№11/2, 2010 - 15 ноября 1925 года родился Юлий Маркович Даниэль (псевдоним Николай Аржак) — советский поэт, прозаик, переводчик, диссидент

Феликс Рахлин
Встречи с Юлием Даниэлем

Из мемуарной эпопеи «Повторение пройденного»

В стране Гергесинской

Очерки нравов
ХХ столетия



– Ребята, а кто знает, много жертв
было?
– По РСФСР немного: не то восемьсот,
не то девятьсот, что-то около тысячи.
Мне один человек из ЦСУ говорил.
– Так мало? Не может быть!
– Правильно, правильно. Эти же цифры
по радио передавали. По заграничному,
конечно.
– Ух и резня там была! Грузины армян,
армяне азербайджанцев…
– Армяне азербайджанцев?
– Ну да, в Нагорном Карабахе.Это же
армянская область.
– А в Средней Азии как? Там тоже,
небось, передрались?
– Не-ет, там междоусобия не было. Там
всё русских резали…»


«Позвольте! – прервёт меня придирчивый читатель, – да кого же вы цитируете? Ваш автор не совсем точен в пересказе событий «перестройки». Как это – «всё русских»? А турок-месхетинцев что, не резали? А киргизо-узбекская резня в Оше? А таджико-таджикская гражданская война? Да ведь и евреям и там, и сям досталось…»
Евреям везде достаётся. Но цитировал я книгу, изданную в США в 1965-м, если не раньше. И по всему тому, что случилось через 25 – 30 лет, да и сейчас продолжает случаться на просторах родины чудесной, видно, что это было пророчество чистейшей воды. Как любого пророка, автора должны были распять. И распяли.
Дело в том, что приведённый диалог взят из повести Юлия Даниэля «Говорит Москва». Кто постарше, хорошо помнит, как вопила советская пресса: «Клевета! Как мог автор закрутить такой неправдоподобный сюжет: будто в СССР объявлен «День открытых убийств» и – что-то вроде «дня открытых дверей»: входи в любую квартиру, убивай, кого душе угодно – имеешь право! Да мыслимое ли дело?!»
Так возмущались, будто и не было за плечами не то что дня – целого года «открытых убийств»: 1937-го… Да ведь и другие, соседние годы не многим лучше выглядели! И уж будто неведомо было крикунам, что в «братской семье советских народов» скопился за многие годы колоссальный потенциал взаимной ненависти, ярости, жажды мщения и уничтожения. Едва лишь «стало можно», как эта отрицательная энергия высвободилась, и произошло то, что цивилизованный мир потрясённо наблюдает по сей час. Какой там «день», когда убийства, открытые и нераскрытые, на шестой части всемирной суши стали ежедневным бытом.
За свои пророчества еврей Даниэль, издававший свои произведения на Западе под славянским именем Николай Аржак, и его друг «Абрам Терц» - русский человек Андрей Синявский, совершивший такое же «преступление», были осуждены на длительные сроки лишения свободы. Не помогли никакие резоны – в том числе и ссылки на историко-литературные аналогии. Свифт, придумавший и лилипутов, и великанов, и разумных лошадей – гуигнгнмов, в одном из своих памфлетов, помнится, предлагал рационально решить вопрос о детях бедняков – «лишних ртах»: надо просто


Юлик Даниэль, каким он бывал в нашем доме (1946)
Этот и все другие снимки, иллюстрирующие данный очерк, -
из архива моей сестры Марлены и воспроизведены в
её мемуарной книге «Что было – видали» (Харьков, «Права
людини», 2006)


употреблять их в пищу… Вот бы за это и Свифта на Соловки! И Гоголя с его «Носом», и Салтыкова-Щедрина с его городом Глуповом – туда же! Ведь это лишь с трибуны партийного съезда выкликалось: «Нам нужны советские гоголи и щедрины!», а как дошло до дела… «Ну, да разве это продолжение великой традиции? Синявский и Даниэль – жалкие эпигоны, перевёртыши, «наследники Смердякова», ату их, вон из нашего советского социалистического гадюшника! Не нужен нам пророк в своём отечестве, а ежели заведётся, так мы его в кутузку упечём». И – упекли.

