополагающий текст российской государственности? Отечественная власть еще с советских времен приучена видеть в несанкционированных высказываниях художников какой-то подвох: соц-артовская картина с надписью «Слава КПСС» безошибочно считывалась как произведение антисоветское. И предыдущие проекты, сделанные Сергеем Денисовым и Иваном Колесниковым, также не были лишены социальной двусмысленности. Будущие инициаторы иллюстрирования Конституции различными способами зондировали и в то же время провоцировали массовое сознание россиян. То они предлагали ведущим современным художникам нарисовать портреты главных героев России – список героев выяснили в процессе самого настоящего социологического исследования. То выпустили набор открыток к 23 февраля, на которых были запечатлены все главные поражения России – от Прутского похода Петра и Крымской войны до проигранных холодной войны… Вот и идея иллюстрированной Конституции отлично вписывается в эти опыты и эксперименты по исследованию коллективного бессознательного постсоветского социума.

…Свод законов, перечитанный художниками, выглядит достаточно экстравагантно. Увесистый том переплетен во что-то вроде королевской мантии: горностаевые хвостики, золототканые имперские орлы и советские звезды. Только мантия почему-то вывернута наизнанку: мех пошел на обложку, а орлы и звезды скрылись на форзацах, под обложкой. Может, они и смысл и букву закона вот так же выворачивают? К тому же, несмотря на все свои королевские регалии, книга выглядит какой-то несолидной и неподобающе безобидной: то ли мягкая игрушка, то ли подушка, на которую должен уронить голову читатель, утомившийся от попыток вникнуть в букву закона. Особо невыспавшимся предлагается объект «Президентская думка»: мягкая меховая подушка, набитая текстами Конституции... Вот прошла в столице выставка, событием стала картина «Смертница», авторы Денисов и Колесников. У нее очень красивое тело, и эта красота собирается себя взорвать – палец лежит на кнопке. А глаза смотрят на тебя с мучительной болью. Это поражает. Вообще, в искусстве ходы должны быть неожиданными… Колесников многолик! Он меняется, в каждом новом проекте он другой.


Но вернемся к маленькому человеку Колесникова. Социальные мотивы можно проследить и здесь. В «Пильщике» голова работника окружена обручем с колокольцами, это значит, что голова его раскалывается от звона, и автор ему от души сочувствует… Все герои Колесникова терпят деформацию среды, все они сталкиваются в какой–то преградой, даже в названии вы можете это ощутить. Непривычному зрителю может показаться, что эти уродцы не имеют ничего общего с народом. Напротив, все они показаны с большой любовью и юмором. Вы же не заподозрите, скажем, Василия Белова в нелюбви к народу? Потому что он показывает его с любовью и сочувствием. Аналогично и здесь! Например, вот эта работа под названием «Наезд». Обилие краплака заставит вас вздрогнуть, но ведь это всего лишь ломоть арбуза, товарищи… Колесников любит вставлять в полотно уменьшенные копии лиц героев – в зеркальце, в очках, даже в тазике с водой есть отражения. «Сиеста» – вы посмотрите, какие крохотные копии спящего художник уместил на блестящей никелированной спинке кровати. Это делает его картины отражением отражений, а творчество еще более концептуальным… Вообще, в начале девяностых для русских художников важны всякие веяния западного искусства, поэтому такие заголовки: «Сиеста», а не просто «Спящий», допустим, «Адепт Матисса», а не «Аквариум». Художнику важно было продекларировать свою свободу. Тем более что эта выставка, она состоялась при финансовой поддержке трех англичан – Астина, Каллунда и Левина…

Тимоша чувствовал себя, как нашкодивший щенок перед очами хозяина. Все в нем напряглось и дрожало. С одной стороны, он понимал – о мука, слишком велика эта сфера, куда его занесло, ничего он в ней не смыслит! Разве он сможет сделать свою простую картину событием?! Никогда! А с другой стороны, как счастлив он был, что его сюда занесло. В эту великую сферу, и вообще. Он смотрел на девочку, надеясь, что ее тоже коснется этот трепет!


Но она смотрела в сторону. И он понял – не картины! Не то, что вокруг, а именно он, в старой линялой и заплатанной куртке, в сапогах, он – источник позора. Она думала не о том, что хорошего в картинах, а о том, что ее кто-то увидит с ним рядом…

– Ну почему? Стиль ведь такой, примитивизм. А чувство, Тома, оно ж в любом стиле может выражаться.

– Ну, и любите этих кретинов, сколько угодно. Мне пора.

– Ты не хочешь узнать новое? Ведь ты же никогда такого не видела, Тома!

– Нет. Такого мне не надо, нет.

– Ты не хочешь узнать то, что я люблю? – Чем же ее уговаривать?!

– Я уже знаю. Но мне пора. – Она, прищурясь, смотрела в сторону, все было узкое в ее лице – глаза, рот, все сузилось до лезвия и ощетинилось против него.

– Куда ты так торопишься?

– В торговые ряды. Сэконд хэнд из Голландии.

– Ты нарочно.

– Не нарочно. Правда!

И взлетела от него в автобус, полыхнув белым плащом, белыми кроссовками. И за ней захлопнулись новые немецкие двери в красивых надписях. А Тимоша полез в свой автобус, прямо как те дурачки на картинах Колесникова, и за ним захлопнулись поржавевшие красные двери. Он даже представил, как Колесников нарисовал бы его с коробухами и сумарями, с ногами, торчащими из автобуса. Эти автобусы поехали в разные стороны, и казалось, это навсегда! Почему он купил этот журнальчик про выставку? Потому что ему дорого, а ей нет. Потому что он старый, но учится. А она молодая и не хочет. Как будто она все уже знает! Откуда в них, юных, это высокомерие? Они же ничего не знают, только хмыкают. Даже его шестиклашки, они точно такие же. Начинаешь им объяснять, а они смотрят, как она: «Че пристал-то?». А он думал, что если бы она когда-нибудь поехала с ним на дачу, то было бы явление Халцедоновой народу, то есть Тимошиному семейству. И все в римских тогах, и позы как на фронтоне театра. Лилька, конечно, с гордым видом отвернулась, Марьяна тоже – они вместе один египетский барельеф. Нина, конечно, руку потянет к Томе с видом «так я и знала». Толик, Лилькин муж, красный, как рак, озираясь, застынет, прижатый к стенке дачи непереносимой переносной лестницей. А он, Тимоша, он что будет делать, как выкручиваться станет, козел? Скажет – «вот и твоя подружка, Нина»? И Нина его, конечно же, не выдаст... Ой, нет, конечно, хорошо, что это невозможно. Сегодня, допустим, на даче никого, нет дураков сажать теплицу, но вообще, если честно, они на даче и не пересекаются. А если бы пересеклись, вот ужас был бы…

А какой все же праздник случился, когда она, увидев его, улыбнулась, какой раж настал для глупого влюбленного Тимоши. Чуть крыша не поехала от счастья. Да только ненадолго хватает этого счастья, на каких-нибудь десять минут... А дальше тот же ад...

