№10/2, 2011 - Проза

Анатолий Ярмалюк
И ВОТ, КОНЬ ВОРОНОЙ...

Чаворо заровэла – ромны спроснинэпэ, грэс заржинэ – ром спроснинэпэ.
(Ребенок заплачет – цыганка проснется, конь заржет – цыган проснется).

Ромэстыр и грэстэ екх ило.
(У цыгана и коня одно сердце).

Ромэс грэса розлыджала могила.
(Цыгана с конем разлучит могила).

Цыганские поговорки.



Цыган Митяй купил себе коня.
Главное дело, Митяй совсем даже не собирался покупать коня. Всё получилось неожиданно и случайно, как оно обычно и бывает в жизни. Да.
Вместе с супругой Галиной и тремя малыми ребятами, а также с дедом Кузьмой, бабкой Радой и иной прочей роднёй Митяй обитал в сибирском городе Прокопьевске, и жилось им здесь неприкаянно, голодно и холодно. Но – жили, потому что куда деваться цыгану? Нет такого места на земле, где бы цыгану жилось не голодно, не холодно и уютно. А если такое место где-нибудь и есть, то цыган ничего о нем не знает. Вот если бы цыган о таком месте знал, то, конечно же, он тотчас же устремился бы на поиски, и шёл бы, и шёл – покамест не дошёл бы. Невзирая ни на какие трудности, опасности, свирепые вьюги и ветры в лицо. Может быть, оттого-то и мотает судьбина цыгана по свету, что в цыганской душе тлеет надежда отыскать земной цыганский рай. Наверное, так оно и есть. Но никто еще на свете не отыскал цыганского рая. Оттого-то цыганам живется голодно, холодно и неприкаянно...
Ну, вот. С конем получилось так. Однажды осенним вечером кто-то постучал в дверь Митяева жилища. Сам Митяй в тот момент находился дома, и его супруга Галина также была дома, дома были и малые Митяевы ребята, и дед Кузьма с бабкой Радой, и прочая родня – все были дома. И, заслышав стук, все насторожились. Потому что так уж оно цыгану полагается – насторожиться, когда в двери его жилища кто-то стучит по вечерам. Очень мало добрых гостей приходит в цыганское жилище, а уж по вечерам – и того паче.
Однако же на сей раз это был гость желанный и долгожданный, а именно – не то двоюродный, не то троюродный (кто его разберёт, цыганское родство, когда все цыгане промеж себя родственники) Митяев брат, которого все звали Кирко, что означало Горький. Долго, ой, как долго мотала этого Кирко по всяким путям-дорогам прихотливая цыганская судьбина! В ста тридцати городах он побывал, в трех тюрьмах отсидел, и таким-то образом хлебнул горя горького аж поверх своей бедовой цыганской головы. Оттого-то и звался он Кирко, что означает Горький. И вот, наконец, привела его дорога к родимому очагу... да, впрочем, к какому очагу? Нет у цыгана на этой земле никакого родимого очага, а есть только очаги временные, а оттого неверные, неуютные, не греющие ни души, ни тела – о чем выше уже было говорено... Ну, да ладно, не о том сейчас речь. А речь сейчас о неожиданном возникновении из осенней ночной тьмы этого самого Кирко, что по-цыгански означает Горький. Да.
Конечно же, по случаю появления Кирко в цыганской хибаре поднялся несусветный радостный гвалт. Тотчас же, невзирая на осеннюю ночь, затеяли праздник. Цыганский праздник – он неприхотлив, бесхитростен и прозрачен до самого донышка. Какая-никакая еда на столе, выпивка... Кто сидит за самим столом, кто, по причине нехватки места, на голом полу. Какая разница, где кому сидеть? Да и привычнее цыгану сидеть на земле, чем в кресле. Само собою, гитара, потому что какой же это праздник, ежели без гитары? Цыганский праздник без гитары – это пустота в душе, томление духа, и ничего более. Да. Именно так.
Ну и вот. Посидели, выпили и закусили. Затем – помолчали, глядя в залепленное осенней тьмой оконце, затем – спели сладостно-горькую цыганскую песню «Джяна вьюги». Может, слышали? «Джяна вьюги, ой, да мразы джян. Захачкирна ёнэ ман. Захачкирна ёнэ ман, захасиём, мэён, мэ матыём…» Это, знаете ли, песня о трудной цыганской жизни. О том, как цыгане странствуют по свету в поисках своего цыганского рая, и как труден их путь: тут и нескончаемая дорога, и вьюга в лицо, и все прочие тридцать три цыганские несчастья. А идти-то надо, потому что – а вдруг как раз за тем ближайшим изгибом дороги и находится цыганский рай? И ты идёшь, и хмелеешь от предчувствия увидеть цыганские райские врата, в которые, дойдя, ты постучишься, и эти врата тотчас же перед тобой распахнутся…
Ну а затем начался и разговор. Цыгане задавали Кирко всякие вопросы, а он отвечал. Конечно, очень могло статься, что в каких-то своих ответах Кирко и привирал, но поди проверь, поди уличи его во враках, когда он побывал в ста тридцати городах и отсидел в трех тюрьмах! Приходилось больше верить, чем не верить, и по этой-то причине Кирко очень скоро внёс смущение в цыганские души.
- Неразумные вы люди! – втолковывал захмелевший Кирко всем своим сородичам. – Вот скажите мне – отчего вы сидите в это Богом проклятом Прокопьевске? Что вы тут забыли? Кто вам тут рад? Какой кусок вы тут кушаете? Горький кусок, да и того, я мыслю, на всех не хватает!
- Ну, а куда же нам податься? – резонно возражали Кирко и сам Митяй, и его супруга Галина, и дед Кузьма с бабкой Радой, и вся прочая родня, и даже малые Митяевы ребята.
- Куда податься! – досадливо кривился Кирко. – Мир велик!
- Может, и велик, - крутили головами цыгане. – Да только – что с того? Везде – сплошной Прокопьевск. Кто нам рад в том мире? Бывали, знаем...
- Бывали, знаем... - горячился Кирко. – Да ничего-то вы не знаете, вот что я вам скажу! Ну, где вы бывали, а? Семьдесят верст от Прокопьевска в одну сторону, да столько же в другую? А вот я – побывал! В ста тридцати городах! А если сюда прибавить еще мои три тюрьмы, то получится, что я побывал аж в ста тридцати трех городах! Да! Поняли вы меня или нет? Уразумели вы меня, бестолковые ваши головы?
- Ну и что же с того? – невесело возражали Кирко прочие цыгане. – Все едино – везде сплошной Прокопьевск. И всё тут… Хоть ты пойди на запад, хоть, обратно говоря, на восток... Везде одно и то же.
- Везде да не везде! – не соглашался Кирко. – А вот, скажем, есть на земле такой город – Гусь-Хрустальный! Вот уж город! Вот уж где раздолье для цыгана! Сам видел, точно вам говорю! Только вообразите: целых восемь базаров, вокзал, железная дорога во все стороны! А каков народ! Добр, доверчив, щедр! И-и-и!.. Любой товар отрывает с руками! За ценой не постоит! Вот, скажем, сунет он свою руку в карман, этот народ, и сколько рука ухватит купюр, столькими он с тобой и рассчитается! И никогда не затребует сдачи! Вот такой там народ! Вот такой он, город Гусь-Хрустальный! А какие там сговорчивые милиционеры! Что ты! Свет не видывал! Сунешь ему какие-то две сотенные, так он еще тебя за то и поблагодарит! Еще и под локоток поддержит, чтобы ты не споткнулся о бордюрину своей цыганской ногой! Рай, говорю я вам, истинный рай! Вот туда-то всем нам и надобно податься! Просто таки – немедленно!
Конечно же, цыгане – это не такой народ, чтобы поверить кому-то на слово безоглядно, пускай даже этот «кто-то» их долгожданный родственник. Не поверили они и Кирко. А только все едино – проникновенные рассказы Кирко о неведомом городе Гусь- Хрустальном внесли смущение в цыганские души. Смутились, значит, цыганские души, и как-то само собою цыганам стало думаться: а, может, оно и впрямь так? Может, этот неведомый Гусь-Хрустальный и вправду есть столь чаемый цыганский рай? Ну, даже если и не рай, то хотя бы – райское преддверие. Хотя бы – райские дальние подступы. Цыган –человек неприхотливый и нетребовательный, он изначально согласен и на райское преддверие, и на дальние райские подступы. Да там, в Гусе-Хрустальном, наверное, и зима не такая окаянная, как в Прокопьевске! Ох уж и зима в Прокопьевске! Каждый зимний вечер, ложась спать, не знаешь, проснешься ли наутро. И ворочаешься всю ночь напролёт, и отогреваешь ближнее тебе тело своим собственным теплом, а оно, это ближнее тело, в ответ отогревает тебя. И так – месяц за месяцем, месяц за месяцем. Да и лето тут тоже не шибко ласковое. И народ тут звероватый, и все-то он, этот здешний народ, норовит сотворить цыгану какую-нибудь пакость. То драться с тобой лезет, то в милицию на тебя доносы пишет, а то цыганскую хибару среди ночи подожжёт… Послушайте, ромалэ, а, может, нам и вправду сорваться с места и податься в город Гусь-Хрустальный? А? Вот, допустим, ежели завтра мы по-серьезному задумаемся над этим вопросом, то аккурат к белым мухам и управимся. Точно, управимся и отбудем! И пускай тогда белые мухи лютуют сколько угодно, пускай их мертвые беспощадные рои хоть и вовсе сравняют с землей этот постылый город Прокопьевск! Может там, в неведомом Гусе-Хрустальном, и впрямь ожидает нас скупое цыганское счастьишко?..
И так крепко, так основательно засела в цыганских головах мысль насчет Гусь-Хрустального, что утром следующего дня цыгане устроили по этому поводу специальное совещание. Дело было важное, а потому совещались все – начиная от всеми уважаемых деда Кузьмы и бабки Рады и заканчивая малыми детьми. Председательствовал на совещании, ясное дело, сам Кирко. Он-то и развеял окончательные сомнения относительно отбытия в город Гусь-Хрустальный. Всё, отбываем! Отбываем, ромалэ! Вот закончим приготовления, увяжем концы с концами, и – отбываем! И больше никогда сюда не вернёмся! Пускай он провалится сквозь землю, этот постылый и такой неласковый к своим жильцам-цыганам город Прокопьевск!

