№8/1, 2010 - 10 лет со дня смерти Анатолия Жигулина (умер 6 августа 2000), советского российского поэта и прозаика

Анатолий Владимирович Жигулин родился 1 января 1930 года в городе Воронежe в семье почтового работника. Поступив в Воронежский лесотехнический институт, принял участие в нелегальной “Коммунистической партии молодежи” (КПМ), за что был арестован в 1949, отбывал заключение в колымских лагерях, освобожден в 1954, реабилитирован в 1956. Окончил Воронежский лесотехнический институтт (1960), ВЛК (1965). Был членом КПСС (с 1963). Печатался как поэт с 1949. Член СП СССР (1962), Русского ПЕН центра. Был членом общественного совета «ЛГ» (1990 97). Академик и член Совета Академии поэзии (1999). Награжден орденом «Знак Почета». Пушкинская премия РФ (1996), премия “Венец” (1998).



Анатолий Жигулин
Черные камни

Памяти моих друзей Бориса Батуева и Владимира Радкевича


ИСТОКИ СУДЬБЫ

Я родился в городе Воронеже 1 января 1930 года. И нынче сохранился в Больничном переулке родильный дом, где я впервые увидел свет. Теперь улица называется по другому, а дом цел, и коренные, старые воронежские жители до сей поры называют его вигелевским (по имени дореволюционного владельца Вигеля).
Моя мать, Евгения Митрофановна Раевская, родилась в 1903 году в бедной многодетной семье прямых потомков поэта декабриста Владимира Федосеевича Раевского. У Раевских был небольшой деревянный дом под Касаткиной горой (сейчас улица Авиационная). Дом цел до сих пор. Несколько лет назад мы были в нем с матерью.
Дед мой но матери, Митрофан Ефимович Раевский, потомственный дворянин (дворянство было возвращено потомкам В. Ф. Раевского в 1856 году), служил в Воронеже. Должность его была невелика, приблизительно соответствовала нынешней должности начальника городского телеграфа, пожалуй, даже поменьше. Он был очень
В тексте изменены некоторые фамилии и второстепенные географические названия (Здесь и далее примечания автора) образованным человеком, знал несколько языков (немецкий, английский, французский), отличался либеральными взглядами. В 1914 году он как связист был мобилизован в армию в чине капитана, в соответствии со своим гражданским чином 8 го класса (коллежский асессор), и некоторое время (в 1914 1915 гг.) служил на военно полевой почте штаба верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича. Прекрасно владел всеми телеграфными аппаратами того времени (Морзе, Юза, Бодо и др.), отлично знал телефонную связь. Позднее служил во фронтовых частях. Дед был награжден за штатскую службу орденом св. Анны II степени, за участие в боях – орденами св. Станислава III степени с мечами и св. Владимира IV степени с мечами.
Сведения об участии моего деда в гражданской войне долго были противоречивы. Дядя Шура и моя мать уверенно считали, что он служил в Добровольческой армии, тетя Катя утверждала, что – в Красной. Но эта тема, но понятным причинам, была в семье запретной. О том, что старший мой дядя, Борис Митрофанович, служил в Красной Армии, был ранен и награжден, было твердо известно. А вот в отношении деда были споры. Вопрос этот, однако, случайно и с безукоризненной ясностью разрешился в конце 60 х годов в старом, теперь снесенном доме Елисеевых на улице Ильича. (Старшая моя тетка Екатерина Митрофановна Раевская вышла замуж за учителя В. Е. Елисеева.) Было несколько Раевских и я с женой Ириной и сыном Володей, еще маленьким. Шел общий семейный разговор, и, в частности, затронули вопрос об орденах деда. Дядя Вася или дядя Шура – кто то из них – горячо утверждал, что орденов было четыре:
– Я сам их в руках держал, сам ими играл, было четыре ордена – св. Анны, св. Станислава, св. Владимира и «За Кубанский поход».
– Четвертый был не орден, а знак, – сказала тетя Катя.
И все сошлось на этом знаке. Более точное его название – «За Ледяной поход». Этот знак был утвержден А. И. Деникиным после 1 го Кубанского (или «Ледяного») похода в 1918 году. Мне – нумизмату, а отчасти фералисту, все стало ясно. Знак этот – сравнительно большой лавровый веночек из серебра с мечом посередине – я видел в Белграде или в Париже в нумизматическом магазине. Цена – целое состояние.
В зимнем начале 1920 года дед возвращался из Ростова (где несколько недель лежал в тифозном бараке) и Воронеж. Где то под Лисками его сбросили на ходу с поезда пьяные революционные матросы, скорее всею анархисты. Не понравился им офицерский китель деда. Хоть и не было погон, но видно было, что мундир офицерский. Когда выбросили из вагона, дед не разбился насмерть и мог еще идти. Но пока добрался до Лисок, безнадежно простудился – было очень ветрено и морозно, а шинель осталась в вагоне. Доехал до Воронежа и вскоре умер от крупозного воспаления легких. Шел ему тогда сорок шестой год.
Главою семьи осталась моя бабка Мария Ивановна (урожденная Гаврилова, из духовного сословия). А детей было десять. Тяжкий голод, тяжкое время первой половины двадцатых годов. Семья переехала на улицу Перелёшпнскую (дом 17б). Жили очень бедно. Золотые ордена деда были снесены в торгсин вместе с золотыми нательными крестами и перстнями.
Мать мою как дворянку в институт не приняли (она хотела учиться в медицинском). Она окончила курсы телеграфистов и поехала работать на станцию Кантемировка. Там она и познакомилась с моим будущим отцом, который работал на почте.
Отец, Жигулин Владимир Федорович, родился в 1902 году в селе Монастырщина Богучарского уезда Воронежской губернии в зажиточной многодетной крестьянской семье. Имели землю и сеяли хлеб, справлялись с урожаем сами, батраков не нанимали.
Дед Федор, но рассказам отца, приехал в Монастырщину из Ельца, вернее из села Большой Верх между Ельцом и Лебедянью, в конце XIX века. Примечательно, что все встреченные мною в жизни однофамильцы происходили оттуда, из того села под Ельцом. Например, в Ялте, в туберкулезном санатории, подходит ко мне официантка и спрашивает:
– Извините, пожалуйста. Моя фамилия тоже Жигулина. Вы случайно не из под Ельца родом?
– Нет, я родился в Воронеже.
– А отец?
– Отец тоже родился в Воронежской губернии, но дед мой как раз оттуда, из села Большой Верх. Оказалось даже, что мы дальние родственники. В начале 20 х годов, пожалуй, даже чуть раньше, отец мой, поссорившись с братьями и сестрами, ушел из дому. Работал почтальоном. Потом служил в Красной Армии связистом, воевал на Кавказе, был ранен. Прекрасно помню фотографию – он в военной форме с тремя кубиками в петлицах.
Члены семьи Жигулиных хлебнули всякого лиха, происходившего со страной. Муж и два сына тети Зины погибли на фронтах Великой Отечественной войны. Долгие годы, до самой смерти, она получала пенсию за погибших мужа и сыновей. До реформы 1961 года – но 100 рублей, а после реформы – но 10 рублей за каждого. «По десятке за голову!» – мрачно говорил отец.
Года с 27 го родители жили в селе Подгорном Воронежской области, но не в том, что под Воронежем, а в другом – за Лисками, за Сагунами, на юге области. Село Подгорное, но существу, – главная моя родина. Дело в том, что родился я в Воронеже случайно и раньше времени, восьмимесячным. Мать ездила из Подгорного хоронить мою бабку, свою мать, умершую в последние дни 1929 года. От волнений и переживаний матери я и появился на свет раньше. Меня еле еле выходили.
По рассказам матери и теток, был лютый мороз. Весом я был всего в пять фунтов. Согревали меня бутылками с теплой водой, клали их в колыбель. В Воронеже меня и крестили, но не в церкви, а на дому. Из Петропавловской церкви приглашали священника. До войны эта церковь еще была, а сейчас разрушена, снесена. Крестная моя мать – мамина младшая сестра, тетя Вера. Крестный отец – безвестный какой то дьячок но фамилии Гусев. Грудным увезли меня в Подгорное, там отец работал уже начальником почты.
О родном моем Подгорном. В стихотворении «Родина» я это село немного «сместил». Оно не вполне донское. В Придонье оно находится – так можно сказать. Дон протекает восточнее, километрах в двадцати пяти, в Белогорье. Через Подгорное же протекает приток Дона – река Россошь, или Сухая Россошь. Луга с желтыми цветочками – широкие широкие, меловые горы вдали. А через луга – канатная дорога от меловых карьеров к цементному заводу.
А село обыкновенное южнорусское. Белые хаты, соломенные крыши. Или камышовые. В этих местах Воронежской области Великая Россия постепенно переходит в Малую, и в разговорной речи до сей поры равноправны и русский, и украинский языки. Так я и рос первые свои семь лет – слыша и усваивая одновременно два говора. Мне казалось совершенно естественным, что можно говорить, как мама, а можно – как няня Ивановна, как соседские мальчишки из «хохлацких» семей. А были и русские – «кацапские» семьи. Жили дружно, не ссорясь. Когда мы переехали в Воронеж в 1937 году, я удивился тому, что все там говорят одинаково – как мама. Правильное украинское произношение очень помогло мне много лет спустя в сибирских и колымских лагерях, где много было украинцев.
Приличное знание второго богатого славянского языка помогает мне и сейчас – в литературной, поэтической моей работе. А диалектизмы: русские, украинские, белорусские, польские и иные, которые я усвоил в лагерях, в этом вавилонском смешении многих языков! А лагерный, тюремно лагерный жаргон, вернее жаргоны разных периодов! Сколько слов, каких ни у Даля и нигде не найдешь! В 1954 году в воронежской 020 й колонии я составил большой словарь лагерной и блатной фени. Но при освобождении у меня эти тетради отобрали, решили, что они подходят под параграф, запрещающий «разглашение сведений о местах заключения». Ах, как жаль мне сейчас этих толстых общих тетрадей!… Там были не просто сухие «переводы» слов, скажем, «канать – идти», а статьи к каждому слову с примерами из «классики» (чаще всего из лагерных песен, анекдотов, шуток и т. п. фольклора) и из разговорной речи с вариантами значений и т. д.
О подгорненском моем детстве. В эти первые, ранние годы жизни, а затем позже, летом 1942 года, в беспризорных скитаниях узнал, увидел я и усвоил, пережил и принял в сердце многие ставшие мне дорогими обычаи и понятия. Да. Жил еще и в селе Александровке в 45 м году, летом и осенью. Отсюда, из этих истоков, родились позже многие мои стихи.

Ал. Михайлов в одной из статей причислил меня к «деревенской лирике». Это верно и неверно. Разрушенная церковь с березой, растущей на кирпичах у самого креста. Поле. Скрип телеги. Бесконечные проселки и тропинки. И «огурцы на приовражном суходоле», пожелтевшие в 46 м тяжелом году. Все это дорого моему сердцу. И ракитовые колья плетней, выпускающие побеги, и лебеда, и пчелы в камышовой крыше…

Но я поэт и городской. С 1937 года началась моя городская жизнь. Да, с 1937 года – точно. По стихотворению определил:

Было время демонстраций
И строительных громов,
И горела цифра двадцать
Над фасадами домов.

Да, 1937 год. Ежовщина. И 20 летний юбилей Октября. Значит, осенью 37 го я уже жил в Воронеже на улице Лассаля (так переименовали Перелёшинскую). Сейчас она называется улицей Ольминского. Оказывается, сын богача Александрова (трехэтажный кирпичный дом его стоял в начале улицы) был революционером, и псевдоним его был – Ольминский. А дом красив – с мезонином. И отделяла его усадьбу от уходящей вниз, к реке, улицы Степана Разина высокая каменная стена с тремя красивыми башенками, – как древний замок.
Воронежское детство. Довоенное. О нем у меня есть стихи. Наиболее точное – но выражению чувств, – пожалуй, «Дирижабль». И еще «Металлолом», «Воронеж, детство, половодье…».
Я любил бродить при теплом летнем солнце но сбегающим к Чернавскому мосту, тихим, мощенным булыжником улицам. Особенно после дождя. Идти и смотреть под ноги на камни, но которым только что пробежал ручей. Мелкие камешки, огарки антрацита, ржавые гвозди. А вот – позеленевшая медная монета. Большая. Две копейки. 1798 года. Большая буква "П" с римской цифрой "I" под нею. Петр I?… Позже я узнал, что не Петр, а Павел. Петр I правил раньше.
Первая моя коллекция монет горела во время войны. Но не все пропало. Расплавились лишь мелкие серебряные монеты. Медные монеты и полтинники выдержали огонь, я раскопал и нашел их под грудой кирпича и золы весной 43 го года.
А пришла война вот как. Из черного круглого большого репродуктора объявили о ней. Взрослые почему то очень заволновались. А я спокойно сидел на верхней ступеньке лестницы, ведущей на большой балкон, на второй этаж дома, где жили Раевские. Первый этаж был кирпичным, а второй – рубленый деревянный – из «чернавского» леса. В конце XIX – начале XX века построили новый железобетонный Чернавский мост. А сосновые и дубовые бревна от старого пошли на постройку домов.
Настроения многих взрослых умных людей в первые дни войны были, как позже стало понятным, странными и даже удивительными. Первые несколько дней войны еще не было сводок Совинформбюро: оно еще не было создано. Печатались какие то довольно бодрые, но неясные сообщения Генерального штаба Красной Армии: «Особенных изменений на фронтах не произошло» и т. п. Муж моей любимой тети Кати Василий Евлампиевич Елисеев, учитель, директор школы, мало того – уже побывавший в начале 30 х годов на Соловках, недоумевал:
– Почему не сообщается, сколько километров осталось до Берлина?… А! Катя, я, кажется, догадался: командование хочет сообщить радостную весть о взятии Берлина неожиданно, как сюрприз!