Он внутренне плакал, он привык загонять себя под крышку, и на его лице, уставленном в пыльное автобусное стекло, ничего не отражалось.

...Он пленку натянул на теплицу, быстро натаскал навоз и посадил все, что надо. И пошел набрасывать один! – хотя бы только один этюдик. Понимал, что ничего не выйдет, но просто, чтобы уж совсем не разучиться. Как распустил-то себя, подумать только. А кто у нас самый работящий художник? Ага.


СПРЯЧЬ, ЯБЛОНЬКА

Пробежали весенние дни, запекло и зажарило солнце. Он продирал траву, сокрушаясь, что до малины не дойдет. Он уже порядком устал, пот заливал его, щипал во всех местах. Не к месту соседке привезли навоз, и она кликнула Тимошу на помощь. А поскольку Тимоша торопился очень, он велел цыгану распрячь лошадь, потом взял сразу телегу – да и перевернул сразу ее всю в загородку. Пара-тройка ведер только и просыпалась. И цыган уехал с удивленными глазами, а соседка гладила по руке, многословно благодарила.

В этот самый момент по аллейке шел Толик, дивясь на сии подвиги Геракла. Он пришел с огромным целлофановым пакетом и принес еды. А это бывало крайне редко. Толик обычно же не успевал и ехал не с той стороны, где продают выпечку. Тимоша так обрадовался, так засвистел, что Толик вздрогнул. Это тоже было редко, поскольку Толик был глуховат. А Тимоша еще подошел, любовно шандарахнул его рукой-лопатой по плечу, так что у бедного Толика плечо зачесалось.

– Ну, ты гиббон, – пробормотал Толик и не обиделся. – Отводку будем делать?

Это надо было рыть траншейки к картошке, чтоб вода от крана шла.

– Будем, но после чая, – сказал Тимоша. – Я поставлю, а ты мяты-лимонки нарви, вон, смотри, какая мята у меня взошла. Я думал – не взойдет.

Чай с мятой и смородиной, накипяченный на костре в огромном черном чайнике, был главным счастьем дачи. Когда бегаешь в запале, таскаешь траву, хлопаешь на себе комарье, ничего этого не чуешь. Но вот упал, отдышался. И все тебе раскрывается вокруг! Вся эта радость, летание, каждая травинка колеблется перед тобой, расправляя листочки. Толик-то накупил здоровых, как тарелки, лепешек со сметаной и яйцом. Сели в прозрачном тенечке под яблоней. Треск лаковой зелени над головой наполнял тело такой певучей радостью, что усталость смягчалась и растворялась, уходя в никуда. Как будто и не ломил там, в бурьяне… Яблоня, спрячь ты нас, дураков, от самих себя, овей своей благодатью…

Толик Безруких, поднимая брови, лежащие кончиками вниз, говорил про свою работу, только про работу, избегая говорить про Лилю. Потому что он всегда был между двух огней: жил в городе, любил деревню. Жил на работе, любил Лилю. А говорить про это не умел, так саднило, так дергало. Поэтому и говорил про работу – не так чувствительно.

– Не пойму, – удивлялся лениво Тимоша, – так ты ошшо на той же лесопильной раме служишь? Инженером?

– Да. Пойми, не люблю ходить с места на место, для меня это нож.

– Так она же работала хорошо. Ты сам говорил.

– Она и сейчас работает хорошо. Но понимаешь, отец, там одна беда, много вибрации. Все трясется, любые механизмы быстро летят. Я и должен с тряской бороться. А еще там же шум всегда. Когда дерево режут, оно визжит, как кабан. Только хуже.

– Как хуже? – откликнулся, настораживаясь, Тимоша, для которого деревья значили слишком много.

– Когда, например, пила вязнет в сучковатом стволе, она не визжит, а рычит, прямо взахлеб. Точно она против, и сейчас к черту вся механика полетит. А я вот это все слышу и напрягаюсь. И теперь на меня действует. Пойми. Раньше ничо, а теперь действует, глохнуть стал даже. Тело болит от звука. Типа мне самому больно.

– Ну, ошшо что…Ничо там не может полететь, – махнул рукой Тимоша, – там все железное. Всяко дерево мягче.

– Железное, да, то есть стальное. Траверсы – чугунные, на которые бревно падает. Вот и с траверсами проблема, крошатся. Получается, что дерево мягче, а крошит железо… ну, не сразу. Но пойми, нынче и со мной проблема. Если так со здоровьем пойдет, мне надо уйти оттуда. А куда идти, неизвестно… На бревнотаску уйду.

– А это что такое?

– Бревнотаска? Ну, отец, это вроде тебя – большое, сильное и молчком. Эк ты телегу-то... – Он даже задумался на минуту. – А там нет этого рева распиленного живого существа. Там штабель бревен разбирают за пристанью, а бревнотаска транспортирует это хозяйство в цех... Захваты слабые, вот, может, пойду и переконструирую.

Тимоша засмеялся Толикову сравнению, потом смутился – у человека проблемы, а он ржать. И очень теплое чувство к этому человеку охватило опять Тимошу.

– Ты глохнешь не от лесопилки. А оттого, что живешь насильно. Не противься жизни, Толик, а то согнет. Хочешь, я один отводки сделаю?

И Тимоша пошел рыть, и все представлял, каково это слышать, когда орет убитое дерево, он и один-то день наверняка бы не вынес, а тут день за днем, день за днем… Толик рыл канавки на другом конце, сосредоточенно глядя в землю. Смахивал пот. Если постараться, то уговорить его можно – чтобы бросил свою страшную работу, чтобы уехал в деревню, наконец, где его бы ничего не мучило. Но как же Лиля, которая не любит деревню, мухоту, духоту, тишину, отсутствие телевизора, телефона , ванны, да в конечном смысле и работы. После декрета она захочет идти на работу, а где там работать? В каком-нибудь пыльном сельсовете бумажки подшивать? Да там и народа, наверно, не осталось…Там она не сидела бы по три часа на телефоне, а может, вообще забыла бы, как плакать… Лиля любит ходить по концертам, по выставкам, по магазинам, вглядываясь в витрины, как вон сейчас Толик вглядывается в землю… Она любит косметику выбирать, красится по два часа перед зеркалом. А может, она и не стала бы там краситься? Толика жалко. Это конечно, хорошо, что Лильке попалась такая добрая душа, но она его не жалеет ведь.

