№1/3, 2011 - Проза

Феликс Ветров
СВАДЕБНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ


Мы уезжали в свадебное путешествие.

И хотя со дня свадьбы пролетело уже больше месяца – как-то незаметно, неосязаемо кануло в делах, планах, разговорах и ночах, мы знали, что это было именно наше Свадебное Путешествие.

Все эти стремительно промелькнувшие дни мы часто мечтали с ней о том, как поедем вдвоем, оторвемся ото всех и всего, останемся совсем одни, как будем бродить по незнакомым улицам, как хорошо нам будет вместе.

Мы все откладывали отъезд, переносили с пятницы на пятницу. То ей надо было работать сверхурочно в редакции, то мне вдруг звонили из журнала и просили срочно приехать, взять статью для иллюстрации или сделать заставки. И мы с легким сердцем – все равно ведь не убежит! – говорили: ну и ладно, подумаешь! Поедем через недельку...

И вот мы собрались. Я нарочно не снимал телефонную трубку, у нее на работе кончилась очередная запарка, и мы начали готовиться.

Давным-давно... еще юношей, узнал я в себе эту странную мечту: когда-нибудь... если придет в мою жизнь любимая, единственная – моя жена – непременно поехать с ней после свадьбы в один из древних русских городов.

И вот это пришло, сбылось. И мы собирались в путь.

Мы ехали во Владимир, ехали на три дня. И всё, связанное с этой поездкой имело для меня особый, огромный внутренний смысл: готовясь к отъезду, я жил желанием, приехав, в одну из минут нашей глубокой душевной близости и счастья – сказать ей – там, что значит для меня быть с ней вместе в этом прекрасном, многострадальном и светлом людском становище, в этом граде Руси, где и должна была, собственно, начаться наша с ней общая, сокровенная освященная историей, семейная жизнь.

Я никогда не знал – где случится это. Не намечал заранее ни мест, ни названий городов. Тут слово оставалось за судьбой – лишь бы то было родное, русское, отрешенное и вознесенное над неистовой спешкой времени.

И когда у нас зашел разговор куда бы махнуть на эти три дня, чтобы быть совсем одним и днем и ночью, я спросил ее – куда тебе хочется?

И если бы жена назвала какой-нибудь Kашин... Муром... Ярославль или Ростов Великий – мы поехали бы туда. И я был бы счастлив с ней везде. И тот город стал бы навсегда тем самым... нашим городом.

Но... она задумалась лишь на мгновение, улыбнулась растерянно и назвала Владимир.

Значит так – и быть посему! И этот недальний град сделался нашей ближайшей жизненной целью – вошел в разговоры, в обсуждения грядущей поездки... то было чудесное, еще дотоле не виданное нами место, и ее выбор был так понятен и удивлял меня точностью чувства, рожденного магией слов "Владимиро-Суздальская земля..."

Утром я слетал на “Kурский”, часа два простоял в очереди к билетной кассе, и мне не было жалко этих часов.

Я топтался вместе со всеми, болтал с народом, слушал окающую добродушную ругань и смотрел за окно на падавший снег. Во Владимир уходил один вечерний поезд, и все опасались, что не достанется мест и придется тащиться на автобусе, пять часов трястись по узкому, забитому грузовиками шоссе в гололедицу. Но билетов хватило, и я помчался домой укладываться.


Уже по-вечернему синело небо, сплошь расчерченное бесчисленными проводами над составами, когда мы вошли, наконец, в поезд и уселись в высокие самолетные кресла вагона, взялись за руки и в молчании стаяли ждать отправления.

Она сидела задумчиво и торжественно-тихо и смотрела в полузамерзшее окно на перрон, на бегущих людей, на голубые фонари, а я смотрел на нее, на ее чуть припудренную щеку, светлые волосы выбившиеся из-под белой пушистой шапочки, и ждал ее особого взгляда, с каким она непременно должна была обернуться ко мне, когда тронется поезд.