В бой за Родину, в бой за Сталина!
Боевая честь нам дорога.
Кони сытые бьют копытами,
Встретим мы по сталински врага!

Это мы распевали на уроках пения даже весною 1942 года!
Налеты, воздушные тревоги, аэростаты воздушного заграждения. Стрельба зениток. Новенькие блестящие осколки зенитных снарядов. Бесконечные переводы из одной школы в другую: помещения школ занимали под госпитали. За 1941/42 учебный год я учился но крайней мере в шести семи разных школах.
Но настоящая, самая злая война пришла неожиданно. В июне 42 го года фронт был еще далеко, где то за Курском, то есть километрах в 220 250 от Воронежа. Отец лечился в туберкулезном санатории в селе Хреновом. У него продолжался тяжелейший процесс в обоих легких. А перед войной отец умирал. Ярко и нынче помню: сидит отец на железной койке, нагнувшись над большим эмалированным белым тазом, и изо рта в таз хлещет алая кровь. Мать водила нас (меня и младшего брата Славу) прощаться с отцом. Низкое желтое длинное здание туберкулезной больницы на Студенческой улице напротив мединститута. За стеклом в окне – отец. Лицо белое, как подушка. Еле еле улыбнулся. Но удалось отца выходить: наложили ему пневмоторакс и слева, и справа, и он выдюжил, поднялся.
2 июля 1942 года тихим тихим, ранним, молочным летним утром проводила мама меня и брата моего Славу (на полтора года моложе меня) в детский санаторий в селе Чертовицком. Это километрах в 20 25 севернее Воронежа – но Задонскому шоссе и направо. Но нас отправили рекой на барже, которую тянул катер буксир.
Много было детей. Плыли долго, часа четыре. Я и прежде (году в 39 м) был в Чертовицком санатории, но один, без Славки. На этот раз семья разделилась на три части: отец в тубсапатории, я с братом в Чертовицах, мать с младшей, двухлетней, сестренкой в Воронеже. Дня через два три поползли слухи: немцы прорвали фронт.
Мне потом рассказывали, что город зверски бомбили. Жара. Ясное безоблачное небо. Тишина. Только слышно, как трещат горящие дома. Спокойно, строем – один за другим – «юнкерсы» подходят к цели и, даже не пикируя, сбрасывают бомбы на левый берег – на авиационные наши заводы, на завод синтетического каучука, знаменитый СК 2… Двадцать, тридцать, пятьдесят, сто, сто двадцать самолетов! Стирают город с лица земли. И что обидно, удивительно и странно – ни одна зениточка не выстрелила, ни одна винтовка!
Танковые части, не помню какого генерала, в считанные часы прошли 200 километров и ворвались в Воронеж. Они вошли в город со стороны Семилук но железнодорожному мосту через Дон. Наши саперы не успели его взорвать. А с Чернавским мостом получилось еще хуже. Его заминировали, были начеку. Услышали грохот машин на Петровском спуске и взорвали мост… перед нашими отступающими частями, Им пришлось повернуть назад и, неся тяжелые потери, пробиваться к Задонскому шоссе.
Руководство санатория приняло решение отвезти детей в город к родителям. Маленький санаторский автобус был набит до отказа. Я успел втиснуться, но для Славки уже не было места, а оставить его я не мог и не хотел. Пришлось ждать второго рейса. Не дождавшись, узнали позже: вблизи города в автобус попала бомба, прямое попадание. Там было много детей папиных сослуживцев. Отец узнал о случившемся. Вероятность того, что и мы погибли, была велика.
А мы со Славкой пытались пройти в горящий Воронеж. Но навстречу катилась беспорядочная масса отступающих машин, повозок, бойцов. Мы шли обочиной. Низко летали самолеты. Ясно были видны черные кресты на крыльях. Листовки: «Граждане Воронежа! Доблестная германская армия пришла к вам, чтобы освободить вас от тирании жидов и коммунистов!..»
Раздался необычный, какой то железный, страшный, густой свист, нарастающий и дикий. Кто то крикнул:
– Бомба!..
В ужасе бросились мы на землю, на траву под деревьями. Прогрохотал взрыв, ударило волной в уши, сознание померкло, заходила, заколыхалась земля. Мы лежали, обняв друг друга за плечи, держась за корявые корни дуба. Смрадный запах тротила. И тишина. Когда встали, увидели: все вокруг изуродовано. Черные ямы воронок. И всюду – на траве, на деревьях – кровь, земля, куски человеческих тел.
Стоны раненых. Четверых красноармейцев мы положили на телегу – с нами были еще другие дети, была девушка пионервожатая и еще кто то из взрослых, видимо, санаторский кучер. Вернулись в санаторий, он был уже пустым. Склад продуктов разграблен. Какие то люди тащили из санатория даже матрацы, одеяла, кровати. Раненые к утру умерли. Могилу им вырыли (и я тоже копал) в санаторском саду. А ночью мы почти не спали. На юге в полнеба полыхало зарево – горел Воронеж.
На следующий день начались наши скитания. Небольшой группой мы ушли в лес: несколько детей, пионервожатая и чья то мама (за кем то она приехала, но вернуться в Воронеж уже не смогла). Шли лесными дорогами, но даже они прочесывались «мессершмиттами». Несколько раз попадали под пулеметный огонь. К вечеру пришли в село Старое Животинное, там ночевали. Рано утром нас переправили на большом черном смоляном баркасе на левый берег реки Воронеж. Заливные луга. Когда шли к лесу открытым лугом, нас снова обстрелял немецкий самолет.
Около месяца мы жили на кордоне Песчаном. Было относительно спокойно. Иногда приходили партизаны. Вот тогда у одного парня я увидел впервые винтовку СВТ. Там наблюдали мы неравный воздушный бой. Несколько «мессеров» атаковали наш истребитель, видимо, И 15. Летчик сбил одну вражескую машину, но и его самолет загорелся. Летчик выпрыгнул, но слишком рано раскрыл парашют. Немцы на наших глазах буквально иссекли летчика из пулеметов.
С кордона Песчаного лесными дорогами мы вышли к железнодорожной линии, к селу и станции Углянец. Путь был нелегким и долгим. Не один день шли мы к Углянцу, а дня три. Ночевали в лесу. У нас были взятые из санатория одеяла. Одно стелили, другим укрывались. Переходили речку Усмань. Несколько лесных кордонов прошли в пути; судя но старым и нынешним планам и картам, мы проходили Плотовской и Тишинский кордоны, затем уже полями вышли к Верхней Хаве…
Отец нашел нас под осень в селе Анна, километрах в ста восточнее Воронежа. Что сталось с матерью и сестренкой, ни ему, ни нам не было известно. Немцы заняли главную часть Воронежа, остановились на выгодных позициях, на правом, высоком берегу реки Воронеж. но реке и проходил фронт. Левобережная (в то время очень небольшая) часть города была буквально стерта с лица земли и простреливалась через луг на много километров – далеко за город.
Только теперь, когда у меня самого вырос сын, я в какой то мере могу представить себе и страдания моего отца, когда он узнал о разбомбленном автобусе, и радость, когда он нас разыскал. Да, он знал об автобусе, но его не покидала надежда на счастливый случай. Он изъездил за эти месяцы всю неоккупированную часть области, везде спрашивал о двух мальчиках двенадцати– и десятилетнего возраста. В поисках помогали ему работники районных и сельских контор связи.
Областные учреждения (которые успели) эвакуировались в город Борисоглебск. Там организовалось кое как и областное управление связи, в котором отец работал. Начала выходить малым форматом областная газета «Коммуна». Городок стал центром области. Его тоже нещадно бомбили, особенно узловую станцию – Поворино.
Жили мы сначала в гараже городского отделения связи. Сентябрь был еще теплым. Ходили купаться. В Борисоглебске в одной пойме две реки: Ворона и Хопер. Однажды, когда мы уже уходили с многолюдного пляжа, налетел «мессер» и начал косить людей из пулеметов. Отец повалил нас со Славкой в какую то яму и лег на нас сверху, прикрыл собою. Жертв было очень много, но в нас не попало.
25 января 1943 года наши войска вступили в Воронеж. Отход противника прикрывали некоторые немецкие части, а южнее Воронежа – итальянский альпийский корпус. Сейчас лежит передо мной красивая итальянская медаль: выпуклым крупным барельефом на фоне гор изображены солдаты, один со штыком наперевес, другой замахнулся прикладом. Красивая форма. Точны детали – до пуговиц на мундирах. Медаль эту я нашел на поле боя, но не в 43 м, а лет на пять позже. И на том же поле – нашу медаль «За боевые заслуги» и немецкий Железный крест с датой: 1939, наверное, за Польшу…
О том впечатлении, которое произвел на меня освобожденный Воронеж, я уже писал – и в ранних, и в более поздних стихах. Например, в стихотворении «Больше многих других потрясений…». Город был совершенно пуст и как бы прозрачен – от кирпично розовых развалин, от белого снега.
Много жителей расстреляли немцы в Песчаном Логу на южной окраине Воронежа. Это наш воронежский Бабий Яр. О Песчаном Логе меньше пишут, меньше известно. Может быть, потому что там зарыто меньше людей?… Но никто не должен быть забыт!… Однако я знаю, жизнь, судьба часто бывает несправедлива не только к отдельным людям, но даже к целым городам и народам. Киев держали 75 дней – присвоили звание Город герой. Через Воронеж восемь месяцев проходила линия фронта, восемь месяцев шли тяжелые, упорные бои. Но Воронеж наградили лишь орденом Великой Отечественной войны. Почему? Наверное, наше областное руководство плохо хлопотало…
Ни одной живой души… Кого не расстреляли – угнали. Неизвестно, что сталось с матерью, с сестрой… И город – как чужой, и нет родного дома. А любовь к родному городу занимала много места в моем детском, потом юношеском сердце. Позже иные боли и потрясения потеснили ее. Но в детстве и ранней юности я любил Воронеж любовью особенной – одухотворенной, щемящей, заинтересованной. Мы гордились своим городом, его историей, каждым малым его достоинством. Вот почему при встрече с разрушенным, сгоревшим Воронежем боль была такой долгой и неутешной.
То же можно сказать и о нашем доме на улице Лассаля. Больше всего люблю и вспоминаю всю жизнь именно его, хотя наша семья жила там едва ли более пяти шести лет. Но нет в моей памяти роднее дома, чем тот дом № 176. Может, потому, что этого дома давно не существует? Несколько лет после 1942 года мне снилось, что наш сгоревший дом цел. Да и сейчас еще иногда бывают такие сны. В 1943 м я но памяти сделал рисунок нашего дома. Это было в Борисоглебске. Мы еще не знали, что дом сгорел. Рисунок сохранился.
Вместе с домом сгорела библиотека и архив Раевских (нашей ветви семьи Раевских; была еще близкая нам ветвь в Ростове, но она угасла, пропала еще до войны).
Архив выглядел так (в 1939 1940 годах): это были четыре очень большого формата и толщины книги. Но были они не напечатанные, а рукописные. В них были искусно переплетенные чьи то письма, дневники, воспоминания, разные казенные бумаги с гербами, иногда и рисунки, фотографии, газеты. Переплеты кожаные, но неодинаковые – видно было, что переплетали их разные переплетчики в разное время.
На всех томах были оттиснуты золотом слова: «Архив семьи Раевских», а также римские номера томов: I, И, ИI, IV. Третий или уж, во всяком случае, четвертый был составлен моим дедом. Да, конечно, он и третий том сам составил и переплел. Он знал переплетное дело и любил переплетать книги. Моя мать много раз говорила мне об этом. У него был и переплетный станок, и все такое прочее. В эти тома не успели попасть военные дневники, которые вел он в 1914 1917 годах. Позднее и они сгорели. А дневники деда времен гражданской войны остались в вагоне, в нехитром его багаже. Ордена и документы были, к счастью, в карманах.
И вот не стало архива. А зажгли приречную деревянную часть Воронежа, раскинувшуюся но буграм, спускавшуюся к реке, – увы! – не фашисты, а наши «катюши» с левого берега. Была, конечно, военная необходимость – обнаружить немецкие позиции, хорошо скрытые среди старых деревянных домов и деревьев. Но от этого сердцу не легче.
Помню я и библиотеку: золотистые корешки Брокгауза и Ефрона и другие многие многие книги. Помню какие то документы – большие хрустящие листы с орлами, фотографии деда – и в штатской форме, и в военной – со шпагой, с орденами. Когда смотрели снимки, мать иногда шепотом говорила мне:
– Потомственный дворянин… Кавалер орденов святой Анны, святого Владимира с мечами…
Сразу испуганно вмешивалась старшая сестра – тетя Катя:
– Что ты говоришь ребенку! Какой дворянин? Служащий!
Бумаги и снимки эти прятали, боялись дворянского своего происхождения.
Забавные бывали случаи. Помню, тетя Катя рассказывала моей матери сон:
– Ты знаешь, кого я во сне видела – Сталина?… Мать хладнокровно отвечала:
– Царь снится к войне. Тетя Катя и вовсе пугалась:
– Что ты, Женя! Разве он царь? Он – вождь!
– Все равно царь!
Как раз в это предвоенное время арестовали мужа тети Веры, самой младшей из сестер, моей крестной матери. Муж тети Веры, Самуил Матвеевич Заблуда, работал в каком то важном учреждении или на военном заводе. Самуил Матвеевич исчез бесследно. Его убили в 1937 году как польского шпиона. Он был из польской еврейской семьи. Тетку спасла другая фамилия и быстрый отъезд в Москву. К слову сказать, все сестры Раевские, выходя замуж, оставляли себе девичью фамилию. А тетя Вера до сих пор живет одиноко и до сих пор надеется, что каким нибудь образом Самуил Матвеевич выжил, что он все таки жив. Мы с Ирой у нее бываем, но редко. Тетя Вера показывает старые фотографии и свои медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», «За трудовую доблесть», последнюю юбилейную медаль…
Но я говорил об освобождении Воронежа. Мы написали на листе обгорелого черного железа мелом: «Мама! Мы живы! Наш адрес – Студенческая улица, дом 32, кв. 8. Папа, Толя, Слава». Подобных надписей много было на развалинах – на закопченных, обугленных стенах, на листах железа, на дощечках, если дом сгорел дотла.
А вокруг Воронежа – севернее, западнее, южнее – широко раскинулись поля боев. Мне шел четырнадцатый, Славе – двенадцатый год. С товарищем своим (еще по улице Лассаля, но сгоревшему дому) Юркой Суворовым мы ходили по этим полям.
Разбитый ангар гражданского аэродрома. Взойдешь на взгорок – и насколько хватит взора – поля, плавные спуски к лугам, к Дону, от Семилук до Подгорного – все покрыто трупами. Многие места были минированы, но мы не боялись – ходили. Шла весна 1943 года, едва едва начинала пробиваться травка, и мины на черной земле становились заметны. Ставили ведь их люди, ставили в спешке, порой под огнем… Я шел впереди, пристально всматриваясь в землю. Убитые были в основном наши, но порядочно было и немцев.
У мальчишек всегда сильна тяга к оружию. Мой Володя в абсолютно мирное время ухитрялся все таки добывать где то патроны, порох, делал из трубок пушечки. А уж наша оружейная страсть в сорок третьем году и позже удовлетворена была через край! Бывалые фронтовики удивляются моему знанию стрелкового оружия последней войны. Но ведь солдат мог всю войну пройти с винтовкой или автоматом одной системы. А у нас было все: от легкого, почти игрушечного на вид итальянского карабина до наших противотанковых ружей. У кого то из ребят я видел даже большущий автомат канадского производства, бог весть как попавший в Воронеж. А наши мосинские трехлинейки и немецкие винтовки фирмы «Маузер» – этого добра было навалом, они валялись всюду, как дрова. ППШ, пулеметы: МГ 35 и наши «дегтяревские» – все было. Но пулеметы, в сущности, нам были не нужны. Вообще было нужно оружие, которое можно скрыть под одеждой. Поэтому из винтовок мы делали обрезы.
Всем хотелось иметь револьвер или пистолет, но они были редкостью и ценились дорого. У меня был немецкий «вальтер» (9 мм) и наган (револьвер с барабаном, называли его еще милиционерским, «легавским»). Наган мне подарил «на всякий случай» дядя Вася (В. М. Раевский), вернувшийся из госпиталя инвалидом. Он был ранен в бою, когда, лежа на земле, окапывался. Пули задели несколько позвонков, пришлось потом долго лежать в госпитале. «Вальтер» я купил на толкучке у барыги за 10 золотых пятерок 1901 года. Он был хорош тем, что был разработан под патрон «парабеллума», а этих патронов было очень много.
Сейчас разыскивают без вести пропавших героев войны. Находят иногда чудом сохранившиеся документы убитых, записки в гильзах и тому подобное. А во время войны (да и несколько лет после нее) десятки тысяч трупов в полях и в лесах вокруг Воронежа лежали незахороненными. Путешествуя но тем местам пешком или на велосипедах, мы, мальчишки, видели это своими глазами. В первые годы после боев легко было различить немцев и русских по шинелям, по оружию, по каскам, по документам. Но оружие постепенно подбирали, одежда истлевала. Году в сорок шестом остались одни лишь косточки белые. Но и тогда еще можно было различить останки – но пуговицам. Ржавые железные – наш солдат, белые окислившиеся – немец (алюминиевые были у них пуговицы). К сорок девятому году, когда наконец все разминировали, и этих примет не осталось.
Поле боя между Воронежем и Подгорным мне особенно хорошо известно: каждое лето мы с ребятами ездили через него на велосипедах на Дон – купаться, ловить рыбу. На наших глазах это поле меняло облик. В сорок девятом году останки убитых наконец собрали и захоронили у Задонского шоссе около города в большой братской могиле. Сейчас над могилой памятник погибшим в боях за Воронеж.
Я немало мог бы написать о войне. Но этот материал хоть и годится для стихов, но далеко не всегда. Многое требует прозы. Вот почему несколько неуклюжим получилось стихотворение «Поле боя» (1967). Да, я хорошо помню лица восемнадцати двадцатилетних мальчишек с винтовками, принявших на себя в 1942 году страшный удар – лавину танков на земле и лавину бомб с неба. Промороженные, высушенные ветрами, их тела сохранились еще к весне 1943 года.
После того как Воронеж был освобожден, потянулись долгие недели, а потом месяцы ожидания какой либо вести о матери и младшей сестренке. Но никаких вестей не было. А ведь они могли погибнуть и под бомбами, и в Песчаном Логу, и где то там, далеко, куда большинство жителей города угнали немцы.
Стихия смерти бушевала вокруг, но странное дело: мы со Славкой свято и твердо верили, что мать и сестренка найдутся. Мало того, мы отыскивали на развалинах и пепелищах детские игрушки для Валечки. Так звали нашу сестренку в раннем детстве, а вообще то она Валерия, и сейчас ее зовут Лерой. Имя сменили словно бы для того, чтобы поскорее забылся ужас, который они с матерью пережили.
Росла гора кукол и прочих игрушек для Валечки. Я сделал для нее деревянный кукольных! гарнитур: кроватки, стулья, столик, шкаф. Собирали мы для Валечки и цветные обрывки, лоскутки. И кроватка для нее самой нашлась, и детский стульчик. Отец почему то с печалью смотрел на нашу суету. Особенно когда мы приносили какую нибудь очень красивую игрушку. Шел июль 1943 го. Разлука и полное безвестие длились уже второй год.
И вдруг отец пришел с работы веселый, радостный, словно пьяный:
– Нашлись, ребята, и наша мать, и наша Валечка! Они в Борисоглебске! Завтра приедут на почтовой машине. Я сейчас но телефону с мамой говорил! Делайте полную уборку в квартире!
Следующим утром я услышал со двора радостный Славкин голос:
– Толя! Мама приехала! С Валечкой!
Я молнией скатился с четвертого этажа но лестничным перилам. У старинных кованых, но всегда открытых ворот стояла мама в каких то нищенских лохмотьях, в старых галошах на босу ногу, подвязанных веревочками, по щекам ее текли слезы… А у Валечки в руках был запеленутый в тряпку початок кукурузы. Она его баюкала.
Была радость. Но для нас со Славкой она была какой то будничной. Мы так долго их ждали, что появление их казалось совершенно закономерным. Мы считали, что они не могут погибнуть (так в детстве не верят в смерть!), и они не погибли.
На другой день пошли с матерью и Валечкой в Покровскую церковь. Все церкви в городе, даже полуразрушенные и обгорелые, действовали. Шла служба. И мне запомнились удивительные слова поющего:
– Христолюбивому русскому воинству Красной Армии – победы!
И хор подпевал:
– По бе ды!…
И гулко в обожженных стенах и куполах отдавалось:
– По бе ды!…
В этой же церкви после службы Валечку крестили. Ей не было еще и трех лет. Священник надел ей на шею бронзовый, довольно большой для ребенка крест. Крестики эти с любовью и старанием изготовлял прямо на церковном дворе сухонький старичок. Материалом служили разрезанные и расправленные тонкостенные гильзы от снарядов малокалиберных пушек. Зубильцем старичок этот, с хохолком седых волос над морщинистым лбом, вырубал заготовки крестов, затем обтачивал их напильником. Здесь же крестики и освящались.
Валечке ее крест очень понравился. Когда пришли домой, она радостно объявила другим детишкам:
– А у меня крест! Мне его дядя парикмахер подарил в цирке. Он у меня немножечко волос с головы отрезал и побрызгал меня святой водой.
Отец мой был хоть и беспартийным, все же совслужащим, и крещение ребенка могли поставить ему в вину.
Под каким то предлогом крест у Валечки отобрали, но она стала кричать на всю округу:
– Где мой крест?! Отдайте мне мой крест!… Он и сейчас, этот крестик из снарядной гильзы, хранится у нее среди самых священных реликвий.
…А стихи я начал писать летом сорок пятого года. Это было «продолжение» известной в то время в мальчишеском мире песни:

В Кейптаунском порту
С какао на борту
«Жанетта» оправляла такелаж…

Потом в школе, классе в седьмом, я раза два три писал сочинения по литературе на вольные темы в стихах. Однажды темой были русские былины, в другой раз – Воронеж, родной город. Обрывки, листы некоторых черновиков случайно сохранились. Я писал на уроках всякого рода шуточные стихи, писал для классной стенгазеты. Но со школами, с ученьем мне не везло. То я пропустил учебный год сорок второго – сорок третьего, то почему то уже в освобожденном Воронеже классы по разному переформировали. Сорок пятый – сорок шестой учебный год тоже был мною пропущен – из за острого суставного ревматизма. Я простудился осенью победного сорок пятого – жил у тети Кати, которая во время оккупации попала в село Александровку и там учительствовала. Из этой поездки на «студебеккере», из той жизни в бедной послевоенной деревне возникли спустя многие годы такие мои стихотворения, как «Утиные Дворики», «Мельницы», «Еще не все пришли с войны…», «Спугнул я зайца на меже…». Там укрепилась детская моя любовь к полю, к земле, к деревне… А простудился я на обратном пути: был холодный октябрь, а обуви не было. Долго в ожидании попутной машины шел я босиком по мокрому черному холодному грейдеру… Привез в Воронеж полмешка яблок, антоновки. Потом – сильный жар, опухли суставы на ногах и руках. Пять месяцев пролегал в небольшой больнице на Кольцовской улице…
К слову сказать, Алексей Кольцов – один из очень немногих поэтов, оказавших влияние на ранние, юношеские мои стихи (кроме него, С. Есенин, А. Твардовский, К. Симонов). В стихах моих теперешних есть и образные, и музыкальные, и тематические соприкосновения с творчеством А. Кольцова, но есть, разумеется, и реалии, совершенно ему чуждые. Главная моя общность с замечательным моим земляком – это одна общая паша воронежская (да и вообще российская) земля, Родина. Одна и та же печаль и бескрайность воронежских наших лугов и полей… Да что и говорить!… Эта близость естественна, как сама наша природа, как сама наша из века в век переходящая боль русского сердца.
А деревни Утиные Дворики, этих одиннадцати «мокрых соломенных крыш», давно уже нет. Снесли ее лет десять назад во время укрупнения колхозов. И существует теперь эта деревня только на старых архивных землеустроительных планах да в моих стихах. И даже знака никакого нет. Просто пшеничное поле рядом с новым шоссе от Воронежа на Анну…
Последние два учебных года я учился стабильно – в одной школе, в девятом, а потом в десятом классе "А". И здесь с осени сорок восьмого года начинаются особые страницы моей биографии.
Впрочем, прежде чем приступить к этой нелегкой теме, скажу немного о самом раннем моем знакомстве с литературой, в частности с поэзией.
Когда я еще не умел читать, многое читала вслух – мне и моему брату – моя мать. «Кавказский пленник» Л. Толстого – одно из этих произведений. Я горько рыдал, когда описывались страдания Жилина и Костылина в татарском плену. Одно из первых услышанных мною в жизни стихотворений:

Поздняя осень. Грачи улетели.
Лес обнажился, поля опустели.
Только не сжата полоска одна.
Грустную думу наводит она…

Более сорока лет я помню его наизусть и ношу в своей душе. Мать вообще много знала и много читала нам стихов. В семье хранился ее девичий гимназический альбом, в который были переписаны ее любимые стихотворения. Я очень хорошо помню этот альбом. Перед стихами были рисунки (мать рисовала). Одинокий домик с соломенной крышей в пустом поле. Стога сена. Колодец с журавлем. Косяк улетающих птиц. И снова стихи:
Вырыта заступом яма глубокая.
Жизнь невеселая, жизнь одинокая.
А отец рассказывал нам сказки. Вернее, одну и ту же сказку – «Про Илью Муромца и Соловья разбойника». Диким свистом свистел Соловей разбойник. Пугался свиста и припадал на передние ноги богатырский конь. А Илья Муромец ругал коня: «Ах ты, волчья сыть! Травяной мешок!…»
Других сказок отец не знал, но и одна эта никогда не надоедала. Совсем недавно эта сказка (или былина?) попалась мне в каком то сборнике, и я удивился близости текста к тому, который я запомнил в начальные свои годы. А ведь отец мой, по его словам, знал сказку вовсе не по книге, а от своего отца, моего деда (матери своей отец не помнил, она – вторая моя бабка – умерла, когда ему было всего два года). Что еще можно сказать? Сын мой Владимир знает и любит былину об Илье Муромце.
Впервые мои стихи были опубликованы в многотиражке «Революционный страж» (орган политчасти УМВД по Воронежской области) 29 марта 1949 года. Стихотворение было посвящено родному городу и называлось «Два рассвета» («Тебя, Воронеж, помню в сорок третьем…»). 15 мая 1949 года воронежская областная газета «Коммуна» опубликовала мое стихотворение «Пушкинский томик».
В том же, 1949 году я поступил в Воронежский лесохозяйственный институт, на лесохозяйственный факультет. Учиться в школе я любил, хотя часто получал плохие отметки. Нелюбимых предметов у меня не было. Я серьезно раздумывал, на какой из факультетов ВГУ поступить: на филфак или на физмат. Но я очень любил природу, а на выбранном мною факультете было много не только биологических, но и точных наук. Это, видимо, все и решило.