Яблонька, как хорошо с тобой. Все мысли уходят, все мысли ветер уносит. И Тимоша, забывший собственные печали, дышит полной грудью…


СИЯНИЕ КЛУБНИКИ

Клубнику приехали собирать дочки Лиля и Нина, а также Марьяна. Они без старшей Тимошиной жены удачно ладили, перекликались из кладовой, с верхнего этажа. Задорно орала из транзистора группа «Мираж». Пока Марьяна готовила обед, девочки ей честно насобирали маленькое ведерко. Тимоша возился на другом конце огорода с поливным шлангом, смотрел на них, тая от тепла и заботы. Но ему опять чего-то не хватало. Если бы, грешным делом, среди кустов смородины мелькнул надменный подбородочек Томы... Или нет. Пускай она одна придет, когда тут никого не будет.

После обеда, где главной едой был щавелевый суп со сметаной, все двинулись к пруду купаться. А Тимоша облил себя студехой из шланга и полез на второй этаж, держа наотлет черную керамическую миску с ягодой. Бросил на угол ящика старое синее покрывало, поставил миску, соусник, уронил горсть ягод мимо. Взял пористый ватман и чуть не левой ногой набросал пустяшный, казалось бы, натюрморт. Не то чтоб он не старался. Просто он не вкладывал всего себя в набросок, не втыкался в него, как в забор, а так, лениво-рассеянно водил кисточкой, как будто был немножко не здесь, думал немножко о другом... Дрогнул. Свежесть клубничная не меркла. Полосочки позолоты, которые вечно не получались, засветились как живые, белые бока соусника нежно зарозовели, отсвечивая от ягод. Кажется, что-то есть, только надо дать просохнуть... Осторожно, не испортить бы. Тут нельзя рисовать все по отдельности, тут белое согревалось золотым, золотое переходило в черное, которое тепло оттеняло и гасило все цветовые крайности. И Тимоша стоял, оцепенев, не двигаясь, и думал – есть тут колорит или нету? За неделю он сделал в роще и на даче дюжину акварелей. Даже сам не ожидал. А когда стал их заделывать в паспарту, попросил у Марьяны золотого люрекса на окантовку. Может, для кого-то это было пошло, дешево, но Тимоша на тот момент преодолел себя, и ему хотелось как-нибудь это запечатлеть, запомнить сей праздничный момент. Ведь клубничный натюрморт означал – душа заживала и опять же своего просила. Но заживала, правда, неровно...

Вслед за этим натюрмортом вспыхнули лиловыми и белыми фонтанами полевые букеты, они были как маленькие взрывы, они шли из горла вазы не строго вверх, но также в стороны и вниз. И встали, будто на балу, воздушные березы и черемухи, точно дамы в газовых юбках. Рядом с чопорными бархатными елями, как мужчинами во фраках. Пролились усталые ягодные закаты на тяжелую зелень, засветились робкие рассветы. И было торжество неумолимое и грусть неутолимая – одновременно.


***

К вечеру семья со своими ведерками уехала, а Тимоша остался спать в дачном доме. Все эти скрипы деревянных стен, с которыми он засыпал, были так ему близки и понятны. Другой бы сморщился от противного визга дверных петель, а Тимоша сразу же расшифровывал, что это забыли закрыть чердачную дверцу. Кто-то бесконечно скреб прутьями по железной крыше, а Тимоша понимал, что это надломилась большая ветка яблони, которая уже сохнет и не дает яблок. Ее бы отпилить, да руки не доходят. Вот и скребет, горемыка, по крыше дома. По окнам нижнего этажа шелестит разросшаяся малина, проредить бы в этом году. За теплицей вообще лес малиновый встал, ягод мало.

Он засыпал, растворяясь в теплой тьме, кое-где прошитой комариным зуденьем, но он комаров не боялся – они не кусали его. Он засыпал как счастливый усталый человек, который, падая в сон, летит в сладкую бездну несбывшегося. И того сильней ее жаждет!

Утром встал и босой по росе вышел к бочке с водой, умылся. Еще подумал – сбегал до пруда, бухнулся в тинную парную воду, представив, как жарко теперь в центре города… Где-то взвизгнули железные ворота, где-то тихонько бубнило радио… Много ночует народу, тепло…На быстром костре сделал смородиновый чай, нашел баранки с маком от вчера, собрался в город. Утром ему надо было наведаться в салон по части красок и холстов, заодно, возможно, встретить знакомого, которому удавался натюрморт. Знакомый давно собирался отвести его в свою мастерскую, показать «залежи».

От остановки автобусной пошел мимо рынка короткой дорогой, сквозь ряд теток с ведерками. Да уж не до ягод было ему, свои вчера намелькали. Вон у той особенно крупны, прямо с кулак треугольные клубничины, даже у него нет такой, наверно, это «фестивальная»… И нечего зря смотреть.

Солнце прошибало листву, тени и солнечные пятна двигались, меняясь местами. Оттого вся дорожка была зыбкой, неустойчивой. Эти кленовые листья электрически дрожали в солнце, и поэтому темно-зеленые пятна перетекали в светло-зелено-желтые, а волосы ее, желтые и ровные, вдруг то взлетали от ветра, то приникали к лицу, гладили, прямо как чьи-то ладони. Неужели какие-то еще ладони могли трогать это тонкое лицо? Даже когда ее волосы по ее же лицу перетекали, было ревниво, чувствительно… Она сидела у ведерка с треугольной ягодой, не поднимая головы, но он узнал ее и так. Текучий песок волос, темно-розовые половинки губ, неуловимо дерзкий разворот плеч, будто малы ей те плечи, майка, джинсы… Будто горящая сердцевина, туго скручена и спрятана внутрь, точно провод в изоляцию..

- Девушка, ваши почем?..

«Девушка, да я не о ягодах – ягоды губ притянули», блуждая в мыслях и ощущениях, как заколдованный, достал денежную бумагу, подал ей, взял ведерко с абсолютно ненужной ему великолепной клубникой. Она приняла деньги, вскинула лицо – шарах! – и он даже покачнулся от зеленого молодого огня глаз. Что, узнала? Поздно.

- Этого много…- прошептала Тома.

- Этого мало, - усмехнулся Тимоша

И пошел дальше по аллейке, разрываясь от жалости, любви и невозможности остаться рядом.

Краски он теперь не мог купить, выбросить ягоду, которой касалась она, ее пальцы, тоже никак нельзя, да и встала же рано, если с утра уж полное ведро набрала. Марьяна спросит – откуда. Да откуда я знаю! Я только знаю – что-то похожее уже было со мной. Только давно. В другой жизни.