Где-то вверху в потолке что-то зашуршало, и сиплый патефонный женский голос стал перечислять станции. Зашипел сжатый воздух, сомкнулись двери, вагон плавно двинулся вперед, и она тотчас обернулась, посмотрела мне в глаза, без улыбки, тем взглядом, какого я ждал.

И мне стало жарко от счастья, я крепко сжал ее руку, а по морозным стеклам поплыли желтые пятна огней, далекие окна фабрик и депо, горевших серо-розовым светом, и – вагоны, вагоны...

И мы незаметно коснулись с тихим, слышным только нагл звуком, нашими обручальными кольцами.

Мы ехали в головном вагоне, мчались сквозь сизую темноту, мимо нашего окна летел снег, летел сплошной белой завесой, и ничего не было заметно за ней – ни станций, ни ночных заснеженных полей – ничего...

Поезд все набирал скорость, он рвался к длинным перегонам с редкими стрелками и семафорами, его начинало раскачивать всё сильней, всё громче и чаще бились колеса на стыках. Через час зашипели под полом тормоза и надвинулась первая станция, где он должен был стоять две минуты. Вместе с паром и потянувшим по ногам холодом вошли в вагон люди все в снегу, ринулись занимать места, усаживались, забрасывали на полки чемоданы, сумки, корзинки.

Kогда поезд снова летел дальше, вдруг раскрылись двери площадки, и все посмотрели туда, потому что визгливо рявкнула гармоника.

В проходе между рядами кресел двигались двое. Двое маленьких цыганят, держась друг за друга, качаясь и оступаясь, шли нам навстречу. Нелепо висел на втором большой, весь в ободранном зеленом перламутре аккордеон, маленькая смуглая рука, странно дергаясь, перебегала по грифу сверху вниз, и из аккордеона вырывалась хриплая полузнакомая мелодия. А первый стащил с головы большую фуражку с красным околышем и вытянул ее пород собой.

И лишь когда они подошли совсем близко, когда я разобрал, что мелодия это – "Ехал цы’ган на коне верхом...", я вдруг понял, что второй мальчишка слеп, слеп от рождения – страшны и мертвы были его белые зрачки под черными бровями на маленькой неумытой горбоносой мордочке.

Зазвенела медь. Заохали, запричитали, окая, владимирские женщины. Я знал, что тот, кто притащил сюда этих замерзших детей в тощих шубейках – здесь, зорко следит черным глазом за аккордеоном, что ребятишки – чужие, взятые напрокат. И что деньги, которые наберут в фуражку, пойдут на выпивку шалой братии. Но я все равно почувствовал радость, глядя как жена, опустив ровницы, неловко бросила какие-то монеты мальчишкам.

Изредка налетали встречные поезда, грохочущей светлой лентой мелькали за окном и, сближаясь с ними, наш машинист давал протяжные свистки... Мы приехали в полночь.

– Остановка Владимир... – пророкотало в репродукторе, и поезд, завывая буксами, начал сбавлять ход, подъезжая к платформе.

Она была очень низкой, и женщины с кошелками стали прыгать прямо в снег между путями, вскрикивая от собственной смелости. Светя красными точками папирос, мужики деловито спустили наземь кряхтевшую старуху, потом ее мешок, стали спускать еще кого-то. Я соскочил вниз по заледеневшим решетчатым ступеньках. Она испуганно глянула не меня сверху и по-детски протянула руки. Сердце мое зашлось от нежности, я снял и поставил ее рядом с собой, ощутив на мгновенье эту родную тяжесть.

Она заробела и растерялась от суматохи в темноте, и тащила меня куда-то за руку, забыв, что спешить нам некуда.

– Пойдем... ну пойдем же скорее, – бормотала она, кивая в ту сторону, куда бежали все.


Ночная привокзальная площадь казалась громадной. Вся мостовая потонула в луже, по которой были разбросаны доски. Несколь ко разбитых такси, врубив дальние фары, рыча, барахтались в воде, смешанной с грязным снегом, и этот резкий слепящий свет фар в темноте над площадью усиливал смятение и тревогу...