ВИНА

Моим друзьям и товарищам, да и недоброжелателям и врагам, а также моим читателям известно, что я был незаконно репрессирован, был в лагерях в Сибири и на Колыме, затем полностью реабилитирован. Это известно из моих устных рассказов, но боже – из моих стихов.
Эти стихи, где все прямо названо своими именами: тюрьма, лагерь, расстрел, охранник, пайка, черный номер на груди, зека и так далее, – имеют свойство освещать своим черным светом и стихи, стоящие рядом, которые без них, освещающих, можно принять за обычные: какая то беда, какая то боль, какой то рудник и т. п. И не только послелагерные стихи, но и моя более поздняя лирика стоят на сибирско колымском фундаменте.
Часто я слышу вопросы:
– Скажите, а какой все таки повод был для объявления вас «врагом народа»? Какие конкретно обвинения были вам предъявлены? Была ли хоть малая основа для вашего осуждения? Что именно – стихи, разговоры какие нибудь?…
Ответить на подобные вопросы кратко очень нелегко. Сотням людей в Воронеже и многим в Москве довольно подробно известно о нашем деле, о так называемом «деле КПМ». Я пишу «о нашем», потому что был осужден не один, а вместе с двадцатью двумя моими товарищами, моими подельниками (подельник – человек, осужденный по одному и тому же делу с кем либо).
О деле КПМ сохранилось много документов. Это – прежде всего – материалы следствия 1949 1950 гг. – одиннадцать томов, несколько томов переследствия, нового разбора нашего дела в 1953 1954 гг. (В каждом следственном томе, как правило, около 300 листов, исписанных с обеих сторон.) Конечно же, эти и иные материалы! ценны для историка, для скрупулезного исследования деятельности КПМ – при всей тенденциозности следствия и вполне естественной в этих условиях фальсификации фактов как с той, так и с другой стороны.
! Личные дела заключенных, копии наших жалоб на ведение следствия и ответы на них из разных учреждений, различные справки, протоколы обысков, письма из лагерей, наши послелагерные записи и дневники, фотографии и т. п.
Я скажу лишь самое главное – о духовной сути нашей организации.
В работе мне помогают и мои стихи, сочиненные в тюрьмах и лагерях, а также моя собственная память и устные рассказы воспоминания о том времени моих близких друзей подельников, бывших членов КПМ.
КПМ – Коммунистическая партия молодежи, нелегальная молодежная организация с марксистско ленинской платформой, – была создана в Воронеже в 1947 году учениками 9 го класса мужской средней школы Борисом Батуевым, Юрием Киселевым и Игорем Злотником. Я вступил в КПМ 17 октября 1948 года.
Осенью этого года и началась деятельность КПМ. Было создано Бюро КПМ. В Бюро вошли четверо: Борис Батуев – первый секретарь, я – второй секретарь (или секретарь по агитации и пропаганде), Юрий Киселев – начальник особого отдела, Игорь Злотник – хранитель денежного фонда КПМ. Руководство низовыми группами КПМ в Воронеже и некоторых районах области осуществлялось через Аркадия Чижова и его связных.
В группы входило по нескольку человек – от четырех до восьми. Независимо от численности мы называли эти группы пятерками. Лишь один из группы, ее руководитель – воорг (вожак организатор), имел связь с Бюро через связного, фамилии которого он не знал. Таким образом, и воорг, и рядовой член КПМ знали лишь нескольких своих товарищей. Эта традиционная, широко известная из литературы, давно проверенная пятерочная структура подпольной организации даже при чудовищном провале (ренегатское письмо одного из руководителей КПМ и полный «раскол» на следствии другого) позволила нам сохранить, уберечь от ареста более двадцати членов КПМ.
Всего же в КПМ, насколько мне известно, было принято более пятидесяти человек, точнее – 53 человека 1. В то время я знал далеко не всех. Со многими своими товарищами по КПМ я познакомился только после реабилитации. А некоторых и сейчас не знаю.
1 По сведениям одного из членов КПМ, Игоря Струкова, – 63 человека. И. Струков – юрист по образованию, работает адвокатом в Москве.
Осенью 1948 года была утверждена Программа КПМ. Выработали, создали ее три человека, три десятиклассника, решивших посвятить свою жизнь революционному ленинскому преобразованию страны. Борис Батуев, Юрий Киселев и я. Работали мы над этим документом несколько дней в особняке на Никитинской улице (дом № 13) – о нем будет еще речь впереди, – в комнате Бориса Батуева. Работали чаще всего вечерами, после школьных занятий. Борис сидел за своим письменным столом под лампой с зеленым абажуром. Писал он перьевой ручкой, фиолетовыми чернилами в обычной 12 листовой школьной тетради с голубой обложкой. Мы с Юрием, сидя рядом, предлагали тот или иной пункт, обсуждали его вместе с Борисом. Наибольшая часть работы пришлась на долю Бориса Батуева: он был более начитан в политической и философской литературе.
КПМ ставила своей задачей изучение и распространение в массах подлинного марксистско ленинского учения.
Программа КПМ имела антисталинскую направленность. Мы выступали против «обожествления» Сталина. (Слово «культ» в отношении Сталина стало употребляться значительно позднее.)
1Ьследнпй. итоговый пункт гласил: «Конечная цель КПМ – построение коммунистического общества во всем мире».
Пожалуй, необходимо сейчас добавить, забегая вперед, что Программа наша существовала в единственном экземпляре и била сожжена Б. Батуевым, когда возникла опасность арестов.
Мне и моим товарищам приходится сейчас слышать и недоверчивые вопросы:
– Как это вы, семнадцатилетние школьники, могли додуматься до такого? Что то не верится.
Неверящих и сомневающихся я отсылаю к сохранившимся материалам следствия, ко многим оставшимся в живых бывшим членам КПМ, к бывшим нашим следователям. Действительно, на первый взгляд создание и существование такой организации в сталинское время кажется нереальным.
Да, мы были мальчишки 17 18 лет. И были страшные годы – 1946 й. 1947 й. Люди пухли от голода и умирали не только в селах и деревнях, но и в городах, разбитых войною, таких, как Воронеж. Они ходили толпами – опухшие матери с опухшими от голода малыми детьми. Просили милостыню – как водится на великой Руси – христа ради. Но дать им было нечего: сами голодали. Умиравших довольно быстро увозили. И все внешне было довольно прилично.
В роскошный двухэтажный особняк на Никитинской нищих не пускали. В особняке было всего лишь четыре квартиры, примерно по десять комнат каждая. На первом этаже – квартиры второго секретаря Воронежского обкома ВКП(б) и первого заместителя председателя Воронежского облисполкома. Двор, участок с гаражом были окружены кирпичною стеною. У ворот – будка, Kpyглосуточный пост спецотдела милиции. С телефоном, как в наше время. Но нас, друзей Бориса Батуева, обычно пропускали, особенно если на посту стоял отец одного из нас – Юрия Киселева – Степан Михайлович Киселев. Пропускали потому, что Борис Батуев был сыном второго секретаря обкома Виктора Павловича Батуева.
В 1946 году Борис Батуев, Василий Туголуков и Юрий Киселев совершили лыжный поход в родную деревню Киселева Хвощеватку. На Бориса картина жизни крестьян колхозников в этой деревне и в соседних деревнях произвела страшное впечатление. Он увидел лежащих на полу умирающих от голода, распухших людей, он увидел, как люди жуют прошлогоднюю траву, варят березовую кору… Там березы много, и район называется Березовским.
Конечно, в особняке на Никитинской о голоде не говорили, да и в каком то смысле почти и не знали. Боря жил почти как при коммунизме, а мы, его товарищи, и соседи, и соклассники, голодали. Жмых (макуха) был большим лакомством. Да, мы пережили тот страшный голод. И отвратительно было в это время читать газетные статьи о счастливой жизни советских людей – рабочих и колхозников. Тогда почему то особенно часто печатали плакаты с изображением румяных девушек с золотыми хлебными караваями в руках. И часто показывали веселые фильмы о деревне и почему то именно пиршества, колхозные столы, ломящиеся от яств.
Вот отчего дрогнули наши сердца. Вот почему захотелось нам, чтобы все были сыты, одеты, чтобы не было лжи, чтобы радостные очерки в газетах совпадали с действительностью.
Да, мы читали стихи и пели песни о «великом друге и вожде». Но мы слышали от взрослых о раскулачивании, о массовых репрессиях 1937 го и других годов. Нам было известно «Письмо Ленина к съезду», в котором он дал характеристику Сталину. Эта информация, во всяком случае, часть ее шла к нам из семьи Бориса Батуева. Со слов Бориса знали мы и о дутом «ленинградском деле». «Не все спокойно в Датском королевстве» – это было очевидно. Так что не беспричинно, не из пустоты возникла идея создания КПМ. И было дело, за которое нас судили. У меня даже стихи об этом есть, написанные в 1961 году. Вот они:

ВИНА

Среди невзгод судьбы тревожной
Уже без боли и тоски
Мне вспоминается таежный
Поселок странный у реки.
Там петухи с зарей не пели,
Но по утрам в любые дни
Ворота громкие скрипели,
На весь поселок тот – одни.
В морозной мгле дымили трубы,
По рельсу били – на развод.
И выходили лесорубы
Нечетким строем из ворот.
Звучало:
«Первая!… Вторая!…»
Под строгий счет шеренги шли.
И сосны, ругань повторяя,
В тумане прятались вдали…
Немало судеб самых разных
Соединил печальный строй.
Здесь был мальчишка, мой соклассник,
И Брестской крепости герой.
В худых заплатанных бушлатах,
В сугробах, на краю страны
Здесь было мало виноватых,
Здесь больше было
Без вины.
Мне нынче видится иною
Картина горестных потерь:
Здесь были люди
С той виною,
Что стала правдою теперь.
Здесь был колхозник,
Виноватый
В том, что, подняв мякины куль,
В «отца народов» ухнул матом
(Тогда не знали слова «культ»)…
Смотри, читатель:
Вьюга злится.
Над зоной фонари горят.
Тряпьем прикрыв худые лица,
Они идут
За рядом – ряд.
А вот и я
В фуражке летней.
Под чей– то плач, под чей то смех
Иду – худой, двадцатилетний,
И кровью харкаю на снег.
Да, это я.
Я помню твердо
И лай собак в рассветный час,
И номер свой, пятьсот четвертый,
И как по снегу гнали нас.
Как над тайгой
С оттенком крови
Вставала мутная заря…
Вина!…
Я тоже был виновен.
Я арестован был не зря.
Все, что сегодня с боем взято,
С большой трибуны нам дано,
Я слышал в юности когда то,
Я смутно знал данным давно.
Вы что, не верите?
Проверьте
Есть в деле, спрятанном в архив,
Слова – и тех, кто предан смерти,
И тех, кто ныне, к счастью, жив.
О дело судеб невеселых!
О нем – особая глава.
Пока скажу,
Что в протоколах
Хранятся и мои слова.
Быть может, трепетно,
Но ясно
Я тоже знал в той дальней мгле,
Что поклоняются напрасно
Живому богу на земле.
Вина!
Она была, конечно,
Мы были той виной сильны.
Нам, виноватым, было легче,
Чем взятым вовсе без вины.
Я не забыл:
В бригаде БУРа*
В одном строю со мной шагал
Тот, кто еще из царских тюрем
По этим сопкам убегал.
*Барак усиленного режима, тюрьма в лагере.
Я с ним табак делил, как равный,
Мы рядом шли в метельный свист:
Совсем юнец, студент недавний,
И знавший Ленина чекист…
О люди!
Люди с номерами.
Вы были люди, не рабы,
Вы были выше и упрямей
Своей трагической судьбы.
Я с вами шел в те злые годы,
И с вами был не страшен мне
Жестокий титул «враг народа»
И черный
Номер
На спине.