ТИМОША И РУССКИЙ «СЮР»

Черепашка все бегала между людьми, улыбалась угодливо всем и каждому, поправляла торопливо сложный кружевной воротник, который некрасиво сбивался на пышной груди. Откуда, из каких сундуков она его достала? Особенно часто она подбегала к какой-то критикессе из картинной галереи. Как же ее? Мадам Кочкодаева, кандидат искусствоведения. Тимоша ее уже видал на выставках.

– Ну, так! Телевидение не едет, ну и ладно. С учетом творящихся событий дня хочется назвать нашу гостиную литературно-музыкально-художественной. Сегодня мы открываем выставку странного, совершенно необычного для нас художника – встань-ка, Дирай Наилович, поклонись публике...

Дирай встал и поднял плечи торчком. Монгольские плутоватые глаза и клочковатая борода показывали, что он как бы нерусский. Джинсы с дырками напросвет показывали его полную независимость, он даже прикид не сменил ради праздника. Видимо, было не на что. Вот только свитера один на другой поменял местами. Раньше наверх был синий, под низ – шахматными разноцветными клетками. Теперь наоборот. На голове та же старая шифоновая косынка повязана.

– Скажу буквально несколько слов, а потом дам слово виновнику... Виновнику торжества.

– Если я его возьму, – пробормотал Дирай в сторону.

– Дирай – художник из Приреченска. Его полное имя... Дирай Наилов-Сапрыкин… Ну, неважно. Я была по делам в районе, и меня отвели в чернущую избу. А там как обычно – бутылки, пепел папиросный на полу вот таким слоем. Сказали – «местный Дали». Ну, как холсты показал – мамочки родные. Даже без рам, понимаете. Так ярко, просто удар. Как художник он развивался необыкновенным образом...

– Из почки, – подсказал Дирай.

– Да ты бери слово сейчас! – затормозила Черепашка.

– Не, не надо сейчас...

– Так вот. Взялся Дирай за кисть в раннем возрасте. Судьба Дирая Наиловича оказалась нелегкой, он воспитывался в детском доме. Гляньте, вон в углу: торпеда прет на волнах. Это он сделал в четырнадцать лет. Учитель его был маринист, и писание первых работ шло в реалистической манере… И то, что вы видите сегодня – это тоже можно назвать по-всякому. На рекламке написано «Русский сюр». Но это сегодняшний, реальный Дирай. Что он хотел этим сказать? Уже сказал. А пикантное дополнение к картинам – их названия. «Иллюзия разбитой действительности» – смотрите, сколько осколков. Причем осколки как раз изображают что-то красивое – вон облака, вон приреченские церковки, вон сам Дирай в молодости. А то, что осталось – это сплошной багровый мрак и паутина.

«Какой хитрый, – подумал Тимоша, – значит, была действительность, потом ее разбили, потом остались осколки... Но это всего лишь иллюзия, то есть обман. На самом деле ничего не разбили, так, что ли?»

– «Попытка заглянуть в себя», – разливалась соловьем Черепашка, – что мы и видим на следующем полотне: глубокое ущелье и оттуда вытекает глаз. Ну и ну. Как вы считаете, достаточное представление о внутреннем мире художника? По крайней мере, можно сказать, что этот мир есть! К тому же, длинная дорога из глубин этого самого ущелья приводит к тому, что… глаз открывается. Что это значит?

«Да она и сама не знает, – думал Тимоша, – придумывает все. Как теперь будет выкручиваться?»

– А то, что человек начинает прозревать не сразу! Долго, долго плутает он в дебрях сознания, пока не вперит свой взор прямо в человека! А насколько он реалист, а насколько сюрреалист? Вот здесь есть «Посвящение Дали», хотя это вообще не похоже на Дали. У Дали фантазии дикие, но выписано все сверхтонко. А здесь выжженная равнина, проступающие, или наоборот, исчезающие черты лица, колонны, колонны. Они, видимо, символизируют обломки искусства? На которых и будет строиться новое искусство. Поэтому Дирай все время хочет чего-то разрушить, везде у него все в кусках... Во всяком случае, я здесь новизну вижу. Некоторые зрители могут сказать, что картины перегружены. Да? Вот вы, девушка, кажется, это вы – вы с радио, так? – говорили перед выставкой. Но это предметов много на картинах, а сами картины-то просты, если подумать. Они скорее декоративные, то есть недогруженные. Некоторые художники рисуют то, что они любят. Вот Тимофей Николаевич Тесков, например, – и она многозначительно подняла подбородок, даже глаза закрыла.

«Вот это да, намекает, – подумал Тимоша, – что за намеки?»

– Дирай рисует не то, что любит, а то, что не любит – вот у него болото, паутина. Он же против паутины! Декоративное направление – это скорее другое. Вот смотрите, «Эротическое», две работы маленького формата, ну абсолютно ни одной подсказки, что имелось в виду. Формы странные, напоминают женские органы в разрезе, в цветовом отношении – да, здесь никакого колорита единого нет, просто многоцветно-желтое, как дыня, а по краю черные растения, и все это на зеленом фоне, – на траве, может...

– Не надо меня переводить в такую плоскость, – опять заворчал Дирай.

– Ничего я не перевожу, – отбилась Черепашка, – у меня ассоциации. Имею я право на ассоциации?

– Имеешь. Только ты меня имеешь, а не ассоциации.

В публике раздались нестройные смешки. Черепашка слегка запунцовела. Халцедонова хмыкнула высокомерно рассматривая картину с вытекшим глазом.

– Ну, хорошо. Думаю, пора уже поздравить подсудимого... То бишь виновника торжества! – с его первой персональной выставкой в области. Он, кстати, не в первый раз у нас, он принимал активное участие в открытии выставки Тимофея Тескова, так вот потихоньку у нас и складывается своя замечательная диаспора… Держи цветы, Дирай. Я даю ему цветы, я даю ему слово.

«Ну, молодец, – восхитился Тимоша, – ловко вывернулась».

Раздалось такое оглушительное хлопанье, как будто ломали фанеру.