– Представляешь, что здесь весной творится! – воскликнула она. – Так куда мы пойдем?

– В гостиницу, конечно, – засмеялся я.

– А вдруг мест нет?! Эх, дураки мы! Надо было заранее заказать и утром приезжать, а то где мы приткнемся среди ночи?!

Разумеется, она была права. Если мест в гостинице не будет, то действительно – где? Но ведь мы были уже во Владимире, а нам с ней еще не стукнуло и двадцати трех.

Падал снег.

Ветер, круживший над площадью, унялся, и снежинки беззвучно сыпались в мягкой тишине.

Мы выбрались на тротуар и, взявшись за руки, пошли по ночной улице среди старых домов. Было светло от снега и пустынно, редко проезжала машина, да и та катила неторопливо, без азартной московской скорости.

Мы брели наугад вдаль, мимо аккуратных особнячков, невысоких мещанских и купеческих домишек, похожие на последние мирные уголки таганского Замоскворечья, и мне казалось, что судьба завела нас в прошлое, в давно исчезнувшее время.

Завороженно разглядывал я новое и незнакомое, жадно крутил головой, остро впитывая и кладя на сердце чувство первой встречи с незнаемым и невиданным прежде... Уже зная, что это точное первичное ощущение от соприкосновения с новым дыханием – навсегда станет неповторимым знаком этого места, этого города, его особенной жизни. И... как-то сразу, сам собою и помимо желания – мил мне стал Владимир.

Здесь – в мостовой... в старинной кладке резного мелкого кирпича... в заснеженных крылечках и ставнях – звучала тихая песнь старинного города, негромкого, но такого же вечного, как и все города, по которым прокатилась сама история.

Сегодня – на этой снежной мостовой наши следы, и завтра от них не останется ничего, а там и домишки развалятся, новые люда станут тут жить и новыми, неведомыми будут их лица... Светло и грустно мне было думать так, и хотелось шагать долго-долго, чувствуя в руке ее руку в колючей варежке, идти и молчать... и вдруг - останавливаться, и смотреть в ее лицо, и осторожно целовать чуть раскрытые холодные губы... И чтоб она вот так молчала, только прикрывала глаза, а я касался бы ее щеки, замирая от невозможности еще сильнее выразить всё, что во мне.

Мы шли и шли, обогнули угол дома и из-за него вдруг явились нам Золотые Ворота.

Они открылись из снежного воздуха, светлея в темноте крутой ножовой арки и заваленной снегом кровлей надвратной церкви.

Мы смотрели на едва различимый в черноте неба скупо мерцавший купол, на маковку и крест, обведенный снежной оторочкой, и страшно становилось от сознания краткости наших жизней и дел перед этой недвижной скалой спрессованных лет. А сбоку в белом камне чернели узкие двери, и когда мы подошли к ним, увидели тяжелые кованые затворы и кольца, притертые временем к толстым петлям.

– Сколько им лет? – спросила она тихо.

– Восемьсот. Жутко, да?

– Невозможно представить. Что они видели, подумай...

Она взяла меня под руку, прижалась ко мне, и я почувствовал, что она дрожит.

– Замерзла?

– Нет–нет!.. Что ты!

– Простудишься еще!

– У меня будет прострел, – засмеялась она, – и ты станешь за мной ухаживать. А я буду лежать, мучить тебя своими капризами. Ты ведь этого боишься, пря знайся...

– Само собой... Ну – шагу, шагу! И где тут эта гостиница? Найди её, попробуй... И спросить некого...

– Да... – она рассеянно оглядела стены, окна, снежные крыши. – Догоняй! – крикнула вдруг задорно и побежала почему-то обратно, свернула за угол, спряталась, выглянула и поманила меня со смехом, снова побежала, прокатилась по ледяной дорожке, поскользнулась, упала, и, хохоча, протянула ко мне руки.