Эти стихи в 1962 году я предложил «Новому миру» вместе с другими стихотворениями на эту же тему. 4 марта 1963 года состоялась моя беседа с А. Т. Твардовским об этом цикле. Твардовский не всему поверил в стихотворении «Вина». Сказал, что строки про «живого бога на земле» притянуты задним умом. Не могли, мол, вы знать об этом в «той дальней мгле». Перечеркнул середину стихотворения:
– Это все от лукавого. Ничего вы не могли понимать даже смутно! Что у вас там было? Городскую баню, что ли, хотели взорвать?!
Я возразил, сказал, что он может при желании ознакомиться в архиве с делом КПМ.
Вообще же беседа была большой и интересной – и о стихах, и о пережитом. Но сейчас не место останавливаться на ней. Твардовский предложил опубликовать стихотворение «Вина» без десяти срединных строф 1 под названием «Воспоминание». Я согласился. Цикл стихов был набран, поставлен в номер и… снят цензурой. Стихотворение «Воспоминание» мне удалось впервые опубликовать в моей книге в 1964 году.
1 Одна из срединных строф оставалась с поправкой: «Тут был и я. Я помню твердо…» и т. д.
Твардовский не мог тогда согласиться со мною. Он писал о Сталине;
И кто при нем его не славил,
Не возносил – найдись такой!…
«Таких» было совсем мало, и, однако, такие нашлись. Здесь важно сказать, что КПМ была не единственной молодежной нелегальной организацией в послевоенные годы. И в других городах было раскрыто несколько подобных организаций. Показательно сходны даже названия: «Кружок марксистской мысли», «Ленинский союз студентов» и т. п. КПМ отличалась от этих небольших (3 5 человек) групп сравнительно большой численностью и четкой организованностью.
Чтобы понять, чем было вызвано появление таких организаций, необходимо вспомнить, рассказать молодым читателям, которые этого не знают, о той тяжелейшей лицемерно лживой атмосфере, которая особенно сгустилась после победоносной Великой Отечественной войны.
Передо мною сейчас на столе книга: «Иосиф Виссарионович Сталин. Краткая биография», Москва, 1948. Мы внимательно читали ее тогда:
«И. В. Сталин – гениальный вождь и учитель партии, великий стратег социалистической революции… Великий кормчий революции, мудрый вождь всех народов… Сталин – достойный продолжатель дела Ленина, или, как говорят у нас в партии, Сталин – это Ленин сегодня».
Со всех сторон, со всех стен смотрели на нас портреты великого вождя. Многие тысячи, а может, и миллионы бюстов, скульптур, монументов Сталина, сделанных из гипса, мрамора, железобетона и бронзы, стояли в наших школах и институтах, в клубах, дворцах, на улицах, на площадях.
– При Ленине такого не было, – слышали мы иногда скупые, осторожные слова взрослых.
В нашей семье (и со стороны Раевских, и со стороны Жигалиных) культа Сталина не было и быть не могло. Это ясно из предыдущей главы. Одни пострадали как дворяне, другие как «кулаки». Обе семьи не обошел и 1937 год.
И когда летом 1948 года Борис Батуев дал мне прочитать «Письмо Ленина к съезду», я не был удивлен. Я еще не вступил в КПМ, но мы с Борисом были уже близкими друзьями и делились самыми опасными в то время мыслями. Вот одна из них: «Ленин оказался прав. Более того, 37 й год показал, что Сталин еще более мрачная и опасная фигура, чем предполагал Ленин».
Мы невольно задумывались: до какого предела может дойти возвеличивание Сталина, ради чего это делается?
В августе 1948 го в День авиации сидели мы с Борисом Батуевым на каменном, но теплом от солнца крыльце во дворе особняка на Никитинской улице. У меня в руках была центральная газета с большой статьей Василия Сталина о «сталинских соколах». Я подсчитал, что в статье 67 раз встречается слово «Сталин» или производные от него.
– У нас теперь все сталинское! – мрачно сказал Борис.
Начали считать города: Сталинград, Сталинабад, Сталино, Сталинири, Сталинск, Сталиногорск – сбились со счета.
– А ведь есть еще пик Сталина, – вспомнил я.
– А сколько заводов, колхозов, проспектов и улиц носит имя Сталина!
– А сколько районов, совхозов, поселков!
– Только общественным уборным не присваивают еще имя Сталина! – заключил Фиря*.
(*Школьное прозвище Бориса Батуева.)
Вот тогда то кто то из нас и произнес это роковое слово: «обожествление».
А было именно обожествление. Поэты изощрялись, прославляя Сталина на все лады. Все рифмы на слово «Сталин» – тина «стали» – были исчерпаны. Помню восторг знакомого начинающего поэта, когда он обратил мое внимание на красочный щит со стихами в саду Дома учителя. Стихи начинались строкою:
Наш небосвод прозрачен и кристален…
– Такого еще не было! Вот это подлинная поэтическая находка! – говорил мой спутник. – «Сталин – кристален»! Такой рифмы я никогда не слышал!…
Не помню, чьи это были стихи, но первая строка и рифма запомнились.
Это было в августе 1948 года, а в октябре я включился в работу КПМ.
В детстве я был робким, стеснительным, даже боязливым ребенком. А в новой, необычной ситуации словно преодолел какой то невидимый психологический рубеж. Позади – страх и робость. Впереди – большая важная работа, опасность, риск.
Все было похоже на игру, но это была слишком страшная игра, чтобы называться игрою.
Была утверждена внешняя атрибутика, которую настоящие, опытные подпольщики никуда не заводили бы. Значок КПМ – красный флажок с профилем Ленина (как сейчас комсомольские значки). Членские билеты КПМ. по моему предложению, кроме девиза «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», был принят еще один девиз КПМ: «Борьба и победа!»
Был издан первый номер рукописного журнала «Спартак». Помню его обложку, нарисованную Владимиром Радкевичем. Черным по белому: СПАРТАК. Орган Бюро КПМ. 1948. № 1. Профиль Ленина. И оба наши девиза.
Гимном КПМ был утвержден «Интернационал». Немного позднее был принят еще один гимн, не помню, на чьи слова.
Был утвержден наш особый приветственный жест: остро и напряженно согнутая в локте правая рука прикладывалась к груди так, что обращенная вниз ладонь с плотно сжатыми пальцами находилась у сердца.
Организация стала быстро расти. Было решено выпускать и литературный журнал – «Во весь голос». Этот журнал и созданный вокруг него литературный кружок являлись первой проверочной ступенью к приему в КПМ. Людей неподходящих отсеивали. Они выбывали, зная, что существует безобидный литературный кружок.
Привлечение в КПМ новых людей было самым рискованным и трудным делом. Мы не могли принимать в свои ряды людей малознакомых или даже отлично знакомых, но неизвестных нам по их воззрениям. Обычно член КПМ рекомендовал для приема своего самого верного друга, с которым он уже предварительно осторожно беседовал – о положении в стране, о забытых заветах Ленина и т. д. Вспомните, например, что Борис Батуев, зная меня с 1943 года, учась со мною в одном классе и будучи близким другом, показал мне «Письмо Ленина к съезду» летом 48 го, а вступить в КПМ предложил только в октябре. Мы не могли принимать в КПМ людей «сырых», чтобы затем «перековывать» их сознание в своих рядах. Это было бы безумием. Здесь на каждом шагу возможны были провалы. Мы изучали будущих, возможных членов КПМ, пока не убеждались, что их можно принять.
Когда нас было всего трое (у Злотника была болезнь почек, и он подолгу лежат в больницах), мы принимали R КПМ в особняке на Никитинской, в комнате Бориса Батуева. Вступающие были уже подготовлены, знали о наших задачах – изучать классиков марксизма, о пашей программе постепенного восстановления ленинизма в стране. Они приходили торжественно дать клятву и получить партийный билет.
Обычно это бывало по вечерам. Верхний свет был потушен. Окно занавешено. За окном, выходившим в закоулок, нас охранял Володя Радкевич – и в мороз, и в слякоть – со своим старым наганом, в барабане которого было всего четыре патрона. На настольную лампу была наброшена красная ткань, и в комнате царил сурово торжественный полумрак. На стене – большой портрет Ленина. У двери – застывший на страже Юрий Киселев с автоматом «шмайссер», заряженным полным магазином. Тщательно начищенный, смазанный и надраенный, словно новенький, пистолет пулемет тускло мерцал в багровом свете.
Вступающий произносил клятву. Заканчивалась она словами: "…Клянусь свято хранить тайну КПМ. Клянусь до последнего вздоха нести знамя ленинизма через всю свою жизнь к победе!
Если же я хоть в малой степени нарушу эту клятву, пусть покарает меня смертью суровая рука моих товарищей.
Борьба и победа!"
Текст клятвы, напечатанный на машинке, подписывался вступающим, и он получал партийный билет.
Так были приняты в КПМ осенью 1948 года Н. Стародубцев, В. Радкевич, В. Рудницкий, М. Вихарева, Л. Сычов, или, как мы его звали, Леня Сычик.
Позднее, когда были созданы две три неполные пятерки (по 2 3 человека), прием стал производиться в группах. Но так же торжественно. Правда, уже без автомата. Он был велик для хождения с ним но городу и до приказа избавиться от оружия мирно пролежал в Юркином сарае.
Вообще но правилам конспирации члены Бюро КПМ не должны были посещать собрания в низовых группах. Но дважды на собраниях пятерок я все таки был.
Сначала я присутствовал на собрании воронежской пятерки Николая Стародубцева. Он жил в собственном одноэтажном домике на улице Красноармейской. Шел декабрь 48 го года или начало января 49 го. Белостенная светлая горница. Блаженное тепло от русской печки (а на дворе мороз).
Николая Стародубцева я давно и хорошо знал. Других четырех (среди них была одна девушка) я никогда прежде не видел. Я представился:
– Алексей Раевский.
Они не представились мне – ни по имени, ни по фамилии. Так полагалось – рядовых членов должен был знать только воорг. В данном случае Николай. Этот могучий, красивый, удивительно обаятельный гигант был человеком надежным. Это подтвердилось и на следствии. Вообще все наши руководители групп показали на следствии высокое мужество – не назвали членов своих пятерок. Воронежская группа Н. Стародубцева осталась на свободе. Кто они были, я и сейчас не знаю.
Политически эта группа была уже крепко подкована. Они уже читали сочинения В. И. Ленина и на этом занятии сопоставляли одну из ленинских работ с книгой И. В. Сталина «Вопросы ленинизма». Находили в книге Сталина вульгарные упрощения мыслей Ленина. Со слов Н. Стародубцева я знал, что отцы двоих парней из этой его группы были расстреляны в 37 м году.
Миловидная, остроглазая девушка задала мне вопрос:
– Товарищ Раевский, как представляет себе руководство КПМ изменение ситуации в стране? Ведь нас, наверное, не очень много? Что мы можем реально изменить?
– Вы сказали, что вы студентка исторического отделения ВГУ. – (За это она после собрания получила нагоняй от Н. Стародубцева – не полагалось членам КПМ в таких ситуациях сообщать о себе подобные сведения.) – Вы закончите университет, и не только вы одна. Многие члены КПМ закончат вузы, в том числе и военные. Многие изберут себе путь партийных, военных работников, публицистов. Этот процесс медленный, но, но нашим замыслам, в указанных сферах деятельности постепенно утвердится большое количество членов КПМ, людей, верных ленинизму. Все мы, разумеется, вступим в ВКП(б). И, полагаю, сможем изменить духовно нравственную атмосферу нашей действительности.
– Но это же очень долгий путь!
– Долгий, но верный. А какой иной путь вы можете предложить?
– Не знаю, но мне хочется, чтобы изменения были более скорыми и более радикальными.
Примерно такая же беседа – именно о мирном, постепенном приходе к власти в стране здоровых ленинских сил – была у меня и в группе Славки Рудницкого, в его квартире на улице Сакко и Ванцетти. По существу, и у Стародубцева, и у Рудницкого я своими словами пересказывал и разъяснял своим товарищам по КПМ один из главнейших пунктов нашей Программы.
В группе Рудницкого было уже семь или восемь человек, в том числе и Марина Вихарева, которую перевели в эту группу но ее просьбе, подальше от Аркадия Чижова. У них был, говоря языком XIX века, роман, который Чижов грубо оборвал.
После собрания я вышел вместе с Мариной, нам было но дороге. На улице был легкий хрустящий морозец. Горели в черной высоте крупные редкие звезды. Марина жила на Никитинской – наискось от уже описанного мною начальственного особняка. Я проводил ее домой. Мне было почему то грустно. Мы, немногие, кто знал, как поступил с ней Чижов, относились к ней с какой то трепетной нежностью, любили ее святой братской любовью.
Попрощавшись с Мариной, я зашел к Борису, рассказал о собрании, о беседе у Рудницкого.
– Все! – сказал Борис. – Больше никаких прямых контактов с низовыми группами! Только через связных.
В этой повести вряд ли хватит места для подробного, во всех деталях, рассказа о сложнейшей и запутаннейшей истории КПМ. Но главное необходимо обозначить.
Нашими действиями руководили самые искренние и благородные чувства, желание добиться счастья и справедливости для всех, помочь Родине и народу. Много было в нас и юношеской романтики. Опасность, грозящую нам, мы хоть и чувствовали смутно, но не предполагали, сколь она страшна и жестока. Вообще, но моему убеждению, только в ранней юности человек способен на такие беззаветные порывы. С годами люди становятся сдержанней, осторожнее, благоразумнее. Может быть, и прав А. Межиров, говоря, что «даже смерть – в семнадцать – малость»?…
Иногда меня спрашивают: кто и как нас предал?
Началось со случайности, которая, разумеется, очень нас (меня, Б. Батуева, Ю. Киселева) встревожила: в группе М. Хлыстова был потерян один из наших журналов «В помощь вооргу». Я и Ю. Киселев проводили расследование этого случая. Михаил Хлыстов, Миша Хлыст – здоровенный детина, наш соклассник, объяснял пропажу просто: журнал случайно нашел в ящике письменного стола его дядя, бывший работник НКВД, и при нем сжег журнал в печке. Никуда, дескать, дальше печной трубы дело это не пошло.
Хлыстова исключили из КПМ, исключили и всю его группу – объявили им, что организацию решено распустить. Это был первый – фиктивный, в целях конспирации – роспуск КПМ.
Я помню эти тревожные дни. Допрос члена группы Хлыстова С. Загораева. Потом собрание группы Хлыстова на большом чердаке нашей школы. Все члены группы Хлыстова подписали клятву о неразглашении тайны КПМ. Клялись своей жизнью. Разговор был горячий, чуть чуть не дошло до стрельбы.
Нам – мне, Борису и Киселю – показалось тогда, что Хлыстов говорил с предельной искренностью, показалось, что журнал действительно сгорел на его глазах. Ах, если бы это было так! Возможно, КПМ могла бы просуществовать нераскрытой еще несколько лет.
Но Хлыстов солгал нам. На первом же допросе я увидел этот «сгоревший» журнал в руках лейтенанта Коротких! И сразу же вспомнились слова Бориса, сказанные уже в ожидании арестов: «Славный парень Миша Хлыст. Но глаза у него, если хорошенько приглядеться, нехорошие. Это ничего, что желтые. Это бывает в природе. Но оттенок их, извини за „цинический“ образ, напоминает цвет застоялой мочи. Не верю я ему! Не верю, что журнал сгорел в печке. А если журнал не сгорел, сам понимаешь, – в конце концов сгорим мы».
Ты уже позабыл, наверное, Миша Хлыст, этот мелкий эпизод своей жизни? Не случайно же один наш бывший соклассник вдруг неожиданно передал мне недавно… привет от тебя в поздравительной открытке?! А ведь мы не встречались с тобою с ареста, с «палаты номер шесть», с сентября 1949 года.