– Может, кто захотел уже услышать мои оправдания? Терпеть ненавижу оправдываться. Учитель – да, маринист, а работы далеки от реализма. Люди, в натуре, не любят школу, вот и я не люблю школу, которая меня выучила. По выставке. Она настолько спонтанная, что дальше некуда. В воскресенье Маша Черепахина, с которой мы, в натуре, познакомились раньше, чем с Тимофеем Тесковым, в воскресенье она предложила, я смотался на базу за работами, а в пятницу уже открыли. Если учесть выставки в районе – четвертая выставка за последние три месяца. Все, что нахватал по друзьям, у покупателей. Еле выпросил машину, чтобы привезти... По манере письма. Сюрреализм и абстракция – в них мне легче самовыражаться. Удалось это или нет – судить надо вам. Некоторые скажут, что хулиганить легче, чем правила соблюдать. Так ведь правила опять же не вечные, в натуре. Художник выражает все не языком, а кистью. Обидно, что тут всего не показать, десятка два вообще роздано, не найти. Ну... Хорошо, если будут вопросы. Задайте. А то у меня целый ящик вина...

– Можно мне? – опять вылезла Черепашка на правах ведущей. – Ты говорил, что начинал с реализма, а нырнул в сюрреализм. Как можно так сразу круто нырнуть? Может, был толчок? Расскажи, что послужило...

– Это все один вопрос? Который?

– Один, конечно. Но главный.

– Ну, пришел ко мне друг, сказал – войди в тему, я люблю Дали, сделай мне хотя бы «под Дали». И пришлось лезть в биографию, книжки читать. А вот! Конечно, сразу сказали – о, да подражательство, да много чего. Но это же была попытка чего-то другого. Выставить жизни какие-то оценки…

– Но у вас есть работы совсем не «сюрные» – вот, допустим «Весна», «Пророк», – вдруг отозвался, вылезая из угла, Тимоша. – Значит, не совсем покончено с реализмом?

– «Весна» старая работа и довольно слабенькая. Другого не нашлось. Машка-Черепашка все выступала, что это ей надо для полноты показа. «Пророк» – просто ностальгия по занятиям иконописью. Старые привязанности.

– Вы – занимались иконописью? Ничего себе… Это ли не школа? Чего же вам еще надо? – чуть не подпрыгнул Тимоша.

– Для энтих занятиев надо иметь состояние души, – огрызнулся Дирай, – хотя бы веру.

– А-а, вот оно что. Значит, нет?

– Значит, нет. А «Пророк» есть.

– Он крутой, – зашептала до сих пор молчавшая как пальма Халцедонова. – Он самый честный.

Тимошу взяла досада. До чего противная девчонка, ведь нарочно пялится на этого бродягу.

Он встал, сделал несколько сжиманий-разжиманий сильными кистями, сложил руки на груди. Вздохнул и разомкнул рот. Он боялся, боялся.

– Ребята, я выставлялся всего два раза, и один раз – здесь, в этой гостиной, за что благодарен... Дорогая Маша, вам мой низкий поклон за все эти хлопоты (Маша Черепахина вся покраснела). Конечно, мне самому непонятно многое. Понимаю Машу – ей хочется показать весь мир. Но я бы лично не стал все это у себя дома вешать. И в мастерской на лыжной базе – тоже. На это грех все время смотреть, это хула на Господа, на мир, который Он создал.

Публика сразу взорвалась, зашумела. Дирай был презрительно-неподвижен.

– А «Пророк» чем ценен? Не тем, что у него выписано лицо, седины. Эти его глаза, устремленные прямо на меня. Они спрашивают, как я живу. Чему служу? Богу или маммоне? Такой вопрос на засыпку.

– Что? – удивилась Черепашка. – Почему маммоне? Вы что, только ради денег рисуете?

– Да нет. Не только. Но я же хочу продаться-то. Дочкам сапоги купить. Дирай Наилович тоже. Иначе на что вино покупать, на что – краски? Вот и получается, что будто хочу угодить. А это ведь не божественное устремление, а не знай какое... И все время себя одергиваю. «Пророк» беспощаден. После этого как-то вообще грустно. В «Романтике» мне понравилась игра линий. Они, как волосы женщины, огненные волосы, сквозь них едет и едет бедный Дон Кихот, всю свою жизнь. Всего его они оплели. («Он про себя!» – решила ревниво Тома). Теперь о «Весне». Первоначально прошел мимо – тусклый колорит, я природу вижу иначе. Но она меня задерживает тем, что выпадает из всего этого сюра вашего. В ней много общего с моими картинами. У меня несколько раз проходит эта тема, дорога к храму. У всех же разные пути. А здесь такой вариант: серое небо, слякоть, распутица, и храм очень далеко. То есть все уныло очень. Хотя картина написана в мягких, теплых тонах, я-то вижу – она уходит, она уводит от храма. Видите? Общее направление вроде туда, а присмотришься – она отворачивает. Церковь далеко от отворотки...

– А ты пойди, пойди помолись, прихожанин... – злобно донеслось из публики.

– Не обо мне речь, граждане. Речь о Дирае. Есть тут тоска и неуверенность, но это так свойственно русскому человеку. Из этой картины, а не из внешности человека я заключаю, что Дирай – русский художник, ищущий причем. Я больше признаю реалистическую живопись, и это понимаю. Это мне родней, потому что не умею говорить о картинах, написанных в современной сюрреалистической манере. Хватит того, что они нравятся мне больше, чем «Черный квадрат» Малевича, пусть меня простит уважаемая... ммм... госпожа Кочкодаева, присутствующая здесь... Но я совсем другой. И желаю товарищу презентанту творческих поисков, удач в живописи. Искренности, а не позы. Человеческого счастья. Чувствую нутром, что картины эти выстраданы, что косвенно его опыт отражен на этих картинах. Эти черно-красные тона, эта особая напряженность, трагизм. Пусть не так много работ, считаю, что эта выставка хорошая.

Публика одобрительно похлопала, Черепашка показала большой палец, так как Тимоша только на нее смотрел, ей рассказывал. И не успел он сесть, как ему подали чайный бокал с вином. Неугомонный Дирай начал разливать белое столовое, «виноград»...

Госпожа Кочкодаева говорила мало. Тон ее был снисходительный, скрипучий, как у всех ученых курящих дам.

– Я уже говорила, что даже маленькая экспозиция, да еще в библиотечном холле – она мно-о-ого может показать. Конечно, уровень авторов оставляет желать лучшего. Все-таки существуют традиции, извините меня за высокопарность, неколебимые законы живописного жанра. Революционные перемены, поиски – это прекрасно. Но азбука есть азбука. Глядя на работы уважаемого сюрреалиста Дирая Наилова – так вас зовут? – я иногда теряюсь в догадках. А был ли в реальности этот учитель маринист? Писать море достойно уважения, но там уже все сказано, и быть маринистом у нас, в русской северной глубинке, достаточно проблематично. Школы не хватает, рукомесла. Прежде чем отказываться от реализма, надо его постигнуть. Думаю, легкомыслие Дирая Наилова идет не от новаторства, а от его внутренней незрелости, уж простите, сударь, вы какой-то большой ребенок, хулиган... Я предпочла бы художника с меньшими амбициями, но более... вдумчивого. (Она повела бровями туда, где сидел Тимоша и смущенно грел в своих ручищах копаля бокал с вином). Работайте больше с романтической линией. Тут у вас большой простор. Камни, чайки, лошади... Поиллюстрируйте литературу такого направления – вот и у вас будет своя ниша.