В 2000-м году в Москве вышла толстая – около 900 страниц - и очень интересная книга: Юлий Даниэль, «Я всё сбиваюсь на литературу…» (письма из заключения и стихи). Публикатор, сын Юлия Александр, снабдил её подробными комментариями и обширным справочным аппаратом. Среди множества адресатов писем Юлия Марковича и упоминаемых им имён – моя сестра Марлена Рахлина, её муж Ефим Захаров, их дети Женя и Саша. Моего имени там нет.
Дело объясняется просто и скучно: занимая «идеологическую» должность редактора заводского радиовещания, я не мог решиться написать «антисоветчику», да ещё и в лагерь. А он, зная это, не хотел меня упомянуть, чтобы не подставить. Но есть такие, связанные с его личностью, особенно из времён его юности, детали, которые, возможно, кроме меня никто и не вспомнит, не опишет, не объяснит. Вот, скажем, среди множества разбросанных по его письмам шуток и оригинальных «домашних» словечек есть и такие: «Лёд трогается? Или как-ту?» И ещё: «И все книжки интересные, и все их хочут…» Должно быть, лишь мне и сестре известно, что это он повторял выражения нашей бабушки Сары, говорившей по-русски искажённо, с чудовищным идишским акцентом… «Марлэночкэ, - задушевно спрашивала бабушка у внучки, - ну почему ты не выходишь замужум? Они все – такие хорошие парэни,.. И все тебе хочут!»



Юлик с Марленой. Из серии шуточных снимков,
тексты к которым подобрал и записал на обороте он
Здесь это цитата: «Печально я гляжу на наше поколенье»


Юлик, проучившийся в харьковском университете лишь 1946 – 1947 учебный год, бывал у нас в доме, знал и слышал бабушку, повторял её речения. Кроме забавного выговора, она отличалась замечательной склонностью к лицедейству, и он, имевший ту же «слабость», не мог этого не оценить. Артистичность Даниэля хорошо видна на сохранившихся у сестры фотографиях, где он предстаёт в различных шуточных образах. Каждый из этих снимков, им же и срежиссированных, снабжён его собственной надписью Например, фото, где он сам окружён гурьбой хорошеньких приятельниц: «В цветнике». Или вот он же в накинутом пальто, в надвинутой на лоб шляпе: «Нет, я не Байрон, я другой…» В компании Юлик выразительно читал стихи, и уже их выбор теперь тоже кажется провидческим: например, он мастерски читал «Синих гусар» Н. Асеева – о трагической судьбе декабристов. А ещё – «Трактир» Э. Багрицкого: «Всем неудачникам хвала и слава! / Хвала тому, кто в жажде быть свободным, / как дар, хранит своё дневное право: / три раза есть – и трижды быть голодным!» И – того же Багрицкого – «Арбуз»: «Кавун с нарисованным сердцем берёт / любимая мною казачка. / И некому здесь надоумить её, / что в руки взяла она сердце моё». Он прямо живописал словами, проговаривая их тихо, но веско, и как бы любуясь каждым из них.
Запомнились и литературно-бытовые шуточки Юлика, - не знаю, собственного ли сочинения, но, в любом случае, раскрывающие в нём склонность к сатире. Напевал частушку – якобы фронтовую: «Не грусти, мамаша: /коль сгину я в бою,/ обеспечит Родина / старость, мать, твою!» Цитировал такие стихи – якобы из солдатского альбома: «У солдата в штанах есть заветное место, / а в нём то, что солдату дороже всего:/ это место – карман, а в нём фото невесты, / что в далёком тылу дожидает его!». Рассказывал, будто до войны московские писатели, заметив в строке Лебедева-Кумача «Много в ней лесов, полей и рек…» оплошное созвучие («многовней»!), будто бы дразнили автора пародией-


«Нет, я не Байрон, я другой…»