Прошло почти сорок лет. Ты, наверное, подумал, что и я забыл о журнале «В помощь вооргу», который будто бы сгорел в печке? Нет, не забыл. И никто из КПМ этого не забыл. Никто из осужденных, преданных тобою товарищей не забыл и небольшую бумажечку в нашем деле, протокол, гласивший, что журнал «В помощь вооргу» был обнаружен при выемке почты в почтовом ящике номер такой то такого то числа. Такие протоколы – фиговые листочки, которыми МГБ прикрывало предателей и провокаторов. И как же журнал мог очутиться в почтовом ящике после того, как сгорел в печке на твоих глазах? Ведь он был «издан» в одном экземпляре, написан мною от руки!

И почему после нашего возвращения из лагерей ты вдруг мгновенно исчез из Воронежа, на много лет неизвестно куда? Ты, наверное, хорошо помнил клятву, которую ты давал. А теперь призабыл за давностью лет? Забыл и то, что отправил на смерть и каторгу более двадцати своих друзей и товарищей?
Прошлого, Миша, не забывай, «Живи и помни», как написал известный писатель. О душе своей подумай, Михаил Хлыстов!
В конце января 1949 года, уже после пропажи журнала, Ю. Киселев был вызван в Управление МГБ по Воронежской области. С ним беседовали, интересовались нашим литературным кружком, нашими встречами. Юрка объяснил: изучаем классиков марксизма, читаем стихи, ничего особенного…
С этого времени началась за нами слежка, которую мы заметили. Я, Борис и Юрка Кисель всерьез задумались над вопросом о настоящем роспуске КПМ. Борис был против роспуска.
Четвертый член Бюро КПМ, Игорь Злотник, лежал в это время в очередной больнице. Мы часто навещали его. О пропаже журнала, о вызове Юрия Киселева в Управление МГБ и о замеченной нами слежке мы ему рассказали. Он встревожился больше всех и вдруг написал и вручил мне «Открытое письмо членам КПМ». В этом его письме КПМ была названа антисоветской фашистской организацией. Он призывал всех выйти из ее состава.

По тогдашним словам Злотника, он намеренно исказил истину, чтобы испугать участников организации. Я принес письмо Батуеву. Втроем, вместе с Киселевым мы прочли его и уничтожили. Но спустя несколько дней Злотник сообщил нам, что второй экземпляр его «Открытого письма» исчез. Он высказал предположение, что документ этот, лежавший в книге, был у него похищен сопалатником, который был работником МГБ.

Что касается профессии сопалатника – все оказалось верно. Но вот о пропаже письма… Мы пришли к выводу, что Злотник мог сам передать свое письмо в МГБ. Может быть, и через сопалатника. Злотник был сразу же исключен из организации, а летом 1949 года Бюро КПМ приговорило его к расстрелу. (По уставу у нас было только две меры наказания: исключение из КПМ или расстрел. Конечно, мы были детьми своего времени. И даже в чистоте помыслов своих невольно впитывали жестокость сталинской эпохи. Отсюда суровость наших мер наказания.)

Может показаться странным, что смертный приговор был вынесен Злотнику не сразу, а примерно через четыре месяца. Почему мы медлили? Во первых, потому, что письмо Игоря было абсурдным. Советские школьники комсомольцы создали… фашистскую организацию. Это просто не укладывалось в наших мозгах. Мы надеялись, что и в Воронежском управлении МГБ отнеслись к письму Злотника как к неумной выдумке. Ведь никакой реакции с их стороны не последовало. Но летом 1949 года слежка за нами стала очень явной И поэтому мы, онасаясь дальнейших непредсказуемых действий Злотника, решили убрать его. Исполнение приговора было поручено мне под руководством Бориса. Мы пришли на квартиру Злотника. Он был один. Я уже вынул наган за спиною предателя, взвел курок и готов был окликнуть его, чтобы в глаза объявить приговор. Злотник услышал щелчок курка, вздрогнул, но не обернулся. Он ждал.
Неожиданно Борис подал мне знак отмены:
– Ладно, Толич! Навестили Друга. Пойдем теперь пива выпьем в саду Дома офицеров.
Когда мы молча шли к проспекту Революции проходными дворами, мысли мои и Бориса были сходны, но я все таки спросил:
– Что случилось, Фиря? Шухер какой то был?
– Нет, Толич. Не в этом дело. Здесь, брат Толич, нечаевщина получается. Конечно, Игорь Злотник не какой нибудь студент Иванов. Это покрупнее птица. Голова у Злотника очень неглупая. Сумел, мерзавец, продать, оклеветать нас, снасти свою шкуру и при этом вроде бы не замараться. Вина его в передаче письма все таки твердо, окончательно пока не доказана. Есть сотая доля процента за то, что копию письма у него действительно похитил сопалатник…
– Даже и в этом случае Злотник – гнусный предатель. Мало того, что он оклеветал организацию. Положить такой документ в книгу, которая лежит на тумбочке, зная, что сосед этот из МГБ, – это же преступление!
Забегая вперед, скажу что Игорь Злотник – один из учредителей КПМ, член Бюро КПМ – не был арестован, не был привлечен к делу КПМ даже в качестве свидетеля. А нам на следствии предъявляли его письмо как обвинительный материал как важнейшее вещественное доказательство нашей вины.
В нашем деле имелся краткий протокол о выделении дела Злотника Игоря Михайловича в особое дело. Выделение в особое дело дела Злотника, как и дел всей группы Хлыстова, никак не отразилось на их судьбе. Ни Злотник, ни Хлыстов с его группой не были привлечены ни к какой ответственности. Они остались на свободе. Они даже выговора но комсомольской линии не получили. Бериевский аппарат берег и ценил таких нужных людей.

Летом 1949 года мы вновь (по очень настойчивой его просьбе) приняли в КПМ Михаила Хлыстова. Но ничего важного мы ему не доверяли, никакой информации об организации он не получал.
В августе почувствовалось: скоро будут брать. Отлично помню предпоследнее совещание Бюро КПМ на опушке леса в Коровьем логу, где мимо парка культуры и отдыха имени Кагановича проходила трамвайная линия к сельскохозяйственному институту. Трамвай ходил тогда не рядом с железнодорожной насыпью, а с лязгом спускался, отчаянно тормозя, почти до дна лога и оттуда с разгона поднимался на противоположный склон – с горы на горку.
Было решено уничтожить оставшиеся документы КПМ. Партийные билеты были у всех изъяты и уничтожены еще весной.


ПОСЛЕДНЕЕ СОВЕЩАНИЕ

В самом начале сентября 1949 года (по протоколам допросов и моим послелагерным дневникам и заметкам можно остановить точную дату) состоялось последнее совещание Бюро КПМ. Почти все мы поступили в вузы. Борис Батуев, Юрий Киселев, Аркадий Чижов, Вячеслав Рудницкий, Марина Вихарева – в ВГУ. В Воронежский лесохозяйственный институт, на тот же факультет, что и я, поступил и Владимир Радкевич. Многие поехали в вузы других городов: Москвы, Саратова, Ростова, Тамбова.
На последнее совещание собрались четверо: Борис, я, Кисель и Славка Рудницкий. Рудницкпй был введем в Бюро вместо давно исключенного Злотника. Позже должен был прийти Аркадии Чижов. Он имел прочную и одному только ему (кроме Рудницкого) известную связь с группами Широкожухова и Подмолодина на левом берегу, а через Николая Стародубцева знал о больших его группах в Семилуках, в Латном и в Хохловском районе, в родном селе Николая.

Была надежда, что об А. Чижове не знают в МГБ. Было не ясно, возьмут ли и Славку Рудницкого. Его группы никому, кроме Бюро, не были известны. У Рудницкого было две группы: пять и шесть человек. В самое последнее время одну из этих групп возглавила Марина Вихарева. Человеком она оказалась надежным – на следствии и словом не обмолвилась о группах Рудницкого.
Последнее совещание Бюро КПМ проходило теплым, ясным предосенним днем в парке, который до революции и после нее был известен в Воронеже как Кадетский плац. Там, по рассказам старших, некогда пыльно маршировали кадеты. Году в сороковом плац решили сделать парком, разбили аллеи, посадили тонкие деревца. В 1942 году эту огромную – в целый большой квартал – территорию, где никто и не ходил, зачем то заминировали нашими весьма неудачными противопехотными минами. Я их обезвреживал в 1943 м под руководством сержанта Рыбакова. Но об этом особый сказ. Сейчас, в наше, теперешнее время, бывший Кадетский плац стал тенистым детским парком. А в 1949 м это был заросший травой пустырь с хилыми деревцами.