Дирай непочтительно фыркнул, но бокал Кочкодаевой подал сразу. Кажется, родственников и друзей у Дирая пока не было в городе.

Надо было сворачивать бомонд. Но толстенькая Маша-Черепаша кому-то усиленно махала рукой и показывала лицом – дескать, пора.

В этот момент, когда уж люди начинали галдеть от выпитого, некстати пришли два парня от местного телевидения и начали бесцеремонно ставить лампы, камеру.

– Ой, тише-тише, – заволновалась Маша, – нас снимают. Товарищи, не чокайтесь так громко. А ты, Дирай, дашь интервью в коридоре.

– Ну что вы, – обалдел оператор, – нам надо на фоне картин.

– Ладно, – обреченно сдалась Черепахина, – вечно все не по-моему. Пусть тогда выступит обозреватель Арий Трещалов из еженедельника «На сон грядущий», а потом снимайте интервью... Арий Арьевич, давайте.

Арик Трещалов, тот же длинноволосый, в возрасте, вольно одетый гражданин, что был однажды на выставке Тимоши, мирно попивал столовый виноград. Он немного сморщился, поскольку его оторвали от томной девушки с радио. Белокожая Дидона в таком декольте опять, ой-ой. А ресницы как опахала.

– Так, господа. Что же мне сформулировать среди этих эмоциональных протуберанцев… Начнем с предыстории… Чтобы в воскресенье увидать, а в пятницу уже выставка – это да, я такого никогда не видал. Это что-то...

– Это Маша, Маша постаралась, – нестройно крикнули из публики, – Машуня, за тебя! За твои подвиги на ниве культурки!

– Тише вы, телевидение, блин...

– Ребята! Она увидела в избе сюрреализм и сразу разохалась...

– Тихо, люди. Человек говорит! – закричал Дирай как бешеный. (Набрался уже виноградного – прямо из коробки, устал, видимо, разливать).

Все посмотрели. Арий глубоко вздохнул.

– Придется сказать... – И повел бровями в сторону белокожей Дидоны с радио, которая тут же включила диктофон. – Да, выставка неожиданная. В том смысле, что я хотел сказать, что действительно, она сюрреалистична, так как опережает самого художника. Он еще сам ничего о себе не знает, а о нем уже все знают... Ведущая Мария Панкратовна тоже в своем духе выступила. А я не хочу сказать, что она неправа. Скажу мягче – она несколько субъективна… Современная ситуация в нашем искусстве похожа на картину Васнецова, – сказал важно Арий. – Там сидит Аленушка и горюет на берегу водоема. Аленушка – это народ. А водоем – это искусство. Но там ничего не происходит! Нет движения, нет братца Иванушки, этого главного героя, который куда-то канул. Водоем гладкий, там не то что волн нет, там даже ряби не видно. В этом смысле маринист – это есть наше далекое прошлое, когда все бурлило, а сейчас ничего не бурлит. Ну и что тут воспевать? Нет ничего, все неважно... А важно ли то, что картины находятся где-то там, в частных коллекциях? Из одной избы перекочевали в другую, менее или более прокуренную. Явление начинается тогда, когда бурлит общественный резонанс. В этом плане да, выставка заставила выплеснуться, поколебалась гладь пруда. С одной стороны – усилия Тортиллы, то бишь Марии Панкратовны, я образно говорю, господа, а с другой, наверно, братец Дирай – Иванушка. Так и взбаламутилось наше тихое культурное болото. Вот так и появляется культура. Из мути. Как Ахматова писала – «из какого сора... стихи растут, не ведая стыда»...

Дидона Апрельская качала коленками и вытягивала губки от восторга.

– Живопись ведь наиболее древнее и продолжительное искусство, оно усталое уже – это тянется со времен наскальной живописи. Трудно выдумать что-то новенькое в течение веков… Вот и я, скромный обозреватель еженедельника, как я могу судить о явлении искусства на таком временном отрезке? Я надеюсь, вы не будете искать изменения в искусстве за последнюю неделю? День? Час? Надо, наконец, и само время послушать. Подождем, что оно еще скажет…

– Дайте, наконец, ему выпить, – не расслышал Дирай, – быстрей язык развяжется…

Все засмеялись.


ПЛЕНЭР С ТАТАРИНОМ

Не писалось в тот день Дираю. Никак не работалось. Ведь он производил шум не ради славы, а ради того, чтобы не заснуть. Пошумел, попил вина, перед камерой побулькал про искусство – все опять тихо. Он хотел работать, он себя брал за шиворот и кидал к мольберту. Тер пальцы, разминал их и выкручивал. Пальцы не чесались к работе.

От нечего делать Дирай пошел к приятелю в детский театр и сел на телефон. Приятель Миша размечал огромные листы ДВП под новые декорации и смешливо посматривал на Дирая. Тот искал новое место, где можно выставиться. Вроде нашел в большом речном клубе.

– Работ тридцать, – заливал он, – ну, двадцать – точно насобираю. Ну, о-ка. Пока!

– Они же в библиотеке, – фыркал приятель, – где ты столько возьмешь?

– Новые сделаю! Наобещал...

Приятель Миша усмехался, качал головой. Ему казалось, что это слишком. Но некоторые только так и работают.

– А что, если на пленере? – осенило друга Мишу. – У тебя комнатное все. А так будет внезапный поворот темы.

– О, в деревню надо. Но к кому?

– Айда в деревню ко мне! Поработаем?

– Давай я только звякну одному? Душевный мужик.

Так Дирай назвонил Тимоше. Тимоша никак не мог понять, куда он должен ехать и зачем. Да покули в Анисимовку, да надолго ли? Тимоша торчал на своей базе в пустой школе, ежился, кожился, дачей отнекивался, а потом сломался. Велик шанс подстеречь удачу… Взяв этюдники, троица поехала навстречу творчеству.

Хорошо в деревне. Есть уха, банька, после баньки... самовар. Хорошо так втроем с Мишкой посидели, в карты поиграли. Ночь, а спать все не хотелось! Главное, работать – тоже не хотелось. Может, снова баньку затопить, чтоб острота впечатлений вернулась? Тимоша замахал руками – я не могу такую вахту стоять!

– Да ты и не пил ничего, с чего тут не стоять? – Дирай был возмущен.