частушкой: «По Москве течёт моча Лебедева-Кумача…» Шуточки по тем временам рискованные, но – обошлось: видно, никто на Юлика не настучал...
Он вообще любил озоровать и проказничать. Однажды сестра вышла из комнаты, оставив на столе помаду. Рядом сидел наш рыжий кот Филька. Юлик подговорил меня накрасить коту «губы». Мне тогда было лет 15 – 16, и уговоров не понадобилось. Быстро подхватив идею, а затем и кота, я крепко его держал, а Юлик расписывал помадой котовью физиономию. Результат был предъявлен вернувшейся Марленке, и кто из двоих больше был возмущён (она или Филька) – сказать не берусь. Характерно, что через много лет Юлик мне этот эпизод напомнил, - а также и то, как я корчил особенную рожу, изображая «гусара», так что над верхней моей губой обозначались ещё не существующие усы, и, поднимая воображаемый бокал, кричал «За Русь!» Я бы эту чепуху, наверное, забыл, а вот он – помнил. Сам лицедей, Юлик и вчуже ценил «актёрские» удачи. Между прочим, у него самого лицо было выразительное и очень подвижное, так что наша местечковая соседка, не умея точнее выразить свою мысль, говорила о нём: «Ваш Юлик гримАсничАает при разговоре» (в слове «гримасничает» она делала сразу два ударения: на обоих «а»).
Между тем, Юлик, женившись на своей сокурснице Ларисе Богораз, вскоре уехал с нею в Москву, где жила его мама (отца, довольно известного еврейского (на идише), писателя Марка Даниэля, не было в живых с 1940 года: «как ни странно» для тех лет, умер своей смертью, от болезни). Жили они в большой «вороньей слободке» на Маросейке, родился у них сын Саня… Мне в этой страшненькой коммуналке довелось побывать в 1951 году, когда отправился хлопотать за наших посаженных родителей (прошу прощения за невольный каламбур: посаженных не в свадебном, а в тюремном смысле: «за контрреволюцию»). Тогда ли или в другой мой приезд, Юлик оказался в больнице – лечил искалеченную на фронте руку. Там, в больничном коридоре, заботливо расспрашивал меня о родителях, о моей жизни, о сестре.
Годы «оттепели» внесли в жизнь и нашей, и его семьи большие перемены: у нас были реабилитированы родители, у Лары – отец. Юлик изредка бывал в Харькове и по-прежнему тесно связан был с тамошними друзьями: Марком


Надпись на обороте: «В цветнике». Римма Белина, Лидочка Шершер, Юлий Даниэль, Лариса Богораз, Марлена Рахлина, Лида Полушина (родная единоутробная сестра Бориса Чичибабина)


Богославским, Юрием Финкельштейном, Марленой, Аркадием Филатовым, Верой Алексеевной Пычко и спутником жизни её Иосифом Гольденбергом… Он стал одним из наиболее энергичных популяризаторов среди московской интеллигенции поэтического творчества отсидевшего «за стихи» свою «сталинскую пятилетку» харьковчанина Бориса Чичибабина. Тема «Борис Чичибабин и Юлий Даниэль» ещё ждёт своего исследователя, отношения между ними были сложные и неоднозначные. Одно могу сказать: Юлик высоко ценил талант Бориса и лучшие его стихи, а себя скромно числил по более низкому разряду, безоговорочно уступая Чичибабину «пальму первенства».
Зимой одного из последних годков хрущёвской «оттепели» мне пришлось побывать в Москве по службе в чрезвычайно комичной командировке: на меня, редактора заводского радиовещания машиностроительного гиганта, хотели возложить обязанности по внедрению в цехах так называемой «функциональной музыки» в режиме рабочего дня. Идеолог этой очередной советской «панамы» работал в Москве, в Институте технической эстетики, и меня, вместе с энтузиастом никому не понятной идеи – заводским инструктором по производственной гимнастике, отправили в столицу «изучить опыт» (которого не существовало!) Идея была совершенно дикая: во время работы станков в цехах, заполненных производственным шумом и лязгом, должна была, с целью повышения производительности труда, звучать во всю мощь ещё и какая-то музыка. Какая? – «Функциональная!», - только это и было известно. Сама наша поездка – тема одной из моих невыдуманных историй, и я ещё непременно её расскажу читателям (см. далее гл.14 этой книги – очерк «Функциональная музыка»). Здесь же лишь отмечу, что благодаря этой дурацкой поездке несколько дней жил у Юлика в новой квартире на Ленинском проспекте: они занимали две смежных комнаты, со старичком соседом в третьей. Лара с Саней были в отъезде, и мне легко нашлось местечко. Юлик жил тогда своей переводческой работой и другими случайными заработками. Рассказал, что состоит в какой-то примыкающей к союзу писателей литературной организации и даже (об этом – с лёгкой самоиронией) возглавляет в ней секцию переводчиков. Чувствовалось, что более, чем поиски хлеба насущного, его занимает общение с друзьями, «живая жизнь» в творческой среде. Звал меня на ночь в какую-то компанию, «соблазнял» возможностью знакомства с интересными людьми, но провинциальная стеснительность заставила меня отказаться от приглашения. Из того же чувства робости так и не решился показать ему свою поэму о скончавшемся вскоре по возвращении из лагеря отце, а ведь специально с собой прихватил, чтоб дать прочесть Юлику. Но мы были, что называется, в разной поре: мои стихи были насквозь пропитаны оттепельными иллюзиями, а он (это я знал), по мере того как «оттепель» отступала перед новыми политическими заморозками, становился всё радикальнее и высказывался в тесном кругу друзей всё решительней. Опасаясь рецидива сталинщины, прямо говорил об этом. Мне запомнилась фраза, брошенная им как-то раз в один из приездов в Харьков. На чей-то вопрос: «так что же делать?» – ответил выразительно и веско:
– Надо дробить монолит!
Меня эта фраза потрясла чрезвычайно. Я весь был ещё во власти романтического воодушевления, вызванного хрущёвскими политическими реформами, фразеологией борьбы против «культа личности», неожиданным возвращением родителей и их полной политической реабилитацией, а особенно – их несокрушённым обстоятельствами идеологическим постоянством: как и многие большевистские фанатики, они вернулись из ГУЛАГа ещё более убеждёнными коммунистами, чем были раньше. Дежурная идеологическая формула о «монолитном единстве партии и народа» всё ещё гипнотически действовала на меня. А тут вдруг такие крамольные слова! Но сказаны они были фронтовиком, человеком редкого обаяния, да и собственная моя голова понемногу приучалась думать. Юлик заронил в неё ещё одну искру сомнения, которое со временем совершенно переформировало мою душу.
Об ироническом отношении Юлия к советской действительности ярко свидетельствовал один из уголков его квартиры. На прошедшем незадолго до того 22-м съезде RПCC Хрущёв в заключительном слове провозгласил (имея в виду только что принятую двадцатилетнюю программу завершения строительства коммунизма): «За работу, товарищи!» Эту «крылатую» фразу трескучие советские газеты растиражировали в миллионах заголовочных «шапок». Вырезав с десяток таких призывов, Юлик расположил их на стенке столбиком – от самого крупного, набранного чуть ли не афишным шрифтом, вверху до умеренно мелкого внизу:

ЗА РАБОТУ, ТОВАРИЩИ!
ЗА РАБОТУ, ТОВАРИЩИ!
ЗА РАБОТУ, ТОВАРИЩИ!
И вдруг:
ЗА ДЕЛО!


(Это какая-то из газет, по-видимому, решила соригинальничать…).
И опять: ЗА РАБОТУ, ТОВАРИЩИ!
ЗА РАБОТУ…

Вся подборка – издевательство, разумеется… Но трудно придраться!
Была в квартире ещё одна оригинальная деталь: стена над тахтой была оклеена «ковром» из винных, коньячных, ликёрных этикеток – самых разнообразных. Такой «коллаж» навевал любому гостю мысль о том. что в этом доме даром время не теряли…
В один из вечеров моей московской командировки я, вернувшись к Юлику в его квартиру (он дал мне ключ), дома его не застал, но прочёл записку: «Феликс, покорми, пожалуйста, собаку и выпусти её погулять». В доме у Даниэлей жил замечательный спаниель (прошу прощения за невольную рифму!). Он смотрел на меня голодным взором, но чем его накормить, я совершенно не представлял: холодильник был девственно пуст. Я вспомнил любимые Юликом строки Багрицкого: «Зато ему пребудут драгоценны пшенияный хлеб и жирная похлёбка»… Пришлось, несмотря на позднее время, побеспокоить соседа, тот показал мне кастрюльку с остатками, и вправду, похлёбки, которую псина немедленно вылакала, после чего я, подражая Юлику, распахнул окно (квартира была в первом этаже), и Кэрри (так, помнится,. звали собаку) мигом выскочила в холодную ночь. А я остался ждать у открытого окна, не имея понятия, когда она соблаговолит вернуться. Впрочем, собака оказалась меньшей гулякой, чем её хозяин: минут через пятнадцать – шшуррух! – впрыгнула в комнату из морозной тьмы, оставляя на полу мокрые следы тающего снега. С Юликом же мы встретились только на следующий вечер.
Но о тайной жизни Даниэля как «Николая Аржака» ни сестре моей, ни, тем более, мне ничего не было известно.. Возмущённые заметки о «писаниях» Абрама Терца и Николая Аржака появлялись в советской печати, но никому из нашего харьковского круга и в голову не приходило связывать эти имена с Юликом и его другом Андреем Синявским (которого я знал лишь по его легальным статьям как одного из блестящих «новомирских» авторов). Потом открылось: передать сочинения «Николая Аржака» за рубеж Юлику помог именно Андрей Донатович – у него самого дорожка туда была уже протоптана.