***

Общеизвестная истина: цыгану собраться в дорогу – лишь подпоясаться. Только это обманчивая истина, потому что цыган – он такой же человек, как и все прочие. А человек не может жить на земле и не врастать в неё корнями. И будь ты даже распоследний на свете цыган – всё равно ты, поселившись хоть в Прокопьевске, хоть в Гусь-Хрустальном, хоть где угодно, тут же начнешь пускать корни. И чем больше времени ты обитаешь хоть в Прокопьевске, хоть в Гусь-Хрустальном, хоть где угодно, тем глубже уходят в землю твои корни, и тем труднее тебе их, в случае надобности, из земли извлекать. Так вот и наши цыгане. Посудив и порядив на всеобщем совещании, они порешили отбыть из неласкового Прокопьевска в заманчивый Гусь-Хрустальный ровным счётом через десять дней. Оно, конечно, такой срок был маловат, потому что долгонько обитали цыгане в Прокопьевске и, стало быть, глубоко ушли в неприютную прокопьевскую землю цыганские корешки, да только надвигалась зима, и, значит, следовало спешить. Надобно было успеть отбыть до белых мух из Прокопьевска и, соответственно, прибыть в Гусь-Хрустальный. Надобно было в том Гусе-Хрустальном заиметь крышу над головой, завести необходимые деловые и всякие прочие связи, короче говоря, обосноваться так, чтобы пережить зиму. Оно, конечно, зима в том Гусе-Хрустальном обязана быть не такой беспощадной, как в Прокопьевске, а все-таки, все-таки...
Ну и вот, надобно было торопиться. И потому Митяй на следующий день после всеобщего и решительного цыганского совещания отбыл в соседствующую с Прокопьевском деревню Большой Керлегеш. Там, в Большом Керлегеше, у Митяя было одно незавершенное коммерческое дельце. Это было такое дельце, что если бы всё в нём выгорело и концы состыковались с концами, то можно было бы ни о чём больше и не беспокоиться. Иначе говоря, при удачном благорасположении цыганской фортуны, денег у Митяя образовалось бы столько, что их, пожалуй, хватило бы на поездку аж до самого Гусь-Хрустального. И самому Митяю хватило бы, и его жене Галине, и трем малым ребятам, и деду Кузьме с бабкой Радой, и, может быть, даже кому-то из Митяевой родни. Вот какое это намечалось дельце!
Капризная и неверная цыганская фортуна в тот день обернулась к Митяю самой что ни есть благожелательной стороной. Короче говоря, дельце у Митяя выгорело и концы сошлись с концами так, что лучше и не бывает. Сунув деньги поглубже в карман, Митяй пошел к автобусной остановке, чтобы ехать обратно в Прокопьевск. Спешить Митяю было некуда, день только-только входил в свою силу. Да и какой это был день! Ой, какой же это был день! Добрая сказка, негаданное счастье, а не день! Случаются, знаете ли, посреди глубокой осени такие дни, когда сама осень как бы желает взять передышку или, может, на неё находит неожиданный приступ прощального великодушия. И тогда она вытаскивает из своего таинственного загашника самый распоследний ласковый денек, разжимает свои стылые безрадостные объятия, и денек взмывает над миром. И, скажем еще раз, что это бывает за денек! Небо – синее и глубокое до полной невозможности, по небу с юга на север пролетают тончайшие паутинки нежно-серебряного цвета, оставшиеся на деревьях листья становятся в двадцать восемь раз желтее золота, из-под унылой осенней трухи начинают тянуться ввысь последние соцветия, над которыми – вообразить только – заводят свои хороводы всякие насекомые твари. А теплынь-то, теплынь! Идёшь, и тебе невольно сдаётся, что и зимы-то никакой в нынешнем году не будет, вот не будет и все тут – вопреки Божеской и житейской логике, вопреки всем законам на свете! И так-то хочется тебе жить в этот добрый день, так хочется, отринув всяческие заботы и горести, радоваться ему, и так не хочется верить, что вот де он, день, окончится, настанет тьма, а вместе с нею вновь придут стужа и унылый дождь, а листва из золотой превратится в безрадостно-серую, и последние осенние соцветия вновь спрячутся в травяную труху, и враз куда-то подеваются насекомые твари...
Вот, стало быть, такой это выдался денёк, и под стать дню, в общем и целом, было настроение цыгана Митяя. Держа в руках хворостину, Митяй шёл через деревенский луг к автобусной остановке, и его душа исполняла торжественную цыганскую песнь. И вдруг – Митяй остановился. Он и сам не знал, отчего остановился. Будто он натолкнулся на невидимую стену. Будто его остановила чья-то невидимая всемогущая рука. Главное-то дело – он даже и не намеревался останавливаться посреди деревенского луга. И вот нате вам пожалуйте – встал!
Остановившись, Митяй разом выпал из своей лирической задумчивост и, озадаченно завертел головой и... Увидел коня! И Митяй понял, отчего он остановился. Он остановился именно из-за коня. И совсем было неважно, что Митяй, пребывая в торжественной и радостной задумчивости, коня-то этого поначалу не узрел. Цыгану не надо видеть коня, чтобы понимать, что конь – поблизости. Позвольте здесь изъясниться не цыганским, а гораздо более мудрёным штилем: ощущение коня во всяком цыгане присутствует в самой цыганской душе, а, может, даже на генном уровне, а, возможно, даже ещё где-то и глубже. Вот так.
Тем более – это был не просто конь, не сам по себе невнятный конь, а прямо-таки замечательный конь! Митяю тотчас же показалось, что этот конь – из его детства. Точно! Там, в далеком Митяевом детстве, когда ещё был жив Митяев отец, и когда Митяй с отцом и всем прочим цыганским семейством проживал... а, впрочем, Митяй сейчас уже и не помнил, где он тогда проживал, да и в том ли дело? Нет, не в том. А в том дело, скажем ещё раз, что этот неожиданный нынешний конь был похож на коня из Митяева детства один к одному! Вороной – без единого светлого пятнышка! Вороной – как кудри юной цыганки! Как крыло грача! Как самая тёмная, безлунная и беззвёздная, воровская и окаянная ночь! Короче говоря, грэс кхаруно, что и означает – конь вороной! А какой этот конь был статный! А какой он был притягательный и вместе с тем недоступный! Не спеша, с грациозной величавостью, конь бродил по лугу и щипал последнюю, устремившуюся к глубокому осеннему небу траву. Лёгкий теплый ветер играл гривой коня... Да никакой на свете цыган не смог бы бестрепетно проследовать мимо такого зрелища! Вот, значит, по этой-то причине Митяй и остановился намертво посреди деревенского луга и залюбовался вороным конем.
А рядом на пригорке сидел и грелся на солнышке дедок. Такой себе дедок, маленький и седенький, из гаджё.
- А что, цыган, - спросил этот дедок у Митяя, - нравится тебе мой конь?
- А? – вышел из созерцательной задумчивости Митяй.
- Я спрашиваю, нравится тебе мой конь? – повторил дедок.
- Ой, нравится! – сокрушённо помотал головой Митяй. – Так нравится, что и не сказать как! Главное дело – вороной! Наслаждение, а не конь! Сахар! Мёд!
- Да... – проговорил дедок в задумчивости, помолчал и вдруг огорошил Митяя. – Ну, коли нравится, то и покупай. А?
- Это как же так? – уставился Митяй на дедка. – Как оно так – покупай?
- А вот так и покупай, - пояснил дедок. – Ты, значит, мне – деньги, я тебе – коня. Возьму недорого. Сторгуемся, иначе говоря. Ведь нравится же тебе конь?
На такие слова Митяй даже и не нашёлся, что ответить. Как это так – покупай? Главное-то дело – шёл он, Митяй, деревенским лугом, и тут на тебе – вороной конь во всей красе. И рядом – дедок-гаджё. И этот дедок предлагает Митяю купить коня. И притом, вдруг подумалось Митяю, и деньги-то у него, Митяя, имеются. Нет, что-то тут не так. Как-то тут всё легко и просто. Так в цыганской жизни не бывает. Не может так быть в цыганской жизни.
- Так, стало быть, этот конь – твой? – спросил Митяй у дедка.
- А то чей же ещё? – хмыкнул дедок. – Неужели я стал бы тебе продавать чужого коня?
- Да кто же тебя ведает? – рассеянно проговорил Митяй. – Может, ты какой-нибудь двусмысленный пхуро…
- Мой это конь, - уверил Митяя старик. – Для чего мне пасти чужого коня, подумай сам.
- Да... – невпопад сказал Митяй, помолчал и спросил: - Ну а позволь у тебя поинтересоваться: для чего же ты продаёшь такую-то красоту?
- Потому что в обузу мне такая красота, - пояснил дедок. – Стар я, а конь требует ухода. Сена, овса... Да и зима, видишь ли, на подходе. Не справлюсь я сам-то с такой красотой. А помощников у меня – нетути. Так вот и проживаем – я да конь… Пропадет конь. Околеет. Не справлюсь я – и всё тут…
- Но ведь раньше – справлялся? – возразил Митяй.
- То – раньше, - горько пояснил дедок. – А то – теперь. Бабка моя летом померла, сын подался в города... Купи коня-то, цыган. Недорого и возьму...
- А можно мне, - опять-таки после молчания спросил Митяй, - подойти к твоему коню?
- А отчего же нельзя, - разрешил дедок. – Можно.
Митяй ещё помедлил и затем осторожно, почти на цыпочках подошёл к коню.
Вблизи конь показался Митяю ещё красивее и величественнее, чем издалека. Митяй восторженно зажмурил глаза, и его цыганская рука привычно заскользила по конской шее, по крупу, затем – опять по шее, затем – запуталась в лошадиной гриве, ещё Митяй заглянул коню в зубы и напоследок – в конские глаза. От коня исходил дивный, ни с чем не сравнимый дух: ничто и никто на свете не благоухает так, как конь – об этом вам скажет любой цыган. В глубине конских глаз отражалось синее осеннее небо, и мерцали таинственные зелёные искры. У Митяя закружилась голова...
- Просто-таки грешно покупать такого коня. Такого коня полагается украсть, - помимо своей воли пробормотал сквозь зубы Митяй древнюю цыганскую истину. Но вслух спросил дедка: - А скажи ты мне, пхуро, вот чего. Какова, к примеру, была бы твоя цена, если бы я захотел этого коня у тебя приобрести? Только ты, пхуро, имей в виду, что я – цыган. А потому я стану торговаться с тобой до последней возможности. Так оно полагается...
- Знаю, что полагается, - миролюбиво согласился дедок. – Только, цыган, не желаю я с тобой торговаться. И потому, давай, мы поступим по твоей цыганской совести. То есть, сколько ты мне дашь, на столько я и соглашусь.
- А если, допустим, я тебе и вовсе ничего не заплачу? – усмехнувшись, спросил Митяй дедка. – Если, например, я возьму и уведу твоего коня? А тебя самого, допустим, возьму да и прибью?..
- Можешь и увести, - спокойно согласился дедок. – Можешь даже меня и прибить... Говорю же, поступай по своей совести…
На такие слова Митяй ничего не ответил, а просто подошёл к дедку и уселся рядом с ним на пригорок. Целых, наверно, пять минут они ничего друг дружке не говорили, а только сидели рядышком и смотрели на вороного коня. А затем Митяй полез в свой потайной карман, где у него хранились деньги.
- Вот, - сказал Митяй дедку. – Возьми за коня. Сколько зачерпнулось ладонью, столько денег я тебе и даю. Стало быть, теперь конь – мой?
- Твой, - сказал дедок. – Вот тебе ещё уздечка. А седла – нету. И никакой телеги тоже не имеется...
- Это без разницы, - сказал Митяй. – Счастливо тебе оставаться, пхуро.
- И тебе счастливо, цыган, - сказал дедок. – Спасибо, что не убил...
- За чужого коня цыган никого не убивает, - произнес Митяй ещё одну древнюю цыганскую истину. – Да и за своего тоже. Цыгана за коня – убивают. А цыган – не убивает…
С такими словами Митяй подошёл к купленному коню и принялся надевать на него узду. Ой, как же давно Митяю не доводилось гнуздать коня! Последний раз, кажется, ещё тогда, когда был жив Митяев отец. А потом жизнь закрутилась таким колесом, что не до того и было. Да и – где те цыганские кони? Повывелись кони у цыган, не те стали цыгане. Или, может, цыгане как раз остались прежними, а изменилась сама жизнь? Или на свете осталось слишком мало лошадей, и их не хватает на каждого цыгана? Кто его ведает? Может, оно и так, может, как-то иначе. А, может, оно ещё как-то по-третьему? По-четвёртому? По-двадцать пятому?.. Недосуг было Митяю размышлять над такой философией, да и не склонен был Митяй ни к какой философии. Он гнуздал коня, и его руки пели, и душа тоже пела...
Взгнуздав вороного, Митяй взял в руку конец узды и пошёл своей дорогой. Вороной следовал за Митяем. Он дышал Митяю в затылок, и таким добрым и нежным казалось Митяю это дыхание, что Митяева душа просто-таки не прекращала своего пения, а исполняла одну песню за другой, одну за другой...
В автобус Митяя не пустили, потому что – кто же пустит в автобус цыгана с конём? Да Митяй, понятное дело, и не стремился в автобус. Держа вороного в поводу, он пошёл пешком по направлению к Прокопьевску, и с наступлением сумерек уже был дома.