Тимоша ушел спать на чердак, где был сеновал.

А у Миши в избе была коллекция колокольчиков. Почти триста штук разного тона и размера. Позвонили в один, другой – здорово. Красиво. Тимоша сонный не выдержал, опять пришел, по пояс голый.

– А вы мотив можете?

– Можем!

– А в самый большой?

– Его на улицу надо выносить.

Вынесли благодаря Тимошиной силе, на слегах подняли над землей, Дирай ахнул. Звук бесподобный.

– У нас ведь шашки есть! – вспомнил Мишка. – Соседу привез – чтобы сад согревать! Дымом!

– Давай их сюда!

Подожгли. Здорово – с крыши стало видно, как вся деревня в дыму утонула. Буквально через минуту – народ потянулся. Бабка с ведрами, лицо испуганное.

– И чего тебе, бабушка, не спится?

– Так пожар, соколики!

– Где пожар?

– Везде!

Народ прибывал, угрожая разборкой свободным художникам. Тут Дирай так хитро и проговорил:

– А что, товарищи, не выпить ли нам... чаю?

Все оторопели. На восходе солнца – ну никому еще в голову не приходило. Но поскольку идея была хороша, думали недолго. Потащили и чай, и самовары, и сало, и пироги, и уж так, заодно – водку. Все равно спать уже никто не хотел.

Чай закипал с новой силой, переходил в застолье, баня давно прогорела и остыла, но этого никто не заметил. А Дирай заметил – солнце-то уже высоко. Пора на пленэр. Глядь – а Тимоши давно нету. Ушел уже, реалист наголимый. Никто не заметил. Дирай тоже – хвать свой этюдник – и тоже на природу. Только этого тоже никто не заметил.

А Тимоша мудрить с выбором натуры не стал. Он писал тесные уголки на даче, на пустыре, в городе. А тут его вытолкнуло на просторное место, ослепившее шелковистой желтизной ржаного поля. Его, точно сдобный пирог, остро рассекала пополам тропка и резко уходила в сторону. Тимоша стоял и волновался.

«Родимая, – мелькнуло в голове, – никак кормить собралась нас, грешных...».

И машинально сглотнув, стал набрасывать изобильную желтую грудь земли. Такой уж был Тимоша неисправимый. Всегда и во всем у него кончались вопросы, кончались непонятности, как только он понимал женскую суть явления. Женское – значит теплое, доброе, большое, значит – мое. Выпуклости земных и трогательно круглых холмов были чуть заметны на первом плане, а дальше, к горизонту, повторяли друг друга. Среднерусский пейзаж таит так много чувственного. Значит, много груди у природы, всем хватит – припасть, насладиться, испить.

По синему полю неба разметало пригоршни облачков, точно рассыпанные впопыхах цветы. А по желтому яичному полю там и сям синели горстки васильков. Проступали и лиловые, и фиолетовые брызги цветущих сорняков, но они так оживили полотно, ведь нет, и не бывает ровненького, гладкого поля, без травы-то. Розно вспыхнувшие метелочки то ли колосьев, то ли ковыля были мелкие дымки. И на небе свои дымки. Вот ведь как одно явление на земле вторило другому, подобному, на небе. И еще рябь, легчайшая, удивительно нежная рябь проходила волной по небу и по земле. Как ветер играет с полем, это часто видишь, а вот как белый газ, сминаясь, летит по синему пространству мироздания – это увидишь не часто. Природа по-своему рифмует землю и небо! И дает понять эту связь.

Он задумался, потом сбегал в низину, нахватал охапку лазоревых звездочек, белых звездочек-ромашек, привалил их крест-накрест к кусту репейников – а-хх, какой натюрморт будет, царский... Повернув направо, он передвинул этюдник и захватил пару стожков. Из желтых этюдов он потом наделал много полноценных работ – «Ржаную грудь», «Тропку», «Родную речь», «Поле отдыхает», «Цветы полевые»... Удивительно, но у Тимоши не было в этот раз ни раскачки, ни чувства насилия, что вот, он должен работать, как раб какой. Он же и приехал работать, и работа сама шла в руки, как ручная. Это было так весело, будоражаще, что краски ложились сами... Это был ему такой роздых в долгой пустыне, чтобы он не забыл, зачем родился. Значит, может он еще, значит, еще не конец...

Выбрал и Дирай место на верхотуре над речкой, нацелился и затих – потому как тихо кругом было. Речка лепетала между круглых камней и, стыдливо сгущаясь в чернильную синеву, таяла в лаковой речной зелени... Сыт, пьян, а нос не в табаке, в краске. Волосы длинные богемные платком стянуты. Делово. Но тут зачем-то пошла мимо давешняя бабка. Не узнала его:

– Ты кто такой? А в ящике что?

– Да художник я, бабушка, – отвечает Дирай возмущенно, – а в ящике краски.

– А ты откуда здесь?

– К другу приехал. Мишка у меня друг, тоже художник.

– А где он живет? Вот я пойду к участковому, пусть разбирает тебя, нехристя.

– Да ты, что бабушка! – заусмехался Дирай. – Не узнала меня, что ли? Бежала пожар тушить к Мишкиной бане, на меня наткнулась. А тут анкету развела...

– Черен ты больно, – протянула бабка, – на татарина, штоль, похож. Наши мужики в платке не ходют.

– Будь спок, маманя. Свой, не вражеский. Да и откуда тут татары?

– А они теперь везде. Дровяник не запрешь, утром в сене не знай кто обнаружится.

Подумала маленько бабка, посмотрела на нерусского Дирая – плечистый, корпусной, руки жилистые, рабочие. Помолчала, помялась.

– А что, художник, рабочий человек, не забьешь ли ты мне теленочка?

Дирай просто оторопел.

– Зачем его забивать? Пусть живет.

– Так перерос уже, а по родичам идти – больно дорого мясом отдавать. Накладно будет. Забьешь один-то?

Дирай не знал, что делать. Сложил этюдник, наброски, пошел в сарай к бабке. Глядь – а бычара выше его ростом. Он к ребятам: выручайте. Ребята, Мишка с соседом, все продолжали чай пить. Тимохи, говорят, с пожара так и не было. Посмотрели на бычка – отпали. Страшно стало. Такого обухом в лоб не возьмешь, он тебя ширнет как вилами, не задержится... Да и «чай» пьют уже сутки. Силы не те.

– Слушай, давай его глушанем, как рыбу, – это предложил Мишка, проказник такой.