В последний раз перед провалом Юлик появился в доме у сестры в день её 40-летия – вечером 29 августа 1965 года. Вошёл в комнату, когда застолье было уже в разгаре, и остановился в двери, щурясь на яркий свет. Он явился тогда чуть ли не прямо с самолёта или поезда, совершенно неожиданно для всех и даже для именинницы. Друзья стали спрашивать о московских новостях. Ответы свидетельствовали о тяжёлом, даже подавленном настроении гостя (мы ещё не знали, что оно было во многом вызвано предчувствием близкого ареста). Даниэль говорил о том, как сгущаются тучи над остатками «оттепели», о признаках реваншистских просталинских настроений в новом руководстве (года не прошло, как оно скинуло Хрущёва). Не помню, в тот ли вечер, но у сестры за столом он читал «Весёленькую историю» Александра Аронова – и как читал! В этой маленькой поэме утверждается приоритет вечного и личного над гуртовым и сиюминутным. «Парня не любит девка одна». И что он ни делает: «В подпольщики пошёл, за революцию», потом принимается «за строительство новой жизни», а она ему: «Нет и нет». Но он-то ни о ком, кроме неё, и думать не может: «У этой, -говорит, - Дашки, изо всех девчат, соски, как карандашики, в материю торчат» Закончу пересказ итоговыми строчками поэмы: «Вот и все факты. И весь сказ. У нас – вот так-то. А как у вас?» С мудрым лукавством и тихо-тихо произносил Юлик



Марлена и Юлик. Встреча после его освобождения из неволи.
Конец августа 1970 г.