Я оторвал ее от промерзлого тротуара, прижал к себе, задыхаясь от бега, запаха духов, от любви к ней, от того, что эта девчонка – моя жена!

Я принялся стряхивать с нее снег, и вдруг за белыми ветвями увидел в вышине светящиеся буквы.

– Ну и интуиция!.. Смотри – гостиница "Владимир"!..

– Ура–а! – закричала она. – А мест-то все равно, конечно же, нет!...

Мест, конечно же, не было. И она огорчилась. Я уже знал это ее обиженно-удивленное выражение лица. Опустив голосу, она круто отвернулась от загончика администраторши, отошла и отчужденно села в низкое кресло.

– Послушайте... может, сообразите что-нибудь?.. – зашептал я увесистой даме за барьером. – Ну... хоть жену пристройте на ночь.

– А вы – тут, в креслах? – усмехнулась. Помолчала. – Ну ладно... "Люксы" у меня есть. В "люкс" пойдете? Только дорого...

До чего же чудесно, распевно окала эта гостиничная тетка!

– Господи!.. Давайте! Что ж вы молчали!?..

И радостный, не веря себе, побежал к жене, не в силах спрятать улыбку.

Мы побежали наверх по истертой ковровой дорожке, выстланной по лестнице. Спала гостиница, и такая тишина стояла в коридорах, что слышалось зуденье лампочек.

Она взяла ключ, замерла на миг у двери со “старинной” расписной инкрустацией, потом распахнула дверь и первая шагнула в черный номер.

– Зажигай свет! – весело распоряжался я, не скрывая гордясь своим умением “вышибать номера" из неприступных администраторш. – О... да тут весьма симпатично – смотри!..

Большой темный шкаф с зеркалом, вытоптанный ковер на полу, столик с конторкой, широченная кровать, застланная голубым китайским покрывалом. Было жарко, пахло горячими батареями и крахмальным бельем.

Она не смотрела на меня. И каким-то растерянным... рассеянным и отсутствующим сделался вдруг ее взгляд.

Я вошел в маленькую ванную комнатку я весело крякнул ей яз кафельной гулкости:

– Есть горячая вода, представляешь! И правда – "люкс"!

Она не отозвалась. И когда я выглянул из ванной – увидел ее у окна – стройную женскую спину, обтянутую серым свитером, черные брюки, заправленные в высокие точеные сапожки. Она стояла, задвинув руки за голову и по плечам ее струились, разметавшись пепельно-светлые волосы.

Я окликнул ее негромко.

Но она не услышала меня. Расширившимися, как бы удивленными и недоумевающими глазами смотрела она куда-то далеко, через мое плечо... не мигая, и мне сделалось не по себе от ее взгляда.

- Что с тобой, хорошая моя? Ты – где? Ау!

– Да ладно... все хорошо... – неуловимым движением плеч, словно высвобождаясь, она оттолкнула что-то от себя, я увидел усталую давнюю горечь на таком близком, таком дорогом лице... еще ни разу не пойманное раньше выражение скорби в губах... Это отображенное в лице чувство на миг поразило меня, но она пригнула к себе мою голову и поцеловала меня.

Голова моя закружилась от этой внезапно хлынувшей в меня силы... – и неведомо сколько времени прошло, наверно, пока мы стояли, обнявшись.

Я чувствовал: нас несет куда-то, несет нечто огромное, необоримое, неподвластное слабым людям – летел под ногами пол, вырывались и улетали – и номер, и вся гостиница, и город весь, а мы стояли двое на темном шаре, несшем нас.

Потом, обессиленные, оторвались друг от друга и она, положив руки мне на плечи, взглянула – прямым, сильным и строгим взглядом, как бы удостоверяясь в чем-то. И опустила глаза.

У нас в сумке была бутылка вина. И когда она разделась, легла и завернулась в хрустящие жесткие простыни, следя за мной потемневшими глазами, я откупорил бутылку. Она облегченно улыбнулась, села, уютно устроилась в постели и мы выпили – не чокаясь и без слов.