Бабка привязала животное покрепче. Взяли ребята у соседа динамиту, в корзинке грибной закрепили его, да на рога бычка одели... Успели запалить шнур и отойти в безопасное место. Еще пошутили – вот, если он за нами погонится... А шлепнуло не слабо. Звук был такой, как если б тряхануло большой брезентовый тент. Все получилось, в общем. Только вот незадача – крышу у сарая снесло. Голову у бычка тоже. С зарядом, видно, переборщили.

Бабка кинулась в крик:

– Мы так не договаривались! Гоните деньги за бычка, чините крышу!

Пришел заморенный Тимоша из полей, у него прочистили на совесть карманы, а там было кой-чего, так как Тимоша просто так, без ничего, из дому не уезжал… Сосед погнал в город к знакомым, занял денег, потом в кафе, пристроил часть мяса, потом обратно. Но за полдня все провернули – мясо сдали, долг отдали, досок привезли. Пришлось крышу делать... На крышу бабка загнала не только Дирая, но и Тимошу с Мишей. Тимоша молчал, стукал молотком, сцепив зубы. Он не жаловался, характер такой уж, небось, не забыл свою поговорку: «Спасибо, Господи, что не до смерти». Мишка всячески отлынивал, потому что ему и в театре надоело сколачивать доски декораций. Там, правда, есть рабочие сцены, а тут чертов Дирай подкузьмил как нельзя больше… Дирай колотил как бешеный и чертыхался через слово. Называется – пленэр! Что тут хорошего Тимоха нашел? Ну, рисует всякую серятину. А вот этого он от Тимофея никак не ожидал: в одном этюде на солнечной полянке сидел у камушка какой-то черный разбойник в платке и тянул руку к… Смех. Руку тянул к цветку. Позор, Дирай никогда не тянул руки к такому. Вот слюнявый же какой, ну, Тимоха...

И Дирай потом вспомнил горящих жирафов Дали, и, посмеиваясь, набросал – так, то ли быка, то ли тучу взметнувшейся земли… Короче, вместо головы два выпученных глаза набок, как у камбалы, и рога, и – взрыв на голове. И все это вылетает из воронки в сарае… Но это баловство, конечно, ничего такого, чтоб наповал. Как поедешь на пленэр – вечно что-то мешает. А пока сидишь на крыше, мысли в голову приходят. Пора в город. Работать надо.


ПОКАРАЛО?

На лыжную базу Тимоша пошел за красками, за холстами. Дежурная указала ему на окрашенные двери, попросила – «осторожно». В школе под вечер никого не было, однако, когда Тимоша стал вытаскивать из углов свои богатства, в коридоре застучали вовсе не сторожихины каблуки. Не успел он выбраться из-за лыж, как услышал – дверь базы отрылась, закрылась и тут же защелкнулась на ключ.

«Что за нечистая!» – охнул Тимоша, треща стеллажами, стряхивая страх и паутину.

Спиной к двери, будто приклеившись к ней намертво, стояла Тома Халцедонова и вибрировала всем шифоном, всем телом.

– Ты... Караулила меня, что ли?

Это были не те слова! Он, выпалив, почувствовал, что она сейчас же уйдет. Личико ее потемнело. Рот скривился в нарастающей усмешке. Она смотрела пристально, почти презрительно.

– Мы не могли столкнуться просто так. Не должны были!

Не было от нее ответа. Но, конечно, она как-то узнала. Как же? И зачем ей это надо, что хотела доказать? Кому?

– Девочка моя. Маленькая, – хрипло выдавил Тимоша, – что с тобой?

Она была подозрительно холодная, просто застывшая, заколдованная, и все.

– Согрею тебя, – бормотал Тимоша, – оживешь. Я тебя так не отпущу. Ты мне все расскажешь…

Она все молчала, глотала что-то, потом он увидел, отодвинув волосы – плачет. И сам заплакал, старый дурак. И обнял. Это были обреченные объятия, скорбь и радость в них смешались, век не разделить.

– Ты не любишь меня, зачем ты... – сквозь пьянь и темень страсти бормотал Тимоша.

Но она только сильней прижималась к нему, медленно оттаивая, едва отвечая на его рывки и стоны.

– Почему же горе выше счастья? Почему? – шептал Тимоша, как одержимый. – Почему слезы твои для меня дороже смеха, молчание дороже слов? Ведь я хочу только тебя, я так сам себе надоел, что мне нужно – тебя… А ты не даешься... Ты чужая такая. Хотел белым светом, благодатью земной с тобой поделиться, все – тебе, а ты... Ты не хочешь, но ты не сейчас – может, ты потом? Примешь?

Она едва заметно кивала, но ему хватало и этого.

– Меня и так покарало тобой... Давно есть поверье, что любовь – это все... что возвышает, окрыляет... что Муза. Сколько картин написано о любимых, сколько поэм. Но рисовать-то не смог, да и ничего не смог. Руку собака прогрызла, это знак мне был, знамение...

Она не шевелилась рядом с ним, влажная, пульсирующая, в сердечном стукоте, сглатывая комок, вся – стебель, вся – горлышко, вся – ломкая и полая, как дудочка свирельная… Как по-настоящему горло? Жерло или выя? Да она вся - выя…Значит, что-то кинуло ее к нему, и может, то, что сама не понимает.

– Ты и слова мне не скажешь – как, зачем?

– Зачем же говорить… Надо не говорить, а просто… Я долго вас не видела, от этого ваты много, вата все забила. Мне душно так. Ведь только в вашу сторону – все реже, только там – неизвестное. Больше-то куда?.. – шептала она, точно сбрасывая себя груз.

– ...Жить без тебя невыносимо. Вот, думал, только вылюднел от хвори... Ведь снова в ту же яму попаду, опять покарает за грех за такой. А тебя мать убьет, боюсь за тебя еще сильней. Но что же делать, если ты безумная такая... Смотри, ведь и тебя что-то выжимает из твоей жизни в мою, значит, суждено тебе принять меня... И от меня… А мне – отдать... Но что? Моя маленькая... Видно, мне никак уж не спастись, и тебя не спасти. Только что надеяться, молить... Чтоб минула чаша сия. Чтоб не до смерти ударило... Не насовсем... Какими длинными неделями сидел, сидел... Все думал о тебе. А ты не слышала, глупая. А я думал – больше уже не услышишь. Но ты услышала. Услышала, услышала...

Вот и случилось такое сильнейшее испытание Тимоше. Не должен был он бросаться навстречу, но не устоял. Отказавшись от этого шага, наверно, он многое приобрел бы. Как люди святые, схимники – они мало едят, но получают поток питающий прямо с неба… Но он, столько раз попадавший в эту сеть, попался в нее снова. Он еще не знал, чем это обернется! Но даже если бы и знал, то все равно бы сорвался.



Продолжение следует

>>> все работы автора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"