***

Понятное дело, что как только Митяй возник с конём в поводу, все цыгане, невзирая на то, что уже был тёмный вечер, сбежались поглазеть на такое диво дивное и задать Митяю пару-тройку соответствующих случаю вопросов. Для чего Митяй купил коня? У кого он купил коня? Сколько отдал за коня? Или, может, Митяй этого коня украл? Вообще, для чего Митяю, человеку степенному, рассудительному и трезвому, конь, когда решено уже, что через десять дней все цыгане отбывают из проклятого Прокопьевска в благословенный Гусь-Хрустальный? Уж не на коне ли собирается Митяй отъезжать в Гусь-Хрустальный, или, может, он рассчитывает, что его пустят в поезд с конём? Ну, и так далее: у всякого цыгана вертелось на языке по пятнадцать вопросов. А, может, и того больше.
Первым делом, конечно, осмотрели коня. Ради такого случая даже припомнили древний цыганский обычай, велевший осматривать коня непременно при свете костра. Прямо посреди двора, на раскисшей осенней земле разожгли большой костёр. В свете пламени конь казался воистину прекрасным. По его вороным бокам бегали жаркие огненные всполохи, и из-за этого конь казался вылитым из старого, с чернью, червонного золота. Всяк цыган мужского пола подходил к коню, мял ему бока, шлёпал ладонью по шее и по морде, трепал гриву, а некоторые даже проверяли на ощупь конские копыта: всякому цыгану ведомо, что самый верный способ убедиться, стоящий ли конь – это пощупать конские копыта. Вот, значит, и щупали, и все при этом говорили, что таки да, конь молодой и по всем показателям и периметрам ладный и справный. Невдалеке от взрослых цыган-мужчин стояли цыганята и смотрели на коня распахнутыми от немого восторга глазами. Поодаль стояли цыганки, и также смотрели на коня. А посреди двора пылал, не желая затухать, большой цыганский костёр. Всё это была, так сказать, цыганская поэзия, но очень скоро наступила и цыганская проза.
- А скажи, Митяй, - спросил какой-то цыган из полутьмы, - где ты добыл такого коня?
- Купил, - коротко ответствовал Митяй.
- И у кого же? – спросил другой голос.
- Так, по случаю, - пояснил Митяй. – В деревне Большой Керлегеш у одного старика-гаджё. Я шёл, а там, на лугу, он... то есть конь. Вороной. Кхаруно грэс… И – рядом старик. Купи, говорит, цыган, у меня коня. Недорого возьму. Сколько заплатишь, на том и сторгуемся.
- И сколько же ты заплатил? – спросил третий голос.
- Не знаю, - честно ответил Митяй. – Сколько рука зачерпнула, столько и заплатил. Да разве в том дело, ромалэ? Конь ведь... вороной… истинный цыганский конь! Кхаруно грэс! Как в моем детстве...
- Ой ты, горюшко мое горькое! – вскрикнула из тьмы Митяева жена Галина. – Да ведь ты же отдал за этого коня все деньги! А на что мы будем жить? На что кормить детей? На что нам ехать в город Гусь-Хрустальный? Ой ты ж, горюшко! Хасэл тро шоро! Пропала твоя голова! Ой, ой…
- Ну ты, чяво, вообще! – возник из тьмы Кирко собственной персоной. – Отдать все деньги за коня! Оно конечно – конь... цыганское, как говорится, счастье. А только, парень, не те нынче времена. Теперь цыган и конь – порознь. Не надобен теперь цыгану конь. Обуза теперь для цыгана конь. Да... Ну для чего тебе конь, когда через десять дней все мы отбываем в город Гусь-Хрустальный? Вот о чём ты бы рассудил, прежде чем покупать коня!
На такие слова Митяй ничего не ответил, а просто подошел к коню и уткнулся лицом в конскую морду. И – зажмурил глаза. И – остался так стоять, не слушая больше ничьих вопросов и упрёков.
- Ой ты, горе моё! – еще раз вскрикнула во тьме, словно раненая птица, цыганка Галина. – Ой, как же теперь жить на белом свете!..
Никто ничего Галине не сказал, и никто её не утешил – да и какие утешительные слова тут можно было найти? Купил цыган коня, да и всё тут. Такой, значит, образовался непредвиденный факт. Цыгане все враз загомонили, всяк по-своему обсуждая поступок Митяя, и стали расходиться. Скоро у догорающего костра остался лишь сам Митяй, вороной конь да ещё старый цыган Кузьма.
- Хороший конь, - сказал старый цыган Кузьма. – Вот только...
- Не надо ничего говорить, пхурором, - попросил Митяй. – Потому что я знаю, что ты мне скажешь. Ты скажешь то же самое, что уже сказали все остальные. Зачем? Это – конь. Это – мой конь...
- Покормить надо твоего коня, - отозвался дед Кузьма. – И пристроить его к теплу. В какой-нибудь сарайчик, что ли... Ночь на дворе... осенняя ночь. Вот что я хотел тебе сказать. А больше – покамест ничего...
- Покормить, - озадаченно пробормотал Митяй. – И пристроить к теплу... в какой-нибудь сарайчик… Пхурором, ты пригляди за конём, ладно? Я – сейчас...
И Митяй пошел в цыганскую хибару. Там, в хибаре, никто не пожелал вступать с Митяем в беседу. Супруга Галина ожесточённо кромсала какую-то дерюжку, пытаясь её не то сшить, не то, наоборот, растерзать на мелкие клочья. Дети жались по углам. Прочая родня нейтрально смотрела в низкий потолок хибары. Бабки Рады вообще нигде не было видно. Митяй тоже не стал ни с кем разговаривать. Он подошёл к столу, сгрёб с него две буханки хлеба и молча вышел во двор. Во дворе он разломал хлеб на куски и подошёл к коню.
- Ешь, кхаруно, - сказал он коню. – Ешь, вороной…
Конь мотнул во тьме головой, фыркнул и деликатно притронулся к хлебу, захватив при этом своими мягкими губами часть Митяевой ладони. И от этого прикосновения Митяю отчего-то захотелось заплакать.
- Ну, вот, - сказал Митяй коню, когда ужин был окончен. – А теперь надо подумать о том, как пристроить тебя к теплу. Чтобы тебе совсем было хорошо.
И Митяй стал размышлять о тёплом ночлеге для своего коня. Размышлять же было о чём. Никакого сарайчика в хозяйстве у Митяя не имелось. И у других окрестных цыган также не было никаких сарайчиков: не водилось у цыган никакой живности, а, стало быть, сарайчики им были без надобности. Все, какие были сарайчики, цыгане давно уже разобрали на дрова и сожгли в печи. Потому как – зима и Сибирь. Понимать надо. И в хибару коня также не заведёшь, это понятно. Пристроить коня на время к какому-нибудь гаджё? Ну, это тоже не выход. Этот гаджё непременно подумает, что цыган коня украл. И не захочет иметь дела ни с конём, ни с самим цыганом. Прогонит прямо с порога, а то, может, ещё и донесёт. И поди потом доказывай, что ты коня не украл, а купил. Вот так-то. Но и без ночного приюта коня не оставишь: вдруг ударит ночной мороз?
- Пхурором, - спросил Митяй у деда Кузьмы. – Ведь нет же у меня никакого сарайчика. И у других цыган тоже нет сарайчиков. И в дом коня также не заведёшь. И к гаджё его тоже не пристроишь, потому что гаджё подумает, будто я этого коня украл. Что же мне делать, пхурором?
- А что делал в таком случае твой отец? – вопросом на вопрос ответил мудрый старик Кузьма. – И что делали в таких случаях все другие наши отцы и деды, когда они ещё кочевали?
- Я тебя понял, пхурором! – радостно воскликнул Митяй, и снова пошёл в дом.
Там, в доме, на стене висел ковёр. Когда-то давно этот ковёр каким-то чудом раздобыла жена Митяя Галина, и она очень этим ковром дорожила. Переезжая с места на место, Галина всегда брала с собой ковёр и поселившись на новом месте, первым делом вешала его на стену. Даже когда в цыганском доме наступала лютая нужда, и вставал вопрос о том, что бы такое продать, чтобы не умереть с голоду, Галина согласна была продать всё на свете, даже собственные цыганские юбки, но только – не ковёр. Кто его ведает, отчего Галина так дорожила своим немудрящим ковром. Может, он вселял в её душу какие-то надежды, может, будил воспоминания...
Вот к этому-то ковру, войдя молча в дом, и направился Митяй. И, ни слова не говоря, стал снимать его со стены. При виде таких Митяевых действий все в доме так и онемели. Даже сама Галина и та онемела. Она лишь полными отчаянья глазами взглянула на своего мужа и на ковёр, да и отвернулась к стене.
- Коня мне надобно укрыть, - пояснил Митяй всем разом и никому в отдельности. – Осенняя ночь на дворе. А вдруг мороз? Замёрзнет конь...
И ни на кого не глядя, Митяй вышел из хижины. Конь ждал Митяя во дворе, – а куда же он мог деться? Пхурором Кузьма был рядом с конём. Митяй подошёл к вороному и накинул ковёр на конскую спину. Ковёр оказался что надо, он надёжно укутал конский круп от шеи до самого хвоста.
- Ну и ладно, - самому себе сказал Митяй. – Ну и хорошо...
Наступило молчание. Молчал Митяй. Молчал пхурором Кузьма. Молчал, переступая с ноги на ногу, укрытый ковром вороной конь. Молчал весь окрестный мир. Хорошо было Митяю от такого молчания. «Вот бы, чтоб так было всегда! – само собою подумалось Митяю. – Чтобы, значит, не было ничего: ни людского суда, ни завтрашнего дня с его заботами, ни зимы, ни Прокопьевска, а только – одно молчание...»
Но нет в мире ничего более кратковременного, чем молчание. Всхрапнул вороной конь, где-то вдалеке раздался человеческий вскрик, взвыла собака, закряхтел и зашевелился старый цыган Кузьма. Воистину, нет в мире ничего кратковременней молчания...
- Скажи, пхуро, - спросил Митяй у Кузьмы, - ты тоже меня осуждаешь?
- Это за что же? – не сразу отозвался Кузьма.
- За то, что я купил коня, - сказал Митяй. - Через неделю надо ехать в город Гусь- Хрустальный, а я потратил деньги на вороного...
- Ночь на дворе, - не сразу ответил Кузьма. Он никогда не отвечал сразу, потому что был старым и мудрым человеком. – А за ночью настанет утро. Утром тебе надо пустить коня пастись. Пока еще не выпал снег и есть хоть какая-то трава...
- Ясное дело, - согласился Митяй, подумал и сказал: - А я и вовсе не поеду в этот Гусь-Хрустальный! Точно, не поеду! Пускай, кто хочет, тот и едет, а я с женой, ребятами и конём останусь здесь! Да! Для чего мне этот Гусь-Хрустальный? Цыганский рай... хм! Врет Кирко! Нет на земле никакого рая, а уж тем более – цыганского! Не для рая создана земля, и цыган на земле создан тоже не для райской жизни, а раз так, то для чего его и искать, рай-то?
На это пхурором Кузьма и вовсе ничего Митяю не ответил, да, собственно, Митяй и не ждал никакого ответа, потому что свои последние слова он говорил не для Кузьмы, а больше для себя. Для собственного душевного равновесия, иначе говоря.
Перед тем, как отправиться в хибару спать, Митяй приблизился к коню и заглянул ему в глаза. Самих конских глаз из-за темноты видно не было, зато видны были мягкие зелёные огни в глубине лошадиных глаз. Митяй, конечно, знал, что так оно и должно быть: эти мягкие огни в конских глазах он видел не раз, когда был жив Митяев отец, а сам Митяй был ещё маленьким. Потом отец умер, Митяй вырос, а цыганские пути разошлись врозь с конскими путями. Кони стали сами по себе, а цыгане – сами по себе. Много чего изменилось на земле. Но Митяй на всю жизнь запомнил, что если заглянуть в конские глаза, то обязательно увидишь в них мягкие зелёные огни...
- Корму бы тебе задать на ночь, - сказал Митяй вороному, - да только где его взять? И хлеба я тебе дать тоже не могу, потому что нет больше в доме хлеба. Ты уж меня прости, кхаруно. Вот доживём мы с тобой до утра...
С тем Митяй и ушел в хибару. В хибаре уже не погасили свет, все улеглись спать. Все да не все: Митяй знал, что его супруга Галина не спит. Она, конечно, изо всех сил делает вид, будто спит, а на самом деле – какой тут сон? Она ожидает его, Митяя, чтобы сказать ему горькие и справедливые слова. И никуда Митяю от этих грядущих слов не деться. Да и не хотел он никуда деваться. Он просто подошел к супружескому ложу, присел с краешку и положил ладонь на тёплую жёнину спину. Галина вздохнула, коротко всхлипнула, но Митяеву ладонь со своей спины не убрала.
- Да и собака их забери, эти деньги! – сказал Митяй. – Подумаешь, деньги! Утром они были, сейчас их нет, а завтра опять появятся! На то они и деньги, чтобы появляться, исчезать, а затем опять появляться. Да! А зато у нас теперь есть конь! Ай, и конь же – черный лебедь, а не конь! Вороной, без единого пятнышка! Как у моего отца, когда я сам был ещё маленьким... Настоящий, цыганский конь! Научу наших с тобой ребят ездить верхом и понимать конский язык... Цыганами вырастут наши дети, а не незнамо кем! А деньги... что деньги? Лавэ – блата! Деньги – мусор!
- А в Гусь-Хрустальный мы на что поедем? – повела плечами жена. – Дорога-то неблизкая. Ай, дылыно ты, дылыно...
- А не поедем мы ни в какой Гусь-Хрустальный! – горячим шёпотом отозвался Митяй. – Что мы там не видели? Кто нас там ждёт? Не поедем, и всё тут! Пускай, кто хочет, тот и едет, а мы останемся! Ты, я, наши дети, наш конь... Может, ещё останутся дед Кузьма с бабкой Радой... А другие – пускай себе едут. Пускай они ищут цыганский рай…
Такие легкомысленные Митяевы слова заставили Галину вначале поднять голову, а затем и вовсе сесть на постели.
- Вот, - горьким шепотом произнесла Галина. – Уже и борода у тебя наполовину седая, а как был ты дылыно, так им и помрёшь! Как это так – мы не поедем? Как это так – мы останемся? Ой, какие глупые слова ты говоришь...
- Ладно, - сказал Митяй, не желая спорить. – Там будет видно... Вот настанет утро – и мы всё увидим... Давай будем спать. Ты подвинься, ромны...
Митяй лег, и почти сразу же заснул, но не крепок был его сон. За ночь Митяй просыпался раз, наверное, десять, а то и больше. Он просыпался для того, чтобы особым цыганским чутьём услышать своего коня. И он его слышал. Он слышал, как конь дышит, как переступает во тьме с ноги на ногу, как тихо звякает на коне узда... И, успокоенный, Митяй вновь засыпал, а спустя полчаса опять просыпался и вслушивался во тьму, где пребывал его вороной конь.


***

Встал Митяй раньше всех в хибаре. Оконце отсвечивало болезненным осенним светом. Митяй тихо поднялся и вышел во двор. Конь был на месте, куда же ему деваться? За ночь подморозило, и иней припорошил конскую морду. Это Митяя огорчило. «Ай, ай!» – сказал Митяй, снял с себя рубаху, подошел к коню и тщательно, неторопливо принялся обметать ему морду рубахой. Затем той же рубахой Митяй провел по конской шее, затем – по спине и бокам. Конь залоснился, на его боках заиграли тусклые утренние блики.
- Вот, - сказал Митяй и радостно засмеялся.
Затем Митяй поправил узду и повел коня на ближний пустырь. Там посреди мёртвого жестяного бурьяна ещё кое-где виднелась побитая морозом зеленая трава.
- Ешь, кхаруно, - сказал Митяй коню. – А я пойду в хибару за ребятами...
В хибаре никто уже не спал. Все готовились к скорому отбытию в благословенный цыганский рай – город Гусь-Хрустальный. Кто увязывал в узлы цыганские пожитки, кто считал деньги, кто с таинственным видом куда-то звонил по телефону... И только Митяева жена Галина, уронив руки, безучастно сидела на неприбранной постели. Её супруг, дылыно Митяй, всё вчера перепутал и переиначил со своим вороным конём, и теперь она не знала, готовиться ли и ей к скорому отъезду, не готовиться ли...
- Где наши дети, ромны? – спросил Митяй у жены. – Хочу отвести их к коню. Чтоб они росли настоящими цыганами...
- А где твоя рубаха? – спросила жена ответно.
- Рубаха? – удивлённо переспросил Митяй и провел рукой по своему голому животу. – Да, рубаха... У коня моя рубаха. Конь одет в мою рубаху. – Митяю показались забавными такие его слова, и он рассмеялся.
Жена ничего больше не сказала и только безучастно махнула рукой.
- Джя, чяворо, - сказал Митяй детям. – Пойдем к коню...
У Митяя не было конского седла. Ну, да для чего цыгану седло? Настоящий цыган обязан управляться с конём и без седла. Был бы только у цыгана конь, а всё прочее – легкомысленное излишество.
- Садись, чяво, на коня, - сказал Митяй старшему сыну. – Давай-ка я тебе подсоблю...
Но старший Митяев сын не захотел садиться на коня, и спрятался за отцову спину. Ну а чего же вы хотели? Давно миновали те времена, когда цыган и конь были неразлучны. Теперь настали иные времена. Теперь цыган был сам по себе, без коня. И конь теперь был сам по себе, без цыгана. Ой, какие же смутные и неправильные наступили времена…
- Не бойся, чяво, - сказал Митяй сыну. – И вы все тоже не бойтесь. Цыган не должен бояться коня. Конь – лучший друг цыгана. Конь и цыган – братья. У цыгана и коня – одно сердце. Одно на двоих… Так оно всегда было, так оно и должно быть впредь. Садитесь, чяворо, на коня. Садитесь все трое. Вы – малые, и конь вас выдержит.
И Митяй усадил на коня всех своих троих сыновей, а сам отошёл в сторону, чтобы полюбоваться. Ай, какое же это было замечательное зрелище! Воистину цыганское зрелище!
- Ну а теперь – слазьте, - велел Митяй сыновьям. – И караульте коня. Я – скоро.
И Митяй в пиджаке поверх голого тела пошел на городской базар. Он там хотел купить овса для своего вороного коня. Когда вчера Митяй покупал коня, то, оказалось, он отдал старику-гаджё не все свои деньги. Какая-то часть денег не ухватилась ладонью и осталась в кармане. И сегодня утром Митяй эти деньги у себя в кармане отыскал. Денег должно было хватить на мешок овса, а если как следует поторговаться, то, может, и на два.