эту «коду». Любопытно, что «Весёленькую историю» любил и читал порою вслух Чичибабин. При всей разнице характеров, их литературные вкусы нередко сходились.
Вскоре Юлика арестовали. Сюжет разыгравшейся трагикомедии суда излагать не мне – есть в Израиле люди, которые знают гораздо больше и даже присутствовали на судебных заседаниях, о чём поведала в своей мемуарной книге «Без прикрас» Нина Воронель. Лагерные будни Даниэля ярко описаны в воспоминаниях Анатолия Марченко, который пишет о мужестве и вообще о личности своего друга с восторгом и любовью. В сборнике писем и стихов Юлия из неволи множество деталей, эпизодов и строк свидетельствуют о том же. Но замечательно твёрдый и человечный характер Юлия Даниэля, совместная с Синявским его борьба с режимом представали взору читателей даже сквозь клевету и политическое словоблудие советских газетных отчётов. И рассказ о том, какое влияние эти два подсудимых оказывали на начинающего мыслить советского человека – это тоже воспоминание об их личностях. Я во время следствия, а особенно во время процесса ощущал растерянность и жгучий стыд от того, что не находил в себе мужества громко и публично возмутиться гонениями на мысль и слово. Это настроение отразилось в стихах, которые тогда появились в моём лирическом дневнике (см. приложение к этому очерку).
Находясь на самой низовой, но всё-таки «идеологической» работе, я всячески увиливал от участия в идеологических травлях: например, отказался написать, от имени Героя социалистического труда, «его» возмущённый отклик о Солженицыне; не прочёл ни одной лекции (из ежемесячно планировавшихся мне парткомом) о «происках сионизма». Забавно, что мне это удалось, благодаря нерадивости моих партийных начальников, ленившихся контролировать выполнение собственных указаний. Ещё смешнее, что я состоял руководителем лекторской общественно-политической секции на «родном заводе», в состав которой входили основные руководители предприятия. Один из них, Антонов, заместитель директора «по режиму» (завод был преимущественно военный), читал лекции о бдительности. Однажды, повстречав меня на заводском дворе, вдруг буркнул отрывисто:
- А ну, пойдёмте ко мне…
Фактически, это был человек КГБ. Я испугался. Но – делать нечего – поплёлся за ним. Антонов указал мне на стул («Садитесь!»), замкнул изнутри окованную железом дверь кабинета, опустил шторы, а сам полез в сейф и вытащил оттуда какой-то серый прибор. Дикая мысль мелькнула у меня – что-то о «детекторе лжи». Но это оказался всего лишь фильмоскоп невиданной мною конструкции. Оказалось, член секции решил отчитаться перед начальством (то-бишь, передо мною!) о том, как он использует в своих лекциях технические средства пропаганды. Стал мне демонстрировать на белой стене кабинета различные слайды из гебистского пропагандистского арсенала: «шпионское снаряжение», «разлагающую литературу»… И вдруг вижу на «экране» крупное фото Юлика Даниэля!
А это Даниэль на суде, – поясняет мне «режимник». Знал бы он так меня, как я – Юлика… Спасибо – и Синявского показал: вот его внешность мне была не знакома.
В дни процесса я вырезАл из газет и складывал в отдельную папку статьи, «освещавшие» это дело. Процесс, призванный, по мысли его организаторов, перепугать распустившуюся за время оттепели интеллигенцию, превратился в настоящий междунароный скандал. Даже друзья Советского Союза – лояльные к нему западные писатели, художники, политические деятели – не могли взять в толк: за что судят этих двух литераторов. Что же касается советской интеллигенции, то именно с этого момента в её рядах возникло диссидентское движение. А многие писатели, вместо того чтобы тихо поджать хвост, наперебой кинулись печататься за рубежом! Конечно, это не превратилось в явление массовое, но всё же стало ясно, что судебный процесс провалился. Среди хоть сколько-нибудь значительных советских писателей не нашлось ни одного, кто бы согласился стать на суде общественным обвинителем, и эту роль пришлось возложить на маргиналов: Аркадия Васильева и Зою Кедрину. Правда, «титан» Шолохов на партийном съезде ностальгически сожалел, что теперь не те времена, когда судили «по революционной совести» (то есть бессовестно и бессудно расстреливали), однако и это кровожадное рассуждение вызвало лишь отрицательную реакцию лучшей части интеллигенции.
Синявскому и Даниэлю советская печать присвоила особый ругательный титул «перевёртыши» (подобным образом Б. Чичибабин долго слыл в ней «проходимцем» или, в лучшем случае, «неким Чичибабиным»). Мне особенно показались отвратительными статьи Юрия Феофанова - корреспондента «Известий», юриста по образованию. Он всё время подчёркивал «законность» судебной процедуры и всячески пытался создать у читателей отрицательное отношение к подсудимым. Про Даниэля, например, написал, что тот «кривляется, как банальный уголовник». Немедленно припомнились слова соседки о том же Юлике: «… гримАсничАет при разговоре». Но она была кассиршей в магазине. А тут – корреспондент крупнейшей газеты, да ещё и поигрывавшей в либерализм…