Я смотрел на ее шею... плечи и руки в снежных кружевах рубашки. То ли от мороза, то ли от воды или усталости – у ее глаз собрались морщинки, которых я тоже не видел раньше, лицо сделалось старше, и я подумал, что никогда не ослабеет моя любовь к ней – даже когда она станет старой, совсем не похожей на эту светловолосую, юную, сильную женщину.

– Налить тебе еще?

Она помотала головой и поморщилась. Потом откинула к изголовью подушки и неподвижно вытянулась под одеялом, не мигая глядя в потолок.

– И что ты видишь там? – спросил я шутливо.

Она вздрогнула, глянула на меня, не понимая.

– Так... ничего, – и улыбнулась неожиданной робкой улыбкой.

Я смотрел на нее, как она лежала – распростерто-недвижная, притихшая.

Мы были одни в этой бедной "меблирашке" жалкого провинциального "люкса" с убогой "картиной" над кроватью... мы были отданы друг другу небом и судьбой - супругами, единой плотью.

Сокровение полной, предельной близости с ней – уже и после медовых наших дней и ночей – было полно для меня волнующей мистической тайны, необъятного и непостижимого разумом чувства ирреальности. И чувство это не убывало, не истаивало в привыкании, но лишь обострялось, вырастало и мощней овладевало моей душой. И потому это теперешнее особое, напряженное, почти экстатическое приготовление самого себя к новой встрече с ней, с ее плотью, было торжественно-важным, благоговейным внутренним обрядом... не сравнимым ни с чем иным вдохновением... здесь, в этом долгожданном городе напряжение это достигло предельной черты какого-то главного исполнения.

Погасив свет и тихо раздевшись, в сосредоточении всех сил и чувств постояв минуту у окна, я шагнул к ней.

– Я иду... – сказал я тихо и глухо. Но ответа не услышал.

Я отбросил край одеяла а прилег рядом, осторожно протянул руки и коснулся ее плеча. И словно волна ледяного тока пробила насквозь и свела судорогой неподвижности ее тело. Такого не бывало у нас прежде. И, не зная как быть, я сильней и горячей прильнул к ней, привлек и прижался, чувствуя как часто и сильно сотрясает нас обоих мое бешено стучащее сердце.

Она отвернулась, пытаясь высвободиться... Я попытаются повернуть ее к себе. Ласково, но властно и непреклонно она отвела мои руки.

– Послушай... – прошептал я срывающимся хриплым голосом.

– Я... прошу тебя... очень... – не оборачиваясь, сдавленно тусклым умоляющим шепотом с трудом выговорила она. – Я... хочу спать.

Эта... вечная, классическая во все времена фраза отказывающей в любви женщины словно вмиг парализовала и меня тем же жгуче-ледяным током. Я отпустил её, отделился... бережнейше отклонился. Незнакомая, стылая боль и горечь окатили меня и неспешно поползли от макушки – по груди, спине... к ногам... обволокли всего и словно погрузили в мертвую воду.

– Да-да... конечно... спи, - пробормотал я печальным откликом и замолчал, опустошенно и слепо глядя, ничего не понимая, в потолок, и какие-то смутные тени скользили там, и вихрились, свивались серыми спиралями в темноте... и я не мог понять – то ли и вправду там вершится запредельная бесовская кутерьма, – то ли эти мглистые фантомы мятутся и борются в моем мозгу...

– Знаешь... – начал я было... еще сам не зная, что хочу сказать ей, но вдруг оборвал себя на полуслове чего-то мучительно устыдившись... То ли ненужного ей порыва страсти, то ли ненужных слов.

Она не отозвалась. Она... как бы спала, но я чувствовал как натянута она вся в этом решительном, холодно-непреклонном противлении мне.

Обида?... Разочарование?.. Что нахлынуло на меня – сдавило грудь, стиснуло виски?..

Лежать вот так, рядом, было невозможно.