Овса Митяй на базаре не нашёл, и купил мешок ячменя. Он, конечно, был не прочь купить два мешка ячменя, но продавец-гаджё оказался человеком прижимистым, и как Митяй ни торговался, ничего путного с той торговли не вышло. Ну, да и один мешок – это очень даже неплохо. Митяй взвалил мешок на плечи, и пошёл обратно домой. Он шёл и предвкушал, как его вороной конь, учуяв запах ячменя, а, главное, заслышав поступь хозяина, то есть его, Митяя, насторожится, вскинет голову, радостно всхрапнет, а, может быть, даже заржёт ему навстречу. Митяй сбросит мешок с усталых плеч, подойдёт к коню, заглянет ему в глаза, затем не торопясь развяжет мешок, возьмёт горсть ячменя и поднесёт к лошадиным губам. Конь же, как оно и полагается всякому гордому коню, не сразу набросится на угощение, а, наоборот, вначале понюхает ячмень, потом задумчиво фыркнет, встряхнет гривой, а только затем деликатно прикоснется к угощению губами, нежно прихватив при этом и часть Митяевой ладони... И, заранее ощущая прикосновение мягких лошадиных губ, Митяй счастливо рассмеялся.
Конь по-прежнему был на пустыре, и все трое Митяевых сыновей находились при коне. И всё произошло точь-в-точь так, как Митяй себе представлял. Вороной конь, заслышав шаги хозяина, вскинул голову и заржал. И Митяй опять счастливо засмеялся...
- Чяворо, - смеясь, сказал Митяй сыновьям. – Сейчас мы будем кормить нашего коня ячменем. Вы знаете, как правильно кормить коня ячменем? Э, ничего-то вы не знаете! Вот, учитесь!
Митяй сбросил мешок с плеч, развязал его, захватил горсть ячменя и поднёс ладони к лошадиным губам. Гордый Митяев конь, понятное дело, вначале понюхал ячмень, задумчиво фыркнул, встряхнул гривой и только затем прикоснулся к угощению, прихватив своими нежными губами часть Митяевой ладони.
- Ну а теперь – вы! – сказал Митяй сыновьям. – Каждый, по очереди! А я – погляжу на вас со стороны!
Это было воистину дивное зрелище, это было самое замечательное зрелище на свете! Три юных цыгана кормили ячменём из горстей вороного коня, а отец этих цыган любовался со стороны и сыновьями, и конём! Назовите мне зрелище лучше! Ой, не назовёте...
- Ну, а теперь – ведём коня домой, - велел Митяй, когда мешок опорожнился наполовину. – Там мы его напоим, а затем укроем ковром. А завтра я буду учить вас ездить верхом! И не заботьтесь, что у нас нет седла. Для чего цыгану седло? Седло для цыгана – легкомысленное излишество...


***

В хибаре творился цыганский бедлам. Цыгане спешно выдергивали корешки из неласковой сибирской почвы. Одной своей ногой цыгане уже были в пути, они были на той дороге, которая вела в город Гусь-Хрустальный. Увидев вошедшего Митяя, все на миг замерли, переглянулись, и вновь приступили к сборам в дальнюю дорогу. И это было правильно и логично. Когда цыган собирается в дорогу, то отвлечь его не может не то что какой-то Митяй со своим несвоевременным конем, а вообще ничего на свете. Потому что – зовет цыгана дорога, и нет ничего сильнее и притягательнее, чем этот древний зов. Впрочем, один из цыган все-таки отвлёкся от сборов и обратил на Митяя своё пристальное внимание. Этим цыганом был Кирко.
- Я слышал, - спросил Кирко у Митяя, - что ты не желаешь ехать в Гусь-Хрустальный?
- Не желаю, - ответил Митяй. – А вы – поезжайте, если хотите. И – найдите в том Гусе-Хрустальном цыганский рай...
- Дылыно, - криво усмехнулся Кирко. – Где ты слышал, чтобы все цыгане ехали, а один оставался?
- Я останусь не один, - сказал Митяй.
- А с кем же? – еще кривее усмехнулся Кирко.
- С женой и тремя моими сыновьями, - ответил Митяй. – И ещё – с моим конем. И ещё – с дедом Кузьмой и бабкой Радой, если они пожелают. Скажи, пхурором, ты хочешь остаться в Прокопьевске? Или, может, ты хочешь уехать в Гусь-Хрустальный, чтобы найти там цыганский рай?
Но пхурором Кузьма ничего не ответил на Митяев вопрос. И Кирко тоже не пожелал вести дальнейшие дискуссии с Митяем. И никто другой из цыган также не захотел вступать с Митяем в прения. Даже Митяева жена Галина. Она по-прежнему сидела на постели, и только того и изменилось, что постель эта была уже прибранной...
Тем временем наступил осенний вечер. И как только наступил вечер, тут же, будто по заказу, разыгралась вьюга – первая предвестница скорой зимы. Митяй взглянул в окно, и вышел во двор к коню. Надо было уберечь коня от вьюги. Надо было как-то коня согреть, даровать ему тепло. Надо было спасать коня от погибели.
Никто вослед за Митяем во двор не вышел – ни Митяевы сыновья, ни жена Галина, ни Кирко, ни даже пхурором Кузьма. Вороной конь стоял во дворе и вздрагивал от налетающего шального ветра. Ковёр валялся под конскими копытами – его сдуло ветром.
- Вот оно как, - с огорчением сказал Митяй. – Ну, ничего, ничего... Сейчас мы поднимем ковёр, сейчас, кхаруно, мы тебя укутаем, сейчас тебе станет тепло... Да и мне рядом с тобой также станет тепло. А то ведь ты видишь – я в одном пиджаке поверх голого тела. А моя рубаха... да нет на мне никакой рубахи. Нет – и все тут... Да и ладно, что нет. Только ты, кхаруно, не вини себя за то, что на мне нет рубахи. Не в рубахе дело... Да. Вот сейчас тебе будет тепло. Так и будем мы с тобой греться друг подле друга, покамест не закончится пурга. А то как же?! Так поступал мой отец, когда он был живой, и так же делали наши деды, когда они кочевали... И тебе будет тепло со мною, ну и мне с тобой тоже... Э-э-э, уж я знаю, что делать, так что ты, кхаруно, не сомневайся и ничего не бойся… Да! Закончится метель... Ничего, проживем, протянем.
И они стали греть друг друга: вороной – Митяя, а Митяй – вороного. В мире окончательно стемнело. Метель набрасывалась на цыгана и его коня со всех четырех сторон и ещё откуда-то сверху, с самого неба. И та метель, что с неба, пугала Митяя больше всего. Митяю казалось, что эту небесную метель сбросил на него и на вороного коня сам всемогущий цыганский Господь. И с таким Божьим решением Митяй был не согласен. Ладно, сам, Митяй – он человек многогрешный, и у Господа имеется полное право наказывать его как угодно, пускай даже и небесной метелью. Но за что всемилостивый и справедливый Бог наказывает вороного? Какие грехи усмотрел Он в безгрешной твари? Это, по мнению Митяя, было неправильно и жестоко, и Митяй мысленно пытался указать справедливому Господу на Его оплошность…
...Занятый мысленными прениями с Богом, Митяй не сразу заметил, что рядом с ним и конём кто-то ещё стоит. Это, конечно же, была жена Галина. В руках жена держала овчинную доху.
- Вот, - сказала Галина Митяю, - возьми. А то ведь замёрзнешь без рубахи...
Митяй никогда не говорил жене слова «спасибо». Не сказал он его и в этот раз. Он молча накинул доху на плечи, и одной ее полой постарался прикрыть коня.
- Ступай в хибару, - сказал Митяй жене. – А то ведь – вьюга…
Но Галина не пожелала уходить. Вздохнув, она прижалась к Митяю, и Митяй прикрыл жену от метели другой полой дохи. Одной полой он прикрывал коня, а другой – жену. Галина и Митяй ничего друг другу не говорили. О чём им было говорить? Все было понятно и без слов. Цыган спасает от стужи коня, а цыганская жена пребывает рядом с мужем. Всё правильно, всё по-цыгански. А то, что в этот самый момент цыган и цыганка пребывают между собой в несогласии, то это неважно, это – дело десятое...
- Ты всё-таки иди в хибару, - сказал, наконец, Митяй, потому что он обязан был так сказать. – Там – дети.
Все так же молча, Галина на миг отстранилась от Митяя, взглянула ему в лицо, и снова прижалась к теплому Митяеву боку. А вьюга звенела и бесновалась, снег прилетал ошметьями из тьмы и укрывал Митяя, Галину и вороного коня мертвым белым саваном. Но ни Митяй, ни Галина не страшились этого савана: они стояли, тесно прижавшись друг к дружке, и согревали друг друга своим теплом. Митяй согревал Галину, а Галина – Митяя. И от их общего тепла уютно было вороному коню, и он также отдавал Митяю и Галине свое собственное тепло. Всё было правильно, мудро, законно, по-цыгански.
Вскоре из хибары вынырнула человеческая фигура. Это был Кирко.
- Мёрзнешь, цыган? – спросил Кирко у Митяя. – Вот и конь твой мёрзнет тоже. И жена. А, допустим, что будет завтра? А послезавтра? А после того, как все мы, кроме тебя, дылыно, отбудем в город Гусь-Хрустальный? А я тебе скажу, что будет. Пропадете вы тут. И ты пропадешь, и твой конь, и твоя жена с твоими ребятами. Все пропадете. Потому что не может цыган жить в одиночестве. Цыган может жить только в гурте, когда все бок о бок. Ты уразумел, дылыно, на что я тебе намекаю?
Митяй, конечно, слушал Кирко, но только одним ухом. Другим ухом он слушал метель. В мире становилось тише – метель шла на спад, она уже не с такой силой терзала Митяя, вороного и Митяеву супругу Галину, а что касаемо небесного ветра, так он почти и вовсе затих. Всё окрестное пространство выбелил выпавший снег. Вороной конь превратился в белого. Митяй пошевелился и отстранил от себя жену, а затем рукавом дохи молча принялся сгребать снег с ковра, конской спины и боков.
- Вот, - сказал Митяй в пространство, - и метель утихает, и конь мой опять из белого стал вороным... А вы – идите. И ты иди, ромны, и ты тоже, Кирко. Не желаю я слушать ничьих слов, потому что – бесполезные это слова...
Галина потопталась посреди белого пространства, вздохнула и пошла в хибару. Кирко безнадежно махнул рукой и также пошел вслед за Галиной.
- Ничего, - сказал Митяй вороному, - ничего... Вот настанет утро... Утром я покормлю тебя ячменём... у нас есть еще полмешка ячменя, а затем... а затем будет видно. Вот настанет утро...
И Митяй, прижавшись к коню, стал ожидать утра. Метель почти иссякла, лишь отдельные порывы ветра хлестали Митяя по лицу и ворошили конскую гриву. Ожидать рассвета Митяю было не обременительно. Такое – рядом с конем – ожидание утра было обыкновенным цыганским делом, и, как всякое цыганское дело, оно присутствовало в самой глубине Митяевой цыганской души. И Митяев отец, так вот, прижавшись к коню, терпеливо ожидал рассвета, и Митяев дед тоже, и прадед... По этой-то причине Митяй даже доподлинно знал, когда именно настанет утро. Митяю не надобны были часы, он измерял время вздохами – своими собственными и конскими. Вздохнет Митяй – и миновал отрезочек времени, вздохнет вослед за Митяем конь – и миновала ещё одна частица времени... И всего-то до наступления рассвета должно было состояться три тысячи двести шестьдесят пять Митяевых вздохов, и столько же – вздохов конских. Может, вы не верите? Ну, так сочтите сами. Купите себе коня, влезьте в Митяеву шкуру, и сочтите...
Митяй, как уже говорилось, не был склонен к долгим размышлениям и всякой иной прочей философии. Он был человеком момента и действия. Потому что Митяй был цыганом. Цыган, знаете ли, не имеет права быть на этой земле философом. Философствовать – означает остановиться и осмотреться, а цыган всю свою жизнь обязан идти от одного края земли к другому краю. А когда, предположим, цыган дойдет до другого края земли, то он должен повернуть и пойти обратно. Иначе цыган жить не может, иначе он пропадет. Вот, скажем, взять Митяево детство и Митяева покойного отца. Трудное было у Митяя детство, цыганское, голодное и холодное. Такое голодное и холодное, что иногда Митяю хотелось заплакать. Но плач – он сродни философии. Чтобы заплакать, надобно прежде остановится: на ходу не плачут, если на ходу – то это не настоящий плач, не глубокий и не искренний. «Не смей останавливаться! – поучал в таких случаях Митяя отец. – Не смей плакать! Ты – цыган! Цыган не должен останавливаться и плакать! Цыган должен идти! Иначе – пропадёшь!» И Митяй, накрепко сжав зубы и зажмурив глаза, давил в себе подступающие слезы. Он их давил, а они всё равно рождались где-то внутри Митяя, и подступали к глазам. И чтобы не навлечь ещё больший гнев отца, Митяй накрепко жмурил глаза, но слезы всё равно пробивались наружу, и мир из-за этого казался Митяю разукрашенным в семь ярких цветов: красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, голубой, синий, фиолетовый... С той поры прошло много лет, Митяев отец умер, а сам Митяй вырос. Но ничего не изменилось в цыганской Митяевой голодной и неприютной жизни, и Митяю по-прежнему иногда хотелось остановиться и заплакать. Но сразу же вспоминался покойный отец и его горькие слова: «Не смей плакать! Пропадёшь! Цыган должен идти!» И Митяй, как в детстве, накрепко зажмуривал глаза, силясь загнать внутрь собственной души подступающие слёзы. И от этого мир Митяю чудился окрашенным в семь ярких цветов, будто в детстве...