С началом «перестройки» Феофанов принялся публиковать статьи с критикой былых нарушений социалистической законности. Решив поймать его на слове, я ему задал в письме вопрос: как он относится к тому процессу теперь и готов ли поставить вопрос о реабилитации Синявского с Даниэлем? Феофанов ответил, что, конечно, многое в своих прежних взглядах пересмотрел и, если юридические инстанции пересмотрят вопрос о виновности двух писателей, то он готов об этом сообщить в газете. На мой взгляд, по совести, полагалось бы наоборот: журналист, оклеветавший двух граждан в печати, спец в юриспруденции, возбуждает вопрос об их реабилитации, а уж правовые органы принимают решение… К слову, Синявский и Даниэль были официально реабилитированы лишь в 1991 г. (Даниэль – посмертно).
Все вырезки о процессе я перед отъездом в Израиль передал в Харьковский исторический музей. Там были очень довольны этой коллекцией: они как раз готовили (то было начало 1990 года) экспозицию по истории диссидентского движения.
Но вернёмся к началу 1966-го, когда состоялся процесс, завершившийся для обоих подсудимых длительными сроками заключения и ссылки. Лучшие люди советской культуры возвысили голоса в защиту осуждённых. Кажется, это был первый случай такого рода. Бесстрашная Лариса, тогда ещё Даниэль, была одной из наиболее решительных участниц этого движения. Но немедленных результатов оно не добилось. Советское государство всё ещё оставалось «монолитным». Осуждённых развезли по разным лагерям. Мне глубоко в душу запало окончание последнего слова Андрея Синявского: человек при любых обстоятельствах должен оставаться человеком. «Остаюсь человеком» – так я назвал свой первый в жизни сборник стихов, изданный в Израиле на 70-м году моей жизни.
Как только появилась возможность, сестра (должно быть, через Ларису) отправила Юлику в лагерь письмо, пересказав мне его содержание. Сообразуясь с неизбежной цензурой, написала с иронией, к которой, однако же, невозможно было придраться: «Советская власть – что мать родна: сама прибьёт – сама и пожалеет». Адресат понял и принял шутку. «Только что, - сообщает он жене 14. 5. 1966, – принесли письмо от Марленки [Рахлиной] – письмо покамест единственное в своём роде, прелесть. Напиши ей, Ларка, сразу же открыточку, хоть две-три фразы, потому что она будет ждать подтверждения, чтобы ешё писать. Скажи, что она не задавила ни одной мысли теснотой. Обнимаю её семейство, всех (почти) харьковчан» (Ю. Даниэль «Я всё сбиваюсь на литературу», Об-во «Мемориал», изд-во «Звенья», М., 2000, стр.61).
И вот пришла «открыточка» с адресом Юлика. Я был потрясён: это был тот же посёлок Явас, Мордовской АССР, та же станция Потьма и тот же «почтовый ящик», куда мы слали письма нашей маме в течение почти всех лет её свирепой неволи!
А ведь народу уже десять лет внушали, будто последствия культа личности ликвидированы, политических узников в стране нет, политические лагеря упразднены, кошмар репрессий – позади. И вдруг оказалось, что Юлик находится «на исправлении» там, где уже «исправили» до полусмерти нашу мать, где мне довелось однажды её навестить, испытав самое тяжкое потрясение в моей жизни.
Да, в 1954 году, в качестве одного из подарков «оттепели», вдруг разрешили свидания в «особых» лагерях, где до этого не то что свиданий не давали, но и письма к родственникам писать разрешалось лишь ДВАЖДЫ В ГОД! Я съездил к отцу в Воркуту (и мы провели с глазу на глаз целых пять дней), а затем поехал и к маме в Мордовию – в «Дубравлаг». Возле станции Потьма, до которой от Москвы всего лишь несколько часов пути, - станция «Потьма-2»: от неё шла «ветка» – точнее, узкоколейка – в глубь огромного лесного массива. У начала этой узкой колеи в преисподнюю – комендатура МВД с бюро пропусков. Я назвал дежурному сообщённый мне мамой номер полученного ею разрешения и без каких-либо проблем доехал в маленьком вагончике, прицепленном к крошечному паровозику, до станции Молочница, возле которой и находился мамин лагпункт. Но : начальство лагпункта объявило мне, что разрешение отменено, и велело отправляться восвояси. (Позже выяснилась причина: моя «уголовная» мать назвала самого начальника – «жопой». Она определила правильно, но он обиделся). Я объявил, что буду жаловаться, и, действительно, ночью, дождавшись малютки-поезда, выехал дальше в глубь зоны – в Явас, где помещалось управление всем Дубравлагом. Времена были для лагерного начальства непонятные, вышвырнуть меня из зоны оно не решилось и дало согласие на свидание , но продолжительностью лишь в два часа, и только в присутствии целой своры лагпунктовского начальства. Маму посадили в «ленкомнате» отряда надзирателей лицом к этому отборному обществу, меня – спиной к нему же, и так пробежали 120 минут нашей встречи. После которой я, 23-летний несентиментальный парень, рухнул на пол ничком, сотрясаемый рыданиями.
И вот теперь, через 12 лет после этого свидания и немногим более чем через год после маминой смерти, в этом же «Дубравлаге» находится Юлик… (А ещё через десяток лет там же будет отбывать срок хорошо известный израильскому русскоязычному читателю Михаил Хейфец…). Сестра не прекращала с Даниэлем переписку, так же, как Марк Богославский и ещё несколько харьковских друзей. Это повлекло за собой негласный, но полный запрет на их литературные публикации в течение почти 20-и лет! Заодно он коснулся и Чичибабина. Хотя тот в переписке с заключённым Юликом и не состоял, но имел множество других «провинностей» и потому был причислен властями «к этому же роду». Вот так и случилось, что у Бориса, Марка и Марлены не