Мы сидели в густой высокой траве неподалеку от угла улиц Фридриха Энгельса и Чайковского. Все подходы надежно просматривались. Мы были хорошо вооружены.
Встреча была грустной. Мы понимали, что скоро нас начнут брать. Нужно было принять все меры к тому, чтобы арестовано было как можно меньше наших людей. Борис, Кисель и я были твердо обречены. Киселя раза два уже вызывали в областное Управление МГБ. Перед вторым вызовом мы (я и Борис) уполномочили его заявить, что в нашу группу по изучению марксизма ленинизма входят четыре человека: И. Злотник, Б. Батуев, А. Жигулин и он, Ю. Киселев. Этого скрыть было нельзя, так как стоявший в начале списка И. Злотник написал ренегатское «Открытое письмо». Решено было, что в случае ареста, кроме нас троих и И. Злотника, можно спокойно называть Михаила Хлыстова да и всех «хлыстовцев», так как мы были уверены, что они уже «расколоты» и выжаты, как лимон, что Хлыстов «работает» у нас уже провокатором.
Таким образом, для МГБ получалось, что в КПМ состоят всего лишь Бюро (4 человека) и группа Хлыстова (10 12 человек), т. е. можно арестовать и судить примерно 14 16 человек, из которых только Борис Батуев, Юрий Киселев и я будут осуждены.
Обговорив все это без Чижова, стали ждать Аркашу.
Он не знал, что мы собрались в 16 часов. Ему мы сказали, что начало в 17.00. Аркадий не опоздал ни на секунду. Мы видели, как он, ломая спички, закурил на углу улиц, осмотрелся. Хвоста не было. Нам это тоже было видно. Подошел быстро и осторожно, постепенно пригибаясь. Сел в траву.
– Борьба и победа!… Привет, ребята!…
– Борьба и победа! Привет!…
Мы огласили теперь уже устное (раньше писали, дураки) решение Бюро КПМ – о подготовке к арестам. Постановлено было сжечь все оставшиеся бумаги (экземпляры рукописных и машинописных наших журналов, списки, адреса, письма и т. п. материалы), избавиться от всего оружия – выбросить в реку и канавы, в сортиры подальше от дома.
Борис сказал:
– Друзья! Нас здесь пятеро, и в наших мозгах, вместе и порознь, вся информация о КПМ, все имена, фамилии, клички членов КПМ, связные нити, ведущие к ним. Пока железно горят только трое: я, Толька и Кисель. Аркадия они скорее всего не знают, а если и знают, то лишь предположительно. Товарищ Чижов, в смысле кадров ты осведомлен больше всех. Ежели тебя все же возьмут, – смотри, Аркадий, не подведи! Умри, но не назови никого, кроме Бюро и группы Хлыстова.
– Друзей не продаем, этим и живем! – бодро откликнулся Аркаша, быстро быстро потирая ладони, как от холода.
– Ни в коем случае не называть даже уважаемого нашего Митрофана Спиридоновича. – Все улыбнулись:
этим именем персонажа А. Н. Толстого, вождя анархистов, окрестил Славку Рудницкого Володя Радкевич еще в школе. – Есть шансы, что его не знают. Далее. Не ругать Сталина. Это наша гибель! Ни слова об обожествлении Ёзика, ни слова об «идолопоклонстве». Запомнить: и Ленина и Сталина мы любим – одинаково. Воорги об этом уже предупреждены.
– А если будут пытать? – спросил Киселев.
– Потерпеть придется. Да и пытать вряд ли будут. Во всяком случае, пытать невыносимо, смертельно не будут…
– Конечно, не будут, – поддержал Бориса Аркадий Чижов. – В ЧК работают люди с чистой совестью. Там не пытают. Это все враждебная пропаганда. Там ведется честное следствие. Виновных наказывают, иногда даже расстреливают, но не пытают. Я это точно знаю, со слов своего отца. Он прослужил в органах государственной безонасности много лет. Я полагаю, что, если не всплывет антисталинская направленность КПМ, нас вообще судить не будут. Ведь наша цель – построение коммунизма во всем мире. Это же ясно!
Спорить с ним мы не стали. Мне, однако, не удалось сохранить хладнокровие.
– Я, увы, не разделяю розовых иллюзий Аркадия. Мужа моей тетки Кати, Василия Евлампиевича Елисеева, пытали еще в начале 30 х годов. А мужа другой моей тетки – Веры, Самуила Матвеевича Заблуду, просто убили в тридцать седьмом. Мне было семь лет, я тихонько играл под большим столом и слышал разговор взрослых…
– Толич прав, – сказал Борис. – Могу сообщить, что родственная нам группа Белкина в ВГУ, взятая в прошлом году, осуждена. Их было трое. Все трое получили по червонцу. И их даже из комсомола не исключали, сразу срок намотали.
– Откуда сведения? – болезненно спросил Чижов.
– Из большой большой фанзы на улицы Володарского, возле которой ты живешь
– Понятно… Там еще Быховский с ними был, – сник Аркадий.
– Да, совершенно верно: Белкин, Быховский, третьего не запомнил.
– Им легче ~ их было всего трое, – грустно пошутил Слава Рудницкий. – Мне только одних партийных билетов пришлось собрать и сжечь около полусотни… А теперь нужно убрать все следы. (Ему было поручено уничтожить документы КПМ. Он еще весной был назначен начальником особого отдела КПМ. До него на этом посту, меняясь, были я и Кисель.)
– Ничего. Тебе будут помогать все. Хватит, однако. Все уже ясно. Осталось дать клятву.
Сплетя пять правых ладоней в единое целое, мы приняли клятву. Текст произносил Борис. Спустя уже почти сорок лет я помню ее дословно:
– Клянемся вести себя на следствии так, как договорились сегодня. Не выдавать ни единого лишнего человека. Признавать свое участие в КПМ можно только Батуеву, Жигулину, Киселеву. Если клятва кем нибудь из нас будет нарушена, нарушитель будет наказан самой лютой смертью. Клянемся, клянемся, клянемся! Борьба и победа!
Несмотря на свертывание нашей работы, было решено (еще до прихода А. Чижова), что я буду выпускать небольшую газету под названием «Спартак», размером в развернутый двойной тетрадный лист. КПМ должна жить в глубоком подполье до самого ареста, она должна будет жить и в тюрьмах, и в лагерях, она должна будет жить и после освобождения.
Так и случилось – в несколько ином смысле, в несколько иной ипостаси. В смысле чистой человеческой дружбы людей, объединенных одной судьбой, КПМ живет и сейчас.
Многие читали эту мою повесть в рукописи, многим я довольно подробно рассказывал о своем, о нашем «деле». Порою приходилось слышать и такое:
– А в чем же, собственно говоря, заключалась ваша непосредственная деятельность? Чего вы добились за два года нелегального существования?
Примечательно, что подобные вопросы задавались сравнительно молодыми людьми, почти не помнящими атмосферы страха и всеобщей подозрительности конца сороковых годов. Но задавали такие вопросы и люди немолодые. При этом словно бы забывалась тотальная система «бдительности» и доносительства, царившая в то время. Но вопрос есть вопрос. И должен быть ответ.
Я отвечаю тем, кто считает, что мы мало чего сделали, что работа, борьба наша была безрезультатной или бессмысленной.
Во– первых, активная деятельность КПМ продолжалась не два года, а лишь один неполный год с октября 1948 го по август 1949 года. Всего десять месяцев. До октября 1948 года в ор1анизацпи состояли лишь три человека: Борис Батуев, Юрий Киселев и Игорь Злотник. Мало того, уже в январе 1949 года за нами началась слежка. А с мая 1949 года мы уже не исключали возможности начала арестов.
Так что же удалось нам сделать за эти десять месяцев, не менее пяти из которых мы работали под угрозой арестов?
В таких неимоверно трудных условиях нам удалось создать марксистско ленинскую антисталинскую организацию, состоящую из людей, свободно мыслящих, готовых нести в народ ленинские идеи, критику сталинизма. Разве этого мало?
Постоянно (и после возникновения угрозы арестов) велась работа по подбору новых членов КПМ. Пятьдесят (да, пятьдесят!) человек прониклись сознанием того, что обожествление Сталина противоречит духу ленинизма. Разве этого мало?
Мы изучали Маркса и Ленина, мы выпускали свои нелегальные журналы. До последнего дня, до дня ареста, выходила газета «Спартак», макет номера которой мне удалось уничтожить уже после ареста. Разве этого мало?
А наша Программа, которая, прежде всего, предусматривала восстановление в стране ленинских норм партийной демократии и демократии вообще путем внедрении этих идей в массы, – разве этого мало?
«Великий вождь и учитель всех народов» присвоил себе роль главного куратора всех наук: военной, биологической, экономической, исторической, языковедческой, а народ голодал, тюрьмы все пополнялись «врагами народа». И любимой фразой Бориса Батуева в кругу ближайших друзей был вопрос: «Когда же, наконец, мы скинем нашего великого Езика?…» 1 Да, это был юношеский максимализм. Это была всего фраза. Но фраза наболевшая, а потому не случайная.

1 Эта фраза, всплывшая на следствии, интерпретировалась следователями в протоколах допросов так: «Б Батуев, говорил о необходимости свержения Советской власти, называя имя Вождя в искаженной, оскорбительной форме».

Да, мы не расклеивали антисталинских листовок (нас взяли бы на другой день). Да, мы не совершали и не готовили террористических актов, ибо Ленин всегда был против террора. Но мы посеяли сомнения в безупречности сталинского режима в душах многих людей, говорили им о необходимости возврата к подлинному ленинизму. Разве всего этого мало?…


ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ АРКАДИЯ ЧИЖОВА

Покидая Кадетский плац, уходя с последнего совещания, мы вышли на проспект Революции, в то время, в те годы, довольно просторный, а порой пустынный. Аркадий спешил на свидание. Марину Вихареву он тогда уже позабыл и полюбил другую. Я новую чижовскую девушку не видел. Знал только, что зовут ее Галина и что она совсем недавно принята в КПМ в группе Рудницкого.
Здесь судьба распорядилась счастливо. Аркаша продал на следствии всех. Но о Галине – что она вступила в КПМ – он, вероятно, не знал, и она благодаря этому обстоятельству и твердости Славы Рудницкого не угодила за решетку и не смогла, согласно статье 206 й тогдашнего Уголовно процессуального кодекса РСФСР, ознакомиться с материалами одиннадцатитомного дела КПМ, не смогла прочитать отвратительные показания своего нареченного о Марине Вихаревой.
Даже сейчас, спустя почти сорок лет, страшно представить, что юноша, мужчина мог так мерзко говорить о своей возлюбленной. А каково было читать это самой Марине…
Аркаша давал, говоря современным языком, сексуальные характеристики всем девушкам, с которыми был близок. Он опустился до того, что рассказал следователю, как учил заниматься онанизмом своего товарища, своего друга детства N. При чтении фиолетовых записей показаний А. Чижова в протоколах допросов эти строки наливались кровью. Ну, запугали, ну, обещали свободу. Ну, завалил группы Н. Стародубцева, И. Широкожухова и И. Подмолодина (всего около 15 человек). Но об отношениях с Мариной Вихаревой, об этом то зачем было говорить?! Ведь есть предел даже в предательстве, даже у палача есть своя философия, свои нормы поведения. Об этом то зачем?! Следователи гоготали и записывали в казенные листы все новые и новые подробности. У нас же, читавших эти показания, возникало неудержимое желание как можно скорее встретить Чижова, чтобы рассчитаться с ним.
Но я отвлекся. Аресты еще не начались. Как листки, как листики, как листочки клена календаря, медленно отлетали наши последние прекрасные вольные дни.
Вспоминая эти пустые (да, они уже были «пустые» – все валилось из рук) предарестные календарные дни, поделюсь тоже не очень веселой, но необходимой информацией.
Летом сорок девятого года Чижов вдруг рассказал мне об участии своего отца в массовых арестах 1937– 1938 годов.
– Да, это, может быть, было жестоко, но в этом была государственная необходимость. Ты думаешь, это легкая служба – бороться с врагами народа?! Я восхищаюсь мужеством моего отца!
Я был потрясен! Мы шли в этот момент но улице Карла Маркса мимо шелестящих кленов (да, это было летом сорок девятого года). Кто то из наших знакомых только что сфотографировал нас на память вдвоем на этой улице.
Фотография сохранилась, возможно, на ней есть дата. Чижовскими откровениями я сразу же, в этот же день, поделился с Борисом и Юрием. Мы и раньше знали, что отец Аркадия Иван Федорович Чижов до ухода на пенсию работал в МГБ, и это нас не только не пугало, но даже в некоторых отношениях устраивало, ибо дети работников подобных организаций реже попадали под подозрение. Но мы не знали, что Аркадий с таким восхищением относится к работе своего отца!
– Да… – сказал в тот теплый летний вечер Борис Батуев. – О чем же ты думал, товарищ начальник особого отдела КПМ Юрий Киселев, когда проверял благонадежность Чижова?
– Хрен же его знал, Боря! Замочить его сейчас – смерти подобно…
– Да, ты прав, Кисельман. Все мы виноваты. Он нам очень может нагадить на следствии. Оборвать его связи вряд ли удастся: он многих знает в лицо. Надеяться остается, и только.
– На кого?
– На бога, – сказал я.
– Да, окромя бога, у нас, братцы, сейчас никаких союзничков нет!… Эх! Шлепнул бы я сейчас Аркашу! – И Борис поднял свой «вальтер».
Борис любил стрелять в Репном по недозрелым арбузам. Мы по очереди стреляли. Один подбрасывал или подкидывал арбуз наискось, другой стрелял влет. От пули нагана арбуз в воздухе не страдал даже при хорошем попадании и, подбитый, пронзенный пулей, плюхался в воду реки Усманки. При попадании же тупой пули «вальтера» (патрон такой же, как у парабеллума) арбуз как бы взрывался в воздухе. Это была забава.
Аркадий Чижов с его неожиданно открывшейся симпатией к былым заслугам отца обернулся вдруг непреодолимой опасностью.
И до сих пор еще родители наши вспоминают, как приходил И. Ф. Чижов к Внутренней тюрьме Воронежского об четного Управления МГБ с передачей для сына, для Аркаши. У него принимали передачи без очереди, а у многих наших родителей (в том числе и у моих) не брали вовсе: «Передача запрещена. Следующий!»
Мы ждали ареста со дня на день.
Случилось это 17 сентября 1949 года ровно в 15 часов.
Борис Батуев был абсолютно прав в своих логических предположениях. Сейчас, с высокой горы времени, все удивительно ясно видно. В МГБ тогда действительно очень мало о нас знали. Синим огнем горели только Борис, я и Кисель. И поэтому было принято решение вместе с нами, в один день и час взять все наше окружение – бывших соклассников, сокурсников, соседей, приятелей.
Ребят, взятых на всякий случай, с 17 по 22 сентября постепенно отпускали, когда убеждались, что тянут пустышку. Ведь 17 сентября 1949 года в 15.00 в Воронеже и Воронежской области по делу КПМ было арестовано… 75 человек!
Каждого брали двое. Оперативников не хватало. Были переброшены на помощь воронежским коллегам оперативники из Орла и Курска. Такого размаха мы не ожидали. А расчет был прост: среди семидесяти пяти человек один подонок или трус всегда найдется.
Чижов, например, как и полагал Борис, не был известен как член КПМ. Его взяли как одного из примерно десятка моих приятелей. На всякий случаи: авось повезет. И если бы у Аркадия хватило ума и мужества не «расколоться», он получил бы минимальный срок и сохранил бы на воле примерно 13 15 членов КПМ. Ведь сказал же Борис Чижову на последнем совещании:
– Аркаша! О тебе они ничего не знают! Продержись неделю две и тебя отпустят! А если осудят, то на минимальный срок. Чем нас меньше возьмут, тем меньше дадут!
Ах, Аркаша, Аркаша!
С высокой горы времени отчетливо видна сейчас и мерзкая фигура И. Злотника. Чрезвычайно умный и даже талантливый человек, он, узнав о последовавших одно за другим событиях: пропаже журнала у М. Хлыстова, вызове Ю. Киселева в Управление МГБ и начале слежки за КПМ, мгновенно связал эти три факта в один узел и «вычислил»: исчезнувший журнал попал в органы МГБ. Надо спасаться. И. Злотник действует в открытую – пишет грязное, клеветническое письмо, называя КПМ фашистской, антисоветской организацией. Письмо его абсурдно. Но этот абсурд не случаен. Прикрываясь явной и дикой клеветой, он хочет отделить себя от КПМ. И это ему удалось. На первых, начальных допросах нам совали его письмо со словами: «Один среди вас честный советский человек нашелся!…» Так избежал И. Злотник почти неизбежного ареста.
Меня взяли на квартире Аркадия Чижова. Мы вместе пришли к нему из ВГУ. Была великолепная погода, едва уловимое дыхание осени. Зашли ненадолго – за каким то журналом. Звонок в дверь. Аркаша пошел открывать, но почему то не возвратился. Потом – испуганное и возмущенное лицо Ивана Федоровича и незнакомые люди. Два наведенных на меня пистолета:
– Ни с места! Не шевелиться! Будем стрелять! Быстро, проворно ощупали всего (нет ли оружия) – все, как у майора Пронина! Но мой «вальтер», хорошо смазанный и завернутый в тряпку, с запасной обоймой мирно покоился под досками и сухим песком на чердаке дома № 32 по Студенческой улице…
Отец Аркадия продолжал возмущаться:
– Товарищи! Объясните, в чем дело' Это какое то недоразумение! Я сам капитан МГБ…
– Батя! Не мешай! – строго сказал один из молодых людей.
Вышли из подъезда. Все спокойно, тихо. На улице пусто. Со стороны поглядеть: идут куда то три товарища – двое постарше, один помоложе.
Да… Ходили они за нами, видно, уже давно: двое за Аркадием, двое за мной. У ВГУ, где мы с Аркашей встретились, встретились и они – моя пара и Аркашкина пара. Пошли за нами обоими уже вчетвером. А когда наступило время – 15 00, позвонили
Идти было близко – всего метров двести: жилой дом работников МГБ был рядом с внушительным зданием Управления.
Ах, Чижов, Чижов! Как много горя ты нам принес! Когда я прочитал начало чижовского тома показаний, то, вернувшись в карцер (я сидел там за перестукивание), я крупно нацарапал на белой стене булавкой:

Не видел свет презренней б…ди,
Чем наш «герой»
Чижов Аркадий!

И еще:

Смерть предателю!
Да здравствует КПМ!
Борьба и победа!

Все эти мои надписи были заботливо сфотографированы и приобщены к делу.
Нас били, лишали передач, лишали сна (это была самая страшная пытка). Допрашивали днем и ночью.
Придешь в камеру утром, едва уснешь – голос надзирателя:
– Подъем! Поднимайтесь!…
Спать днем – ни лежа в кровати, ни сидя на табурете – не разрешалось. Через каждые две три минуты открывали волчок (зрачок) на железной двери, и надзиратель орал, открыв форточку:
– Не спать!…
И так много суток подряд.
Чижов же, по словам его сокамерников, да и по собственным его словам, жил во Внутренней тюрьме роскошно. Спал и лежал на кровати, когда хотел. Имел свидания с отцом и матерью. (Мать его, Лидия Николаевна, тихая русская женщина, умерла, не дождавшись сына.) Принимались любые продуктовые передачи, даже вино к праздникам.
Нас били и мучили, а Чижов, лежа на кровати и куря сигарету, вспоминал все, что сам знал и что ему велели припомнить. Все мельчайшие детали наших отрицательных суждений о Сталине Аркаша припомнил. Вспомнил и «антисоветские» разговоры людей, не бывших членами КПМ. Так он вспомнил, что, возвращаясь в 1949 году из Москвы (он ездил поступать в МГУ, но не прошел по конкурсу), он случайно услыхал, как какой то инженер важного воронежского завода хвалил американские станки. Ни фамилии его, ни имени Аркаша, естественно, не знал, но он запомнил день, когда возвращался из Москвы. Инженера долго искали на воронежских заводах по дате возвращения из командировки. Предъявляли фотографии Чижову, по одной из них Аркадий опознал этого человека. Тот получил десять лет за восхваление западной техники.
Забегая вперед, скажу, что когда умерла мать А. Чижова Лидия Николаевна (или еще раньше), жить к Чижовым перебралась невеста Аркадия Галя Зайцева. Когда же, вскоре после возвращения Аркадия, умер И. Ф. Чижов, в трехкомнатную квартиру Чижовых подселили работника Воронежского УКГБ Ивана Степановича. Три комнаты на двоих по тем временам было много. И вот тогда, в 55 м году, Чижов как то сказал мне, Борису и Юрию Киселеву:
– Я случайно попал в архив к нашему делу.
– Ну и что?
– Многие страницы с моими показаниями, теми, которые были из меня выбиты, они, сволочи, вырвали. Видимо, перед переследствием. Видно, боялись.
Это сообщение Чижова, конечно, и удивило, и покоробило нас. Не могли наши мучители ничего вырвать в архиве, ибо были смещены или, во всяком случае, отстранены от дел в день ареста Л. П. Берии. Не сам ли Аркадий и вырвал листы? Это сразу напрашивалось на ум.
Покоробили нас слова о том, что показания были будто бы «выбиты» из Чижова. Никто из него ничего не выбивал. Это он уже начал вырабатывать легенду в оправдание своего «раскола». Однако в то время нам было не до выяснения отношений и личных споров. Мы были тогда – после переследствия 1953 1954 годов – всего лишь амнистированы. Впереди была долгая и трудная борьба за реабилитацию. И мы были, как говорится, в одной упряжке, ибо слова «обожествление Сталина», или, как писали в протоколах следователи, «клеветнические измышления в адрес Вождя», были еще в ту пору преступлением.
Поэтому мы лишь промолчали, презирая в душе предателя, ибо его лживая версия о том, что из него «выбили» признания, была важнее для общего дела, чем если б он признал искренность своих показаний. Эта вынужденная молчаливая уступка предателю почти забылась после реабилитации.
Но где– то в середине шестидесятых годов Борис рассказал мне, Киселю, Рудницкому, еще кому то из друзей следующее. В связи с заявлениями наших мучителей Литкенса, Прижбытко, Белкова, Харьковского и других о восстановлении их в партии (их, естественно, не восстановили) в Воронежском обкоме КПСС перелистывали наше дело и обратили внимание на то, что из тома показаний А. Чижова около половины листов вырвано. Кто и когда изъял эти листы? Как проникли в архив, строго секретный?
И вот случайная встреча с Аркадием в Крыму в начале семидесятых годов. Вспоминали прошлое.
– Слушай, Аркаша, а наше следственное дело хранится где – в Москве или Воронеже?
– В Воронеже. И первое дело, и дело о переследствии. Все аккуратно сохраняется.
– А возможен ли доступ к нему?
– Не знаю. Наверное, нет. Но я в пятьдесят пятом году наше дело видел. Все сохранилось: фотографии, протоколы…
– А как тебе это удалось?
– Мой сосед по квартире Иван Степанович – ты ж его помнишь, он жил в нашей квартире, в третьей комнате, пока его не отселили от нас, – работал тогда в комиссии по пересмотру старых дел, еще тридцать седьмого года и так далее. Интересно было посмотреть эти старые дела. Иван Степанович по соседски мне это и устроил. Я смотрел, читал и наше дело… Показания нашел… Борька первым начал было раскалываться, потом пошел на попятную…
– Но позволь… На последнем совещании так и было договорено, что и я, и Борис, и Юрка Киселев – все мы скажем сразу, что КПМ была, и что было в ней всего четыре человека да группа Хлыстова. И больше ни слова. Он так и поступил. И я, и Кисель.
– Не знаю… не помню… Там были еще показания Володьки Радкевича о том, как ты в портрет Сталина из нагана…
– Скажи, а можно было изъять, вырвать часть листов?
Здесь Чижов вздрогнул и потемнел лицом. Поспешно, испуганно заговорил:
– Нет! Куда там! Такой надзор!…
Но – увы! – я все прекрасно понял.
Человек неглупый и образованный, Чижов боялся Истории, он понимал: ведь потомки прочтут, на папках было написано: «Хранить вечно». Я уверен, он сам тогда изъял и уничтожил свои самые пакостные показания. Но он просчитался: опытный исследователь историк все равно эти следы найдет, восстановит по показаниям других членов КПМ, по протоколам очных ставок в других томах дела.
А теперь предоставим слово Борису Батуеву. Вот как описывает свою первую очную ставку с А. Чижовым в своем дневнике. (Борис, всю жизнь готовясь написать документальную книгу о КПМ, делал предварительные наброски, где писал порою о себе в третьем лице.)
"В дверь кабинета постучали.
– Войдите!
Сопровождаемый надзирателем, грузным и глупым старшиной Пилявским в комнату входит Чижов. Он стал еще бледнее, и до этого острый большой нос, еще больше заострился, а лысая голова делала его похожим на сову.
«Расскажите, Чижов, где и когда Батуев говорил то, о чем вы показывали следствию?»
Чижов испуганно вздрогнул, потом, пересилив себя, улыбнулся какой то скверной, подлой улыбкой и хихикнул:
«Ну что там, ты ведь помнишь, Борис, говорил мне о бюрократизме в партийных органах и что колхозники задавлены налогами, и что ты слушал с Киселевым „Голос Америки“?»

Глаза Бориса блестели гневом и, как бы желая остановить потекший вдруг поток лжи, он махнул в сторону Чижова несколько раз рукой.
«Последнее – неправда. Врешь ты, Чижов, что я тебе рассказывал содержание этой передачи».
«Прекратить разговоры», – оборвал следователь. – И – увести Чижова. Ну, – начал он, – теперь ты признаешь?!"
«Нет, последнее не признаю…»
А вот еще более интересный документ, следующий в тетради Б. Батуева непосредственно после приведенного выше описания очной ставки с А Чижовым. Он называется «Судьба предателя». Эпиграфы помещены выше заголовка. Цитирую:
"Как у Л. Толстого к Анне Карениной. «Мне отмщенье, и аз воздам»
А может быть и не так?!


СУДЬБА ПРЕДАТЕЛЯ

Рос сентиментальным, глуповато восторженным. Природа должна была дать ему то, чего не хватало его предкам, – лирики сентимент 1. Отец его делал революцию сначала сознательно, затем оброс мхом непротивления и хуже – перестал сознавать то, что делал. Сменял клинок честного воина на пистолет карателя…

Так в оригинале.

Сын рос в среде раздвоенности и двуличия. Это сделало из него революционера фразы и предателя по натуре. Это не могло пройти бесследно. Судьба. Случайно А. стал на путь революционера, но не по убеждению, а в силу сложившихся обстоятельств и скорее в силу дружественных связей. Роковой 49 й. Удар для его отца, это кровь за кровь. Символично. Сын попал в категорию людей, которых его отец арестовывал. У отца в душе раздвоенность, смятение. Он знал, чем это грозит единственному сыну. И, не смея оторваться от этой среды, он откидывал то новое, что ему открылось, сбивал и сына с правильного пути – сделав его в конце концов предателем.
Сына одолели страх, раздвоенность и привязанность к той среде, в которой он вырос, – он понял, что здесь спасение, хотя бы частичное – предательство своих товарищей. И он встал на путь циничного и подлого предательства, выдавая его за чистосердечность и раскаяние. Случай на очной ставке – шедевр, недосягаемый по наглости и чудовищности. Сыну простили его товарищи и даровали жизнь 1, но для себя он не обрел спокойствия – ни раскаянием полным письмом, ни попыткой представить отца своего человеком, вставшим на путь сопротивления темным силам МГБ.


Полностью книгу вы можете прочесть в нашей библиотеке






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"