***

Три тысячи двести шестьдесят пять Митяевых вздохов и столько же вздохов вороного коня миновали. Ночь закончилась, и наступило утро. Солнце ещё не взошло, но уже тлела на востоке выкрашенная в больной розовый цвет долгая полоса. Митяй очнулся и огляделся. Первым делом, конечно, он посмотрел на своего коня. Конь был жив, переступал с ноги на ногу, с конских ноздрей через равные промежутки валил тёплый пар, и на конской морде искрились миллионы тоненьких ледяных иголочек.
- Заиндевел ты у меня за ночь, пшало, - сказал Митяй вороному. – Ну, это ничего... это, братец, поправимо! Вот мы сейчас!
И Митяй стал искать свою вчерашнюю рубаху. Но рубахи нигде не было видно: то ли её присыпало снегом, то ли Митяй её вчера куда-то сунул, да и забыл куда...
- И это тоже не беда, - опять сказал Митяй коню. – Нет рубахи, и нет... это не горе. Вот я сейчас!
Митяй сбросил с плеч доху, снял пиджак и пиджаком принялся обтирать конскую морду.
- Вот так, - сообщил Митяй, когда дело было сделано. – А сейчас я – за ячменем... а затем напою тебя... Ничего, ничего! Вот уже и утро, а за ним будет и день...
И Митяй, набросив на голое тело доху, пошел в хибару за ячменём и за своими сыновьями. «Вставайте, чяворо! – хотел им сказать Митяй. – Пойдемте кормить нашего коня!»
Но никаких слов Митяй сыновьям не сказал. Войдя в хибару, он увидел множество цыган – своих и чужих, с другой городской окраины. Как эти чужие цыгане незаметно для Митяева глаза пробрались в хибару, что им здесь было нужно в такую рань, Митяй не знал. Но было видно, что чужие цыгане пришли не просто так. Чувствовалось, что они принесли дурную весть, а, может быть, даже непоправимое горе. У Митяя вдруг тупо заныло в левом боку...
- Ну, и как твой вороной? – нехорошо ощерившись, спросил у Митяя Кирко. – Не окоченел ли за ночь?
- Нет, - коротко ответил Митяй. – Вот сейчас я накормлю его ячменём, потом – напою, а потом...
- А не будет никакого потом! – ещё больше ощерившись, отрубил Кирко. – И завтрашнего дня у нас также не будет, да и дня сегодняшнего тоже у нас нет! Понял ты меня или нет, коновод! Спешить нам надо! Беда у нас!
- Какая беда? – спросил Митяй, и тупая боль в левой половине груди стала отчётливее и тягостнее. – Почему – беда?
- Ехать нам надо, Митяй, - отозвалась Митяева супруга Галина. – Сегодня же и ехать. Прямо сейчас… Вместе со всеми...
- Ехать куда? – недоуменно взглянул на жену Митяй.
- В город Гусь-Хрустальный, - пояснила жена. – Со всеми...
- Зачем? – продолжал недоумевать Митяй.
- Затем, что беда, - сказала Галина. – У всех, а, значит, и у нас – у меня и у тебя. И у наших детей.
- Какая беда? – оторопело спросил Митяй у всех цыган сразу. – Вы мне объясните, ромалэ...
- А вот, сейчас я тебе объясню! – вызвался Кирко. – Сейчас ты всё поймешь! Сейчас тебе, дылыно, всё станет понятно!..
И Кирко, конечно же, объяснил. Всё дело заключалось в том, что Митяй был цыганом. И сам Кирко также был цыганом. И все, кто сейчас находился в хибаре, тоже были цыганами. Это – по большому счету. А если говорить о частностях, то прибывшие поутру чужие цыгане и вправду принесли дурную весть. Такую дурную, что ничего в цыганской жизни хуже и быть не может. Короче. О том, что цыганский род, к которому принадлежал и сам Митяй, и его супруга Галина, и Кирко, и дед Кузьма с бабкой Радой, и много кто еще принадлежал, вознамерился оставить неласковый Прокопьевск и отбыть в благословенный Гусь-Хрустальный, стало известно бдительной прокопьевской милиции. Откуда именно стало известно – неважно, может, нашёлся среди цыган наушник-иуда... Но прокопьевская милиция тут же навострила свои бдительные уши. Отбывают? Да притом – в скоропостижном порядке и целым табором? Ну, стало быть, это неспроста. Ой, неспроста! Наверно, чего-то такого натворили, и хотят скрыться. Знаем мы этих цыган и их цыганские души! Насквозь видим! А – не пускать! Организовать облаву, окружить хибару, устроить обыск, всех арестовать и подвергнуть допросу с пристрастием! И притом немедля, чтоб не успели скрыться! Сегодня же! Вот как только полностью рассветёт, так сразу же и начнём!
Вот такую, значит, весть принесли Митяеву роду чужие цыгане. Что и говорить, нехорошая это была весть, тягостная и бедственная. И не потому, что цыгане из Митяева рода столь уж явственно преступали закон. Оно, конечно, в голодной и неприкаянной цыганской жизни случается всякое, и попробуй-ка ты, будучи цыганом, век прожить и быть в ладах с законом! И пробовать нечего! А коль оно так, то лучше цыгану быть от милиционера на почтительном расстоянии. А тут на тебе – облава! И притом – сим же днём, через какие-то три часа! Ничего, знаете ли, в цыганской жизни нет хуже, чем милицейская облава. Потому что при облаве никто не рассуждает, и никто не пожелает выслушивать твои оправдания. Коль облава и ты при этом цыган, то, значит, ты уже изначально виновен, даже, если, допустим, ты только позавчера родился. Вот так-то.
Ну, а коль оно так, то из всего сказанного следовало и дальнейшее. Это означало, что ни в какой Гусь-Хрустальный никто из цыган нынешней осенью не отбудет. Закончится, не начавшись, робкое цыганское упование на грядущее счастьишко. И как, спрашивается, дальше жить цыганскому роду в опостылевшем Прокопьевске, тем более, после милицейской облавы, которая, знамо дело, разметёт весь цыганский быт и развеет добрую половину цыган на все четыре стороны и на годы долгие?..
Из всего этого происходил единственный, исконно и сугубо цыганский вывод. Надобно немедленно, не дожидаясь облавы, выдергивать с болью и кровью оставшиеся корешки, бежать на вокзал, садиться в первый же поезд и мчаться на нём в любую сторону света, лишь бы подальше от проклятого Прокопьевска. И уже там, в том далеке, перевести дух, сосчитать все наличные цыганские души и определиться, в какую сторону дальше ехать, чтобы всё-таки добраться до доброго города Гусь-Хрустального. Вот оно как. Цыганский путь, скажу я вам, никогда не бывает прямым, а всё больше извилистым, со всякими скорбными околицами, синусоидами и загогулинами. И отчего оно так, никто из цыган вам и не скажет. А просто – цыганский путь никогда не бывает прямым. И не пытайтесь доказать обратное. Ой, не докажете...
- А как же мой конь? – спросил Митяй у всех присутствующих, когда Кирко умолк. – Я вас спрашиваю, ромалэ, как же мой конь? Куда мне девать коня? Что мне с ним делать?
Вопрос, конечно, был резонный, но никто Митяю на него не ответил. Все лишь молча на Митяя взглянули, и всяк затем занялся своим делом. Чужие цыгане тут же и ушли, а свои принялись поспешно увязывать барахло в цыганские узлы. Времени было мало, время торопило. Никому не интересен был в такой момент Митяй с его несуразным вороным конем.
- А ты чего ж? – прикрикнула Галина на Митяя. – Давай-ка, поторапливайся! Времени-то у нас – до восхода солнца! Мало у нас времени!
Но Митяй будто и не слышал своей жены. Он оглядел хибару и отыскал глазами деда Кузьму.
- Скажи, пхуро, - спросил Митяй у деда Кузьмы, - а что мне делать с конём? Ты мудрый, ты всё знаешь… Куда мне девать моего коня, а? В поезд его не усадишь, вот ведь какое дело! И не доскачешь на нем до города Гусь-Хрустальный, потому что, должно быть, далеко тот город...
Но и дед Кузьма также ничего не сказал Митяю. Митяй растерянно постоял посреди разворошенной хибары, махнул рукой, взял полмешка ячменя, и пошел кормить вороного. Сыновей Митяй с собой так и не позвал...
Вороной ждал Митяя, и встретил его радостным храпом. От этого храпа боль в левой половине Митяевой груди стала почти совсем невыносимой.
- Вот тебе, пшало, ячмень, - сказал Митяй коню, и поднес к конским губам горсть зерна. – Ешь, брат...
Понимал ли Митяй, что вот именно сейчас, в этот самый момент, он прощается со своим вороным конём? Да, понимал. И – не понимал. А, вернее сказать, было так: Митяй ощущал себя как будто бы разделённым надвое. Будто бы на свете, в одной и той же точке пространства и в одно и то же время, было сразу два Митяя. И один Митяй осознавал, что вот сейчас вороной конь доест последнюю горсть ячменя, и – всё. Всё, всё! Затем Митяй должен будет отвязать коня, хлопнуть ладонью по конскому крупу, и пускай конь идёт туда, куда сам хочет. Может, отыщет конь новый для себя приют, может быть, найдётся добрая душа, которая приютит и обогреет неприкаянного коня... А второй Митяй ничего такого понимать не желал. Второму Митяю казалось, что вот сейчас он накормит своего коня, затем его напоит, потом позовёт своих сыновей и станет учить их держаться на коне верхом. Будет так сегодня, и завтра, и послезавтра, и вообще долго-долго. И не надо второму Митяю никуда убегать, не надобен ему никакой город Гусь-Хрустальный, ему хорошо и тут, в Прокопьевске, возле своего вороного коня...
Очнувшись от своих ощущений и оглянувшись, Митяй увидел, что рядом стоит пхурором Кузьма. Старик ничего Митяю не говорил, а просто смотрел на Митяя и коня безучастным стариковским взглядом. И Митяй вдруг понял: пора. Пора оставлять коня и уходить вместе с другими цыганами. Да, уходить, ибо такова цыганская правда: цыган не может прожить на свете в одиночестве. Цыгану надо держаться за другого цыгана. Не за кого больше держаться цыгану на этом свете. Раньше можно еще было цыгану держаться за коня, но теперь – только одному цыгану за другого...
- Но ведь я его ещё не напоил! – непонятно кому сказал Митяй. – Ведь мне его надо напоить! Как же оно так – не напоить коня! Это... так нельзя... не полагается! Вот я сейчас... я быстро...
Пхурором Кузьма опять-таки ничего Митяю не сказал, и только взглянул в сторону востока. Невольно взглянул туда и Митяй. Солнца всё ещё не было видно, но бледно-розовая болезненная полоса уже превратилась в яростно-розовую, и это означало лишь одно: скоро появится солнце. А вослед за солнцем неминуемо нагрянет облава. Пхурором Кузьма прав: медлить нельзя, времени больше нет.
Больше Митяй на коня не смотрел. Упорно глядя себе под ноги, он наощупь отвязал коня и снял с него узду. Так оно полагалось по цыганскому обычаю: если с живого коня снимают узду, то, стало быть, отпускают его на все четыре стороны. В соответствии с тем же самым законом, узду ещё снимают с мёртвого коня. А если конь остаётся при цыгане, то обязан быть в узде… Ну и вот. Митяй снял узду с живого вороного, и хлопнул ладонью по конскому боку, чтобы конь понял: ему можно идти куда угодно, наобум, в белый свет, в поисках нового хозяина... Понял ли это сам конь, того Митяй не знал. В душе у Митяя возник и ширился горький вопль, и этот вопль вот-вот готов был вырваться наружу. Митяй прилагал все свои силы, чтобы одолеть этот вопль, не позволить ему разрастись до степени неимоверной, после чего, понятное дело, удержать его внутри не будет уже никакой возможности. И он почти уже одолел свой душевный вопль, почти уже загнал его на самое донышко своей цыганской души, но всё же какая-то часть вопля нашла выход, и Митяй вдруг несвязно закричал:
- Да разве я виноват, что родился на свет цыганом? Разве это может быть виной? И – перед кем моя вина? Надо идти... опять идти! Зачем, куда? А мой конь? Почему мне нельзя идти с конём? Мой отец ходил с конём, и мой дед ходил с конём, и прадед тоже!.. Все они ходили с конём – от одного края земли на другой край... и мой отец, и дед, и прадед! Почему же мне – теперь – нельзя? Почему я должен оставлять моего коня... почему я должен с него, живого, снимать узду? Ведь околеет же конь... ведь вот уже и зима! Господи! Дэвэлалэ! Когда же кончатся мои дороги!..
Тут Митяй и умолк, и почти повис на плечах старого цыгана Кузьмы. А затем он сказал устало и отрешённо:
- Ведь хороший же у меня был конь... Скажи, пхурором, хороший у меня был конь? Справный, вороной... Как кудри цыганки, как самая тёмная ночь… Я думаю, такого коня подберут с радостью... Я думаю, что сегодня же мой конь будет в тепле и сытости. Как ты думаешь, пхурором? Почему ты мне не позволил напоить моего коня... напоследок?.. Больно мне, пхурором... Ох, как же мне больно! Вот здесь, с левой стороны... Будто огнём меня жжёт!
- Надо идти, - выговорил, наконец, пхурором Кузьма. – Глянь, уже все тронулись. И краешек солнца уже показался из-за горы. Уже совсем нет времени... А узду-то выбрось, для чего тебе теперь узда?..
И они пошли вслед за другими цыганами в сторону вокзала. Идти было недалеко: всего-то спуститься с пригорка и миновать тополиную рощицу. Хорошая была эта рощица, памятная. Летом цыгане жгли в ней ночные костры, пели и плакали о своём, о цыганском. Теперь рощу засыпал снег, но все равно она была красива: не летней, зеленой, звенящей и благоухающей красотой, а иной – холодной, созерцательной и отстраненной...
Цыгане миновали тополиную рощу, и скоро уже были на вокзале. Здесь они купили билеты на первый же поезд, и вскоре уже мчались неведомо в каком направлении, но всё едино – подальше от города Прокопьевска. И Митяй также ехал со всеми вместе. Он ехал, и даже ни разу не взглянул в ту строну, где в белесой пелене вместе с его вороным конём растаял вышеназванный окаянный город.