Юлий Даниэль после освобождения. Конец августа 1970 г.

было напечатано в Советском Союзе с конца 60-х по конец 70-х годов ни одной строки! .:
Отбыв пятилетний лагерный срок, Юлик был выслан в Калугу. При первой возможности приехал в Харьков. Мы увиделись в квартире сестры. Ещё в сталинские времена я научился распознавать на лицах бывших зэков несмываемый след ГУЛАГа. Объяснить это трудно: какой-то особенный взгляд, скорбная складка в уголках губ… Всё это было у Юлика. О лагере он вслух не поминал, но вот о Калуге рассказал такой случай: его «вёл» по городу какой-то соглядатай. Когда Даниэль куда-то «не туда» подался, тот его остановил. Юлик: «А ты кто такой?» Топтун предъявил служебное удостоверение. «Это что: пропуск в женскую баню?» - дерзко спросил поднадзорный.
Во время нашего разговора произошёл конфузный для меня эпизод. Я стал расспрашивать Юлика: продолжает ли он переводческую работу. Ответ был утвердительный. «А с какого языка ты переводишь?» - продолжал допытываться я . «Преимущественно с негритянского», – невозмутимо ответил Даниэль. И тут я «купился» – стал настойчиво домогаться: «Да, но с какого из негритянских?» И тут выяснилось, что речь идёт о «негритянской» работе, о роли «литературного негра». Дело в том, что КГБ запретил Даниэлю как носителю скандальной, в их глазах, фамилии подписывать ею свои литературные переводы и навязал ему блёклый псевдоним «Ю. Петров». Получить от имени этого никому не известного лица заказы было делом проблематичным. Но заваленные работой приятели с готовностью делились ею с ним как с переводчиком высокой квалификации. Конечно, и заработанный им гонорар ему же отдавали. Но появлялся его перевод под их именами. Хорошо помню, что среди таких своих работодателей он назвал Давида Самойлова.
А. Синявский по возвращении из лагеря вскоре был выпущен за границу, в Париж, – да там и остался. Даниэль, насколько знаю, решительно не хотел эмигрировать. Он вновь женился (второй женой его стала давняя знакомая – художник и литератор Ирина Уварова), стали всё-таки появляться в печати переводы «Ю. Петрова», но того жизнелюба Юльки, с которым мы когда-то вместе увлечённо гримировали кота, того, кто так артистично читал стихи Асеева, Багрицкого, Аронова, – этого человека уже не было. Даниэль долго и тяжко болел и умер в разгар московской зимы – в канун Нового, 1989 года. Меня всегда изумляла способность поэтов предугадывать события – вот и Юлик в одном из своих лагерных стихов: «Вспоминайте меня, я вам всем по строке подарю. / Не тревожьте себя, я долги заплачу к январю»… Он умер 30 декабря 1988 года.
Через некоторое время случилось мне быть в Москве, и я позвонил Наташе Рапопорт – дочери того знаменитого врача, которого месяца за три до смерти Сталина пытали по «делу врачей», домогаясь признаний в убийствах пациентов (хотя он был крупнейшим в стране патологоанатомом, то есть, специалистом по уже готовым трупам). И отец, и дочь написали интересные воспоминания о тех временах, я на них откликнулся, и Наталья Яковлевна пригласила меня, когда буду в Москве, зайти познакомиться. Мы провели вместе с ней, её мужем и дочерью незабываемые пять часов, а потом, на лестнице, провожая меня, она показала на одну из дверей: «Здесь жил и умер Юлик Даниэль».



ПРИЛОЖЕНИЕ
к очерку «Встречи с Юлием Даниэлем

В период перед процессом Синявского – Даниэля я написал стихи, нарочито «зашифрованные»: адресат обоих посланий указан не был, без комментария понять их было бы трудно. Однако сейчас читателю предшествующего текста вряд ли поверится, что это, действительно, так…

ЮЛИЮ ДАНИЭЛЮ

Отпустят? Ославят? Осудят?
Что будет? Что будет? Что будет?
Стучат монотонно в виски
приливы зелёной тоски.

Но я не мудрец, не оракул,
но я не премьер и не бог.
В какой-нибудь сонный Сарапул
сбежать бы, не чувствуя ног!

Не думать, не знать, не бояться,
что, сколько б ни длился концерт,
тоскливую маску паяца
напялить придётся в конце,

что, как ни кривлялся, но людям
ничем и никак не помог…
А совесть и судит, и будит:
«Что будет? Что будет? Что будет?»

Ах, совесть, ведь я не пророк –
я маленький робкий сурок…

1965


НЕПОСЫЛАЕМОЕ ПОСЛАНИЕ

Дурачились, проказили –
судьба нас не кусала:
и кошке губы красили,
и «делали гусара»…

О, юность! О, расколотость
туманного окошка!
Давно иссохла молодость,
давно издохла кошка.

Не склеиться осколочкам,
и киске не подняться –
разложено по полочкам,
кому за что приняться:

тебе – грустить и каяться,
а мне – хранить газетки…
Как там тебе икается –
На той весёлой ветке?

Ах, помню эти станции –
так помню, что немею,
и полной аттестации
им выдать не посмею…

Да, это там, сограждане,
тоской повален на пол,
лежал ничком однажды я –
и, как ребёнок плакал.

Но вот что замечается:
хоть кое-кто и помер,
но ящик не меняется:
всё тот же старый номер!

Забыть его, мне кажется,
не в силах я до смерти -
но не могу отважиться
проставить на конверте.

Не называя предательством –
Будь милостив к калекам, =

«При всяких обстоятельствах
оставшись человеком!»


1966




>>> все работы aвтора здесь!







О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"