***

Ехать предстояло до самого вечера. Затем на каком-то полустанке надо было сойти, дождаться утра, сесть на другой поезд и уже этим поездом добираться аж до самого Гусь- Хрустального. Так цыганам сказал Кирко, и цыгане ему поверили, потому что как же ему не поверить? Кирко за свою жизнь побывал в ста тридцати городах и отсидел в трёх тюрьмах, так-то вот. Уж он-то знает, где располагается город Гусь-Хрустальный…
Цыгане ехали непривычно тихо, не галдели, не пели песен и не смеялись. Не хотелось им ни петь, ни смеяться, потому что слишком уж наспех сорвались они с места, слишком много не выдернутых корешков осталось у каждого цыгана в неласковой прокопьевской земле. Выдерните-ка дерево, которое проросло корнями вглубь, так ведь и дереву будет больно. А человек – он всё же не дерево, ему, наверное, во сто крат больнее...
Митяй ехал вместе со всеми. В вагоне притихшие цыгане не шибко гомонили, а Митяй и вовсе безмолвствовал. Рядом с Митяем пребывала и его жена Галина, и все трое Митяевых сыновей, и пхурором Кузьма, и бабка Рада, и вся иная прочая родня, но не было Митяю до них никакой нужды. Войдя в вагон, он сел у окошка, упёрся лбом о стекло, и продолжал пребывать в таком-то положении час за часом. Его звали обедать – он и головы не повернул, его приглашали играть в карты – только рукой махнул… Он даже ни о чём не думал, а просто сидел, прижавшись лбом к холодному вагонному стеклу, и смотрел на мельтешившие за окном пейзажи. Только один раз Митяй встрепенулся, и даже вскочил на ноги. Ему вдруг почудилось, что за вагонным стеклом, рядом с поездом по рыхлому молодому снегу бежит его вороной. Там, за стеклом, день клонился к своему исходу: ранние угрюмые сумерки уже выползли со всех оврагов, из отдаленного леса, упали с серого низкого неба… И вот посреди этих сумерек и мчался вдогонку за поездом конь вороной.
- А-а, - тоскливо произнес Митяй, указывая пальцем за вагонное стекло. – А-а-а...
И было в этом стоне что-то такое, что заставило и всех прочих цыган тотчас же торопливо прильнуть к окнам. Конечно же, никто там ничего не увидел. И сам Митяй, повторно взглянув в окно, также никого не увидел. Лишь серая, все больше и больше густеющая мгла да посреди этой мглы деревья со вскинутыми к небу ветвями – и более ничего.
...Когда совсем уже стемнело, Митяй встал и пошёл искать Кирко. Конечно, Митяй нашёл Кирко – куда же было тому деваться из вагона? Кирко ехал в одном купе с дедом Кузьмой, бабкой Радой и ещё одним цыганом. Кирко спал или, может, делал вид, что спит – кто так вот сразу поймёт человека, который побывал в ста тридцати городах и отсидел в трёх тюрьмах?
- Послушай, Кирко, - тронул Митяй Кирко за плечо. – Проснись, потому что у меня есть к тебе дело.
- Что за дело? – поднял голову Кирко.
- Дай мне беду, - сказал Митяй. – Я знаю, что у тебя есть беда...
Бедой цыгане промеж себя называют пистолет. Никто доподлинно не знал, но, однако, все предполагали, что у Кирко просто-таки обязана быть беда. Потому что не может не быть беды у такого человека, как Кирко.
- Для чего тебе? – не сразу отозвался Кирко.
- Это неважно, - сказал Митяй. – Дай мне беду. А завтра утром я тебе её верну в сохранности. Только без одного патрона...
- Дай ему беду, - неожиданно поддержал Митяя пхурором Кузьма. – Не опасайся...
- Мудрый ты человек, пхуро, - угрюмо сказал Митяй деду Кузьме. – Но отчего-то от твоей мудрости пахнет смертью, а не жизнью.
- Это оттого, - сказал пхурором Кузьма, - что смерть сильнее жизни. Жизнь – на время, а смерть – навсегда… Дай ему беду, Кирко. Дай ему беду, и всё тут…
Кирко долго молча смотрел то на Митяя, то на деда Кузьму, а затем полез за пазуху и достал оттуда нечто тяжёлое, завёрнутое в белую тряпицу. Это и была беда – тьмяно сверкающий восьмизарядный пистолет.
Митяй не сразу принял в свои руки беду. Какое-то время он молча смотрел на неё, будто опасаясь притронуться, затем всё так же молча он взглянул на Кирко, а напоследок задержал взгляд на старом цыгане Кузьме. И только после этого осторожно дотронулся до пистолета.
- Какая она холодная, беда... – тихо сказал Митяй. – Ну, я пойду... К завтрашнему утру я догоню вас...
И потоптавшись посреди вагона, Митяй пошел к тамбуру, чтобы на ближайшей остановке сойти. Никто не сказал Митяю ни слова, а все только смотрели ему вслед. Митяй шёл и чувствовал на себе эти взгляды – все сорок восемь пар глаз.
- Вы! – остановившись на пороге тамбура, вдруг выкрикнул Митяй. – Что вы все на меня смотрите?! Почему вы смотрите и молчите?! Скажите хоть что-нибудь, хоть одно слово! Скажите: «Митяй, остановись! Не ходи туда, куда ты собрался идти вместе с бедой! И не делай того, что ты задумал сделать!» И я останусь... Да! Одно только ваше слово, и я останусь!..
Но никто не проронил ни слова. Даже Митяева супруга Галина и та ничего не сказала. Даже мудрый пхурором Кузьма и тот промолчал. Митяй скривился и пошёл в тамбур. Прислонившись к холодной железной перегородке, он стал ждать остановки. Вскоре случилась и остановка. Появилась угрюмая проводница и распахнула двери. И Митяй, ни на кого не глядя, шагнул в эти двери, сошёл по ступеням и оказался посреди тьмы на заснеженной пустынной платформе какого-то полустанка. Постояв положенную минуту, поезд взвизгнул, дёрнулся и пополз дальше. А Митяй остался.


***

Митяй ехал обратно в город Прокопьевск.
Вскоре после того, как уполз во тьму пассажирский поезд с цыганами, на полустанок в обратном направлении прибыл товарняк. Вот на этом-то товарняке, на платформе, гружённой какими-то механизмами, и ехал Митяй. Он всё просчитал. Езды обратно до Прокопьевска – каких-то семь часов. Ну, пускай восемь. Там, в Прокопьевске, дело у Митяя небольшое. И от прокопьевского вокзала далеко отходить надобности нет. Стало быть, за час с небольшим Митяй должен управиться, а затем он вернётся на вокзал, запрыгнет в какой-нибудь грузовой поезд, и уже к утру воссоединится с прочими цыганами. И все они затем на попутном поезде уедут в благословенный город Гусь-Хрустальный. Ничего, он, Митяй, успеет. Дело-то у него – кратковременное...
Все цыгане – путешественники бывалые, и Митяй также был путешественником бывалым. На Митяе была надета та самая доха, которой он прошлой ночью укрывал от стужи своего вороного коня и тёплый кожаный картуз. Укутавшись в доху и надвинув картуз на глаза, Митяй погрузился в оцепенелое полузабытье. В оцепенелое безвременье, можно сказать. Спать он, конечно, не спал, потому что – кто же спит, едучи морозной ночью на товарном поезде? Эдак, или окоченеешь насмерть, или пропустишь со сна нужную тебе станцию. А то ещё, чего доброго, спросонья потеряешь беду. И что тебе делать в том Прокопьевске без беды? Вот она, беда, таится за пазухой... Тем не менее, убаюканный ритмичным перестуком колес, Митяй на какое-то время вздремнул. И – моментально же проснулся, как только колёса прекратили свой нескончаемый перестук. Оказалось, поезд остановился на каком-то полустанке. Спросонья Митяю показалось даже, что это – Прокопьевск, что он, Митяй, уже приехал, а, стало быть, надобно подниматься на ноги, прыгать с платформы на снег и идти исполнять то самое дело, ради которого он и вернулся в Прокопьевск. И тут же Митяй увидел своего вороного коня! Да! Конь, вскинув голову, стоял у какого-то станционного столба, и вслушивался во тьму. Точно, это был прокопьевский вокзал, и он, Митяй, стало быть, добрался до места! Он добрался до места, а конь, значит, почуял Митяя, и пришёл на станцию его встречать! Ну, спрашивается, а что тут удивительного? Конь – тварь чуткая, нет на свете никого умнее и преданнее, чем конь! Митяй знал об этом сызмальства, об этом не раз говорил ему отец, когда был жив!.. И не помня себя, Митяй тут же вскочил на ноги и рванулся навстречу своему коню, но тут поезд заскрежетал, дернулся, медленно стал отходить, и Митяй окончательно пробудился. И оказалось, что это ещё не Прокопьевск, что до Прокопьевска ещё ехать и ехать. И никакого коня на станции также нет: видение исчезло, растворилось во тьме, как только поезд тронулся.
- Нет коня, - самому себе сказал Митяй и потрогал у себя за пазухой. – А беда – вот она... Есть беда. А спать я больше не буду. Разотру лицо снегом, чтобы разогнать сон... Нет, не буду я больше спать до самого Прокопьевска!..


***

В Прокопьевск товарняк прибыл за полночь. Загрохотало железо, заскрежетали колеса. Митяй поднялся на ноги и сунул руку за пазуху: беда по-прежнему была там. Митяй спрыгнул с платформы, и пошёл прочь от станции.
Идти было недалеко – всего-то миновать тополиную рощу, подняться на пригорок, а там уже будет хибара, откуда цыгане поспешно сбежали вчерашним утром. К этой-то хибаре и устремился Митяй, она-то и была целью и окончанием его ночного путешествия с бедой за пазухой. Здесь Митяй рассчитывал найти своего вороного коня. Или, может, – не найти его...
Хибара встретила Митяя темнотой и безмолвием. Не доходя до хибары ста шагов, Митяй остановился и затаился. Он вдруг ощутил, что боится. Нет, боялся он не милицейской засады, – какая там засада? Милиционеры – они ведь не дураки: прибыв минувшим утром на место и не обнаружив цыган, вряд они станут рассчитывать, что цыгане вернутся обратно. Милиционеры знают, что цыгане никогда не возвращаются на те места, откуда их изгнали. А для чего им возвращаться? Мир велик, и дорог в мире много. Нет, Митяй и не опасался милиционеров, он опасался другого. Он боялся, что вдруг встретит или, может, услышит своего коня. Митяй не хотел встречаться с конем, он надеялся, что за день коня кто-то прибрал себе в хозяйство, потому что это был справный и ладный конь. Или, может, конь сам ушёл, например, обратно в деревню Большой Керлегеш к своему прежнему хозяину – дедку-гаджё. И если бы Митяй своего коня близ хибары не увидел, это было бы хорошо. Иначе...
...Вначале Митяй коня не увидел и не услышал, а почувствовал. Именно так – почувствовал, как чувствуют ещё неведомое, но неминуемое несчастье. Вослед за этим Митяй услышал конское дыхание, а напоследок углядел почти неотличимый от тьмы конский контур.
- Значит, никто тебя не прибрал в хозяйство, - сказал Митяй. – И к своему прежнему хозяину-гаджё ты не ушел. И не уйдёшь, потому что – я твой хозяин... Я тебя купил. И ты – это знаешь… Конь – он самый верный из всех, кого только создал Бог... и он никогда не покинет своего хозяина. Он его будет ждать до самого конца… Так говорил мне мой отец, когда был живой. Да я и сам знаю...
И Митяй пошёл к коню. Сто шагов – разве это много? Но Митяй все шёл и шёл эти сто шагов, а они всё не кончались и не кончались. И, главное дело, где-то в самой глубине своей души Митяй ни за что не хотел, чтобы его путь окончился. Он хотел иного – идти и идти, и чтобы вороной конь его ждал, и чтобы на свете только того и было, что эти нескончаемые Митяевы шаги и конское ожидание...
Митяев путь окончился внезапно, Митяй ощутил терпко-сладкое конское дыхание, и у него закружилась голова...
- А морда-то у тебя заиндевела – просто страх! – сказал Митяй коню. – Вот я сейчас...
Митяй стал лихорадочно стягивать доху, чтобы затем снять с себя рубаху и вытереть конскую морду. И вдруг Митяй замер. Ведь не за этим же он вернулся с полдороги и с бедой за пазухой! Он вернулся совсем за другим... В дохе, надетой только в один рукав, Митяй приблизился вплотную к коню, сунул руку за пазуху и вытащил беду.
- Уходи, - сказал Митяй коню. – Куда хочешь – уходи! К старику-гаджё, к какому-нибудь другому хозяину... Ты справный конь, тебя всяк возьмет с радостью! Не жди меня… Меня больше нет… уходи же... немедленно!
Дважды или, может, даже трижды Митяй повторил свои отчаянные слова. Но, конечно, конь никуда не ушел. Это было истинной правдой: не так конь сотворён Господом, чтобы предать своего хозяина. Конь – самая верная Божья тварь, и он будет ожидать своего хозяина до самого окончания своей лошадиной жизни, пока не замёрзнет от стужи или не околеет с голоду. Митяй не хотел, чтобы его вороной умер такой мучительной смертью. Для того-то Митяй и вернулся обратно в город Прокопьевск с бедой за пазухой.
Помедлив ещё мгновение, Митяй сжал зубы, вложил в конское ухо беду, зажмурил глаза и нажал на курок. Отчего-то Митяй не услышал выстрела, и даже успел подумать, что, может статься, Кирко дал ему неисправную беду, которая не стреляет. И даже от этой невольной мысли Митяй почувствовал мгновенную радость.
Но очень скоро Митяй понял, что Кирко дал ему исправную беду. Вороной конь какое-то мгновение постоял, затем долгая судорога пробежала по его телу, затем у коня подогнулись передние ноги, и он рухнул на снег...


***

С бедой в руке Митяй стоял над убитым вороным конём. Странные, непонятные чувства владели Митяем – такие чувства, которых он не испытывал ещё никогда. Митяю казалось, будто у него вдруг улетучилась душа. Или растворилась, а в то самое место, где прежде была душа, вползла и обосновалась там холодная тьма – та самая тьма, которой был окутан весь окрестный мир. И, чудилось Митяю, что теперь он сам и тьма – это одно и то же. А еще Митяю чудилось, будто его и вовсе нет сейчас рядом с мертвым конём, что сейчас он находится где-то далеко, где-то в стороне или, может, где-то выше, почти под самыми ночными непроницаемыми небесами. А ещё Митяй ощущал боль в левой половине груди, будто туда кто-то залил расплавленное железо, и оно никак не хотело остывать, а всё жгло и тяжело ворочалось близ сердца.
Невесть сколько пребывал Митяй в таких вот чувствах, стоя над убитым конём с бедой в руке. А затем Митяю захотелось убитого коня похоронить. Да-да, похоронить, чтобы его не растерзали собаки и не склевали вороны. Или, может, похоронить по какой-то иной причине – как, например, чёрный злодей хоронит в землю свои злодейские улики, или для чего-то ещё, но непременно – похоронить. Здесь же, у навсегда покинутой цыганской хибары. В конце концов, таков был цыганский обычай. Цыган всегда старался схоронить павшего коня, потому что конь для цыгана всегда был верным братом, а разве можно оставлять несхороненным брата? Цыган оставлял коня несхороненным только тогда, когда цыгану уж совсем было недосуг, когда обстоятельства складывались так, что надо было немедленно всё оставлять и спешить куда подальше, к другому краю земли, к другому горизонту...
Сунув беду за пазуху, Митяй принялся искать лопату, чтобы вырыть коню могилу. Лопаты он не нашёл, потому что трудно найти лопату под снегом. Вместо лопаты Митяй отыскал какую то железяку: вот этой-то железякой он и вознамерился выкопать последнее пристанище своему вороному коню.
Вначале Митяй определил, каких размеров должна быть могила. Он измерил мёртвого коня шагами вдоль и поперёк, и получалось, что размеры будут изрядными, потому что мёртвый конь при жизни был статным и величественным. Затем Митяй решил испробовать на ощупь землю – мягка ли она, податлива. Он сгрёб снег с какого-то бугорка и зачерпнул горсть земли. Земля ещё не успела как следует схватиться морозом. И это было хорошо. Плохо было другое: Митяй был один, а мёртвый конь – большим, да и не слишком удобно ковырять землю железиной. И потому работа Митяю предстояла большая. Но какая разница? Митяй хотел похоронить коня, и всё иное было для него неважно. И он, сбросив с себя доху, стал копать могилу. Вначале он сгребал снег руками, а затем долбил землю железякой. Он долбил и долбил, до полного изнеможения, затем падал на снег, переводил дыхание, по-звериному лакал снег, затем поднимался и снова долбил, долбил... Он совсем не думал об оставшихся на далёком полустанке своих соплеменниках-цыганах, о том, что они его ожидают, чтобы вместе ехать в город Гусь-Хрустальный. Да и для чего было думать? Он и так знал, что они его дождутся. Они будут ждать Митяя, покамест он к ним не вернётся. Или пока они не убедятся, что Митяя нет больше на свете. Так что – пускай себе ждут. Для Митяя сейчас главным было похоронить своего вороного коня. И он всё долбил и долбил холодную сырую землю железиной, а когда земли оказывалось много, выгребал её горстями и складывал с краю у могилы – чтобы затем этой же землёю засыпать коня. Работа продвигалась, могила становилась всё глубже, и, глядя на результаты своего труда, Митяй испытывал какое-то горькое удовлетворение, будто бы он рыл вовсе даже и не могилу, а что-то иное, что-то такое, чем он сам, Митяй, да и другие люди будут пользоваться долго и радостно…
Ближе ко второй половине ночи вдруг повалил снег – мокрый, тяжёлый, угрюмый. Снег падал на мертвого коня, на Митяя, сыпался в могилу и почти моментально превращался в холодное тягучее месиво. Копать стало намного тяжелее. Митяй попытался вычерпывать месиво из могилы ладонями, но много ли вычерпаешь ладонями? Сколько черпаешь, столько же льётся обратно в могилу. Митяй едва не впал в отчаянье, но тут его осенила спасительная мысль.
- А вот я сейчас картузом её... эту жижу! – сам себе сказал Митяй. – У меня – добрый картуз, кожаный и глубокий: туда может войти полведра за один раз! А, может, даже и целое ведро! Да! Вот я сейчас – картузом!.. Что с того, что я загублю картуз? Зато будет могила!..
…Могила была готова, когда в воздухе явственно засветлело.
- Утро, стало быть, - сам себе сказал Митяй, вылез из могилы и тяжко опустился на мокрый, вперемежку со снегом земляной холм. – Вот уже и утро...
Митяй замер и прикрыл глаза. Он должен был отдохнуть и собрать остаток сил, потому что предстояло самое главное и тяжкое: уложить мёртвого коня в могилу. Могилу Митяй, конечно, выкопал вблизи коня, в каком-то метре, но, попробуй-ка, сдвинь мёртвого коня с места, и, попробуй-ка, одолей этот метр, когда ты один, и не у кого тебе попросить помощи!
- Ничего, - опять-таки сам себе сказал Митяй. – Это ничего... Вот уже и снег почти перестал падать... ничего! Вот, соберусь с силами, и уж я того... как-нибудь управлюсь. Ты потерпи, кхаруно... потерпи, говорю, пшалоро. Уже скоро... и там, куда ты отправишься – там хорошо. Да! Там нет ни холода, ни голода... там нет ни Прокопьевска, ни Гуся-Хрустального... ничего там нет, что есть на этой земле. Там – всё по-другому. Там, говорю, всегда лето, и сколько ты хочешь, зелёной травы и чистой воды...
Посидев ещё немного, Митяй тяжело встал и подошел к мёртвому коню. На месте коня высился большой снежный холм – настолько вороного завалило за ночь снегом. Митяй опустился на колени и руками стал сгребать с мёртвого вороного снег.
- Ну вот, - сказал Митяй вороному, когда со снегом было покончено. – Сейчас я ещё малость передохну, и уже затем...
Но передохнуть у Митяя не получилось, и виной тому были вороны. Ворона – птица ранняя, просыпается она вместе с первыми признаками рассвета. А, проснувшись, она, понятно, первым делом задумывается о хлебе насущном. И вот мёртвый конь – чем для вороны не хлеб? Самый хлеб и есть – традиционный, вороний. Такой хлеб всякая ворона пропустить не имеет права. Впрочем, когда конь пребывал под снегом, вороны его не замечали. Но как только Митяй сгреб с коня снег – откуда только они налетели! Собрались со всей недалекой тополиной рощи, а, может, и со всего Прокопьевска! Крылатая орущая туча! Сделав несколько кругов над мёртвым вороным и не ощутив для себя опасности, крылатые твари стали пикировать на коня. И вот уже их на коне добрый десяток, вот уже целых три десятка! И вот уже самые смелые из них целятся, чтобы клюнуть вороного в мёртвый открытый глаз...
- Кыш, твари! – устало прикрикнул на ворон Митяй. – Пошли вон! Урнянэ! Улетайте!
Но куда там! Орущие бестии не обратили на человеческие слова никакого внимания! Митяй поднялся на ноги и швырнул в ворон мокрым глиняным комом. Вороны с гвалтом взлетели, сделали круг и вновь стали снижаться на коня. Митяй швырнул в них ещё два мокрых глиняных кома всё с тем же результатом. И вдруг Митяй понял: напрасно он мучился, копая всю ночь могилу. Ему не удастся похоронить своего коня. У него нет на то сил. И нет у него времени, чтобы сил набраться. Если бы не вороны, тогда конечно, Митяй посидел бы у обочины могилы с полчасика, поднакопил бы силёнок, и стащил бы коня в могилу. Но не было сейчас у Митяя никакой половины часика; эту половину часика отняли у него вороны. При таком вороньем скоплении за половину часика от мёртвого коня не останется почти ничего. Да.
- Кыш! – еще раз сказал Митяй воронам, и ему вдруг нестерпимо захотелось заплакать бессильными слезами: умные, наглые и уверенные в себе твари ничуть Митяя не испугались...
И тут Митяй вдруг вспомнил о беде, той самой беде, из которой он убил своего коня, и которая сейчас таилась за пазухой. Митяй даже вслух рассмеялся, когда вспомнил о беде! Вот ведь как всё просто! Всякая тварь боится выстрела. Стало быть, выстрелив из беды, Митяй тем самым отпугнет ворон, и они разлетятся в разные стороны. А когда они опомнятся и прилетят вновь, Митяй опять выстрелит. И так он будет стрелять до тех пор, пока не похоронит своего коня.
- Вот я вас! – посулил Митяй воронам. – Вот вы у меня сейчас!..
И Митяй вытащил беду из-за пазухи. Он развернул тряпицу, взял беду в правую руку, взвел курок и выстрелил по воронам два раза. Будто два сухих, хлёстких удара незримого бича разорвали утреннюю тишину. Ничего такого не ожидавшие вороны со страшным гвалтом взмыли в серые утренние небеса и разлетелись в разные стороны. Впрочем, не далеко. Они расселись по окрестным деревьям, на крыше покинутой цыганской хибары, просто в отдалении на снегу и стали ждать, с опаской поглядывая на Митяя. А затем, осмелев, вновь стали приближаться к мёртвому коню. И когда они приблизились, Митяй опять выстрелил, и вороны вновь разлетелись в разные стороны...
Того, что кто-нибудь услышит выстрелы, Митяй не опасался. Кто их может услышать ранним утром на дальней городской окраине? Митяй вообще не думал, услышит кто-нибудь выстрелы или не услышит. Митяю надобно было распугать ворон и похоронить коня – вот о чём были его думы.
Посидев ещё малость, Митяй встал. Надо было заканчивать с похоронами, надо было преодолеть тот окаянный единственный метр, отделявший коня от могилы, и стащить вороного в яму. Конь лежал на левом боку, его закоченевшие ноги были вытянуты в сторону могилы. Митяй попытался толкнуть коня в спину, надеясь, что конь скользнет по снегу и уляжется прямо в самую яму. Но мёртвый вороной от Митяевых усилий даже не пошевелился, даже не вздрогнул. При жизни это был справный и статный конь, и как же он мог вздрогнуть от слабых усилий одного единственного, измотанного тяжкой ночной работой человека? Митяй ещё дважды попробовал сдвинуть мёртвого коня с места, и всё с тем же самым результатом.
Поразмыслив, Митяй решил зайти к делу с другой стороны. Он захотел обрушить коня в могилу, потянув его за ноги. Митяй совсем уже было взялся за передние ноги вороного, и даже потянул вороного на себя, но тут же опомнился. Ведь это что же получится? Ведь если, скажем, таким образом Митяй коня сдвинет, то конь, обрушившись в могилу, увлечет туда же и самого Митяя! И придавит Митяя собою, и ему уже из-под коня будет не выбраться. Так они вдвоём и останутся навсегда в могиле – сам Митяй и убитый Митяем вороной конь…
Тем временем опять стали слетаться вороны. Наверное, они правильно уразумели суть действий Митяя: он, Митяй, своими усилиями лишает их, ворон, выстраданного и законного хлеба насущного! Наверное, вороны от такого своего осознания впали в отчаянье, и отчаянье придало им храбрости. Вороны пошли на приступ. Они уже почти совсем не страшились Митяя, они, снижаясь на коня, даже задевали Митяя своими крыльями!
- Вот я вас сейчас... - пробормотал Митяй, и дважды выстрелил в ворон из беды.
Вороны опять взмыли в низкое утреннее небо, и опять расселись вокруг Митяя и мертвого коня, но уже намного ближе, чем в предыдущие разы. И Митяй вдруг осознал, что в следующий раз, должно быть, вороны и вовсе не улетят, хоть ты в них застреляйся. Следующим разом они приблизятся и растерзают не только мертвого коня, но, может, и самого Митяя. И ничем ему от них не защититься, и никак не спастись, потому что – как можно спастись, когда ворон – вот сколько, а ты – один? И от такого осознания Митяю стало жутко. Ему вдруг показалось, что это – не просто вороны, а Митяево Божье наказание. Это, показалось Митяю, всемогущий и справедливый Господь обрушился своим гневом на Митяя за то, что он застрелил вороного...
Страх придал Митяю силы, и он стал лихорадочно соображать, как же ему быть. Позвать кого-нибудь на помощь? Так ведь кругом нет никого... Да и кого тут позовешь, окромя гаджё? А гаджё в таких случаях цыгану не помощник. Не поймет гаджё, для чего цыган вначале застрелил, а затем хочет похоронить своего коня. Ну а коль гаджё не поймет, то незачем его и звать. Стало быть, можно рассчитывать только лишь на себя самого.
И тут-то Митяй увидел торчащую из-под снега жердь. Это была толстая, основательная, крепкая на вид жердь, толще оглобли, почти бревно. Митяй подошел к жерди и выволок её из-под снега. Затем он подошёл с этой жердью к коню, пропихнул один конец под коня, всем телом налег на другой конец и – мёртвый конь вздрогнул! Митяй налег на жердь во второй раз, и опять мёртвый конь шевельнулся, но тут Митяевы ноги заскользили по снегу, Митяй потерял опору и со всего маху упал вниз лицом прямо на мёртвого вороного коня. Обессиленный, он на какое-то время так и остался лежать – уткнувшись лицом в мёртвый конский бок. Но скоро поднялся, потому что услышал в воздухе шум множества вороньих крыльев...
Вороны опять предприняли отчаянную атаку. Митяй вытащил из-за пазухи беду и выстрелил два раза. Хотел выстрелить ещё раз, но третьего выстрела не последовало. Пистолетный затвор также не пожелал возвращаться на положенное место. Стало быть, в беде кончились патроны. И вороны, наверное, это уразумели. Серым скрежещущим смерчем они окружили Митяя, они задевали его лицо своими крыльями, когтями и клювами, они сплошь облепили мёртвого коня – и прежний ужас навалился на Митяя…
- А-а-а-а! – закрыв лицо ладонями, завопил Митяй таким страшным голосом, каким, может быть, не кричал еще ни один цыган на земле. – Господи! Господи всемилостивый! Дэвэлалэ! Позволь мне похоронить моего коня! Дай мне свершить цыганское дело! А потом что Ты хочешь, то со мной и делай! Пускай эти вороны меня хоть и растерзают – мне всё равно!.. А-а-а-а!... Пошли прочь, твари!... Прочь! Прочь!.. Криго! Урнянэ! А-а-а-а!..
Он кричал что-то ещё, мешая цыганские и русские слова. Он кричал так, как, наверное, не кричал еще ни один цыган на всём белом свете – скажем об этом ещё раз. И внемля Митяеву нечеловеческому крику, вороны на какое-то время отступили. Митяй вновь ухватился за жердину и налёг на нее всем телом. Жердина закряхтела, затрещала и переломилась пополам, но за миг до этого мёртвый вороной конь сдвинулся с места и скользнув по снегу, грузно ухнул в могилу! Вороньё взревело и разрозненным вихрем поднялось в воздух. А Митяй, едва удержавшись на краю могилы, упал на мокрый, перемешенный с глиной снег и потерял сознание...


***

Сколько времени лежал Митяй на краю могилы? Наверное, недолго. Когда он поднял голову и всмотрелся в окружающий мир, там всё было по-прежнему. Зимняя рассветная полумгла, низкое небо и в нём – вороний галдящий смерч. Вороны больше не снижались, не атаковали Митяя и мёртвого коня, но покамест и не улетали. Все небо над головой у Митяя было сплошь в кружащихся воронах, и оттуда, с неба, сыпалось на землю несмолкаемое воронье проклятье. Митяй сел и долго смотрел на орущих в поднебесье ворон.
- Что, - сказал Митяй воронам, - взяли моего коня? Растерзали, да? Сожрали? Выклевали ему глаза?.. Дуры какие... Мы вас победили, понятно вам? Я вас победил, и мой конь тоже вас победил. Несмотря на то, что он мёртвый. Он-то мёртвый, но я – живой! Понятно вам? Ах, дуры вы, дуры... Шунэн, со мэ пханова. Послушайте, что я скажу…Летайте. Орите... А в могилу вам пути нет. Нету! Потому что никто живой не смеет в могилу... Могила – она для мёртвых...
Митяй погрозил воронам кулаком, и поднялся на колени. Надо было завершать древнее цыганское дело. Надо было укрыть коня землей. Первым делом Митяй глянул вниз, в могилу. Вороной конь поместился в могиле так, что лучше и не бывает. В самый раз пришлась коню могила. Митяй даже невольно подивился такому обстоятельству: вот, мол, как он подгадал с размерами! Будто бы всю свою жизнь он копал могилы для убитых коней! А ведь он никогда не копал могилу для коня – потому что никогда раньше не убивал коня…
И Митяй стал засыпать вороного землёй. Он брал землю в ладони и горсть за горстью бросал в яму. Если земля не поддавалась, он ковырял её той самой железиной, которой рыл могилу, а затем опять помогал горстями. Он хоронил коня, и в душе его, а, может быть, даже и не в душе, а где-то окрест, превозмогая сыпавшийся с неба вороний скрежет, звучала горькая и надрывная цыганская песня. Сдаётся, Митяй сам когда-то пел эту песню. А, может, он её никогда и не пел, а от кого-то слышал. А, может, никогда он её и не слышал, потому что, наверное, до сего самого момента не существовало ещё в мире такой горькой и надрывной цыганской песни – невзирая на то, что сама цыганская жизнь горькая и надрывная... «Ай-ай-ай-ай! – были слова той песни. – Ай-ай-ай-ай-ай…» Вот такие были в ней слова, а больше никаких слов и не было. И не пытайтесь доказать, что бывают на свете песни ещё горше. Ой, не докажете…
Горсть за горстью сыпал Митяй перемешенную со снегом землю в конскую могилу, а песня всё звучала и звучала, и не было ей окончания, и каждое последующее её слово было печальнее и надрывнее, чем слово предыдущее.
Согласно цыганскому обычаю, над конской могилой не насыпают холма. Хоть конь цыгану и брат, но он всё-таки не человек: сравняли могилу с землёй и всё. И, конечно же, креста над могилой тоже не ставят. По обыкновению на конскую могилу кладут что-нибудь такое, что имеет к коню отношение: колесо ли от кибитки, хомут ли. А то возьмут цыгане, вроют в конскую могилу обломок оглобли с прибитой на нём подковой или привязанной уздечкой, да и всё тут. И никто, никакой цыган, да и гаджё тоже, не посмеет прикоснуться к тому хомуту или той уздечке во веки вечные. Так, по крайней мере, было раньше, а теперь-то, как знать, может, того уже и нету...
Митяю тоже захотелось приладить что-нибудь на могилу вороного – чтобы, значит, всё было по обычаю. Вот только – что приладить? И тут Митяй вспомнил об уздечке. Вчера, когда Митяй отпускал вороного на все четыре стороны, он, помнится, снял с него узду, потому что так оно полагалось по цыганскому закону. Да вот только куда же он её подевал, ту уздечку? Может, отбывая в город Гусь-Хрустальный, взял её с собою? Да нет, для чего же Митяю там, в том Гусе-Хрустальном, надобна уздечка? Может, Митяй обронил её где-то здесь, у хибары? Наверно, так оно и есть. Вот только где её теперь отыщешь? Снегу-то вишь сколько навалило.
Но Митяю хотелось, чтобы всё было по цыганскому закону. Он, Митяй, хотел быть честным перед мёртвым конем до самого последнего возможного предела. А потому он отыщет уздечку. Да! Он её найдет, даже если бы ему пришлось перерыть весь снег вокруг хибары. Потому что – таков цыганский закон. Потому что – Митяй преступил этот древний закон, застрелив своего вороного. Потому что – за то, наверное, на Митяя рассерчал всемогущий Бог. И, может быть, глядя на то, как Митяй стремится соблюсти цыганский обычай, Господь Митяя всё же простит. Пусть даже и не полностью, а наполовину, но – простит…
И Митяй стал искать уздечку. И скоро он её нашел – будто бы кто-то подсказал Митяю, где именно надо её искать. Митяй, значит, подошел к порогу хибары, ковырнул снег сапогом и – вот она, уздечка. Митяй поднял находку, отряхнул от снега и поднёс к губам. От уздечки пахло конём, пахло вороным. И Митяю в который уже раз захотелось заплакать.
Он, конечно, не заплакал. Он взял половину той самой жердины, с помощью которой был обрушен в яму вороной конь, с размаху вогнал её в податливую могильную землю и привязал к жердине уздечку.
- Вот и всё, - сказал Митяй то ли себе самому, то ли мёртвому коню, но, наверное, всё же коню. – Вот и всё, кхаруно... И больше ты передо мной не являйся... Ни тут, ни в пути, ни в городе Гусе-Хрустальном. Нигде… Потому что это – неправильно. Тебя – нет. А я – есть.
И только после этих слов Митяя оставили последние силы. Дело было сделано, слова были сказаны, и никаких других дел и слов у Митяя здесь, у покинутой хибары, больше не имелось. Нужно было уходить. Надо было идти на вокзал, незаметно сесть в какой-нибудь поезд и возвращаться к своему семейству, к деду Кузьме, бабке Раде, Кирко и всем прочим цыганам, и затем, вместе со всеми, отбывать в благословенный цыганский рай – город Гусь-Хрустальный. Но у Митяя не оставалось никаких сил даже для того, чтобы сдвинуться с места. Он сел на грязный мокрый снег и взглянул на небо. Небо стало совсем уже дневным, и в том небе уже почти не виднелось ворон. Группами и поодиночке они растворились в низких угрюмых облаках, и скоро только три или четыре птицы были видны, но затем и они превратились в едва заметные точки. Вдруг поднялся ветер – порывистый, хлёсткий и мокрый. Со всех четырёх сторон ветер налетал на Митяя, и под его порывами начала звенеть привязанная к обломку жердины уздечка. Она звенела тонко, надрывно и жалобно, будто бы это плакала цыганская скрипка о безысходной цыганской доле...
Сжав зубы, Митяй встал, поднял мокрую, перепачканную в глине доху, хотел отыскать и картуз, но лишь устало махнул рукой, и пошёл в сторону тополиной рощи, чтобы, миновав рощу, выйти к вокзалу. Пройдя десять или двенадцать шагов, он остановился и обернулся. В разворошённом дворе покинутой цыганской хибары чернел неприкрытый снегом большой квадрат – последнее пристанище вороного коня. Привязанная к обломку жердины, под порывами ветра печально звенела уздечка. Митяй полез за пазуху и вытащил на свет Божий беду, сам не зная, для чего. Стрелять было не в кого, вороны все разлетелись. Может, Митяй хотел выстрелить в себя? Может, и хотел, но в беде не было ни единого патрона. Держа в одной руке незаряженную беду, а в другой перепачканную глиной доху, Митяй прошёл ещё несколько шагов и вновь остановился и обернулся. Он остановился потому, что у него опять тягостно защемило близ сердца, и ещё потому, что ему нестерпимо захотелось заплакать. И он совсем уже заплакал, но тут ему вспомнился покойный отец, да притом так зримо, будто бы он, отец, присутствовал сейчас здесь, в трех шагах от Митяя. «Не смей плакать! – стал выговаривать Митяю отец. – Плакать – означает остановиться! Остановишься – пропадёшь! Цыган не должен останавливаться. Цыган должен идти и идти... Не смей плакать!»
В детстве Митяй сжимал зубы и крепко-накрепко зажмуривал глаза, стремясь таким образом удержать слезы внутри себя и не дать им вырваться наружу. Так же он поступил и сейчас. Он сжал зубы, зажмурил глаза и прислонился к дереву. Так он стоял долго. Время от времени он открывал глаза, и тогда весь мир казался ему выкрашенным в семь ярких цветов. Митяй вновь зажмуривал глаза, и вновь их открывал, но мир упорно не желал приобретать свои обычные краски и по-прежнему представал Митяю красным, оранжевым, жёлтым, зелёным, голубым, синим, фиолетовым…

***

Есть древнее цыганское поверье: страшный Божий Суд начнётся тогда, когда цыган собственными руками убьёт своего коня. И не надобны в этом случае никакие другие приметы Апокалипсиса. А просто: убьёт цыган коня – и небо тотчас же свернётся в свиток, и звёзды осыплются, будто перезревшие смоквы, и Вселенная убежит от светлого лика, и тысячи тысяч восстанут из гробов, чтобы услышать последнее Великое Слово…
Вот так.
И, стало быть, нет смысла ехать в город Гусь-Хрустальный в поисках лучшей доли, потому, что обессмыслилось само понятие «лучшая доля», и нет уже никакого Гусь-Хрустального. Это только так кажется, что он ещё есть. А его – уже нет. Ничего уже нет…
И бессмысленно куда-то ехать, потому что цыган уже убил своего коня.



>>> все работы автора здесь!







О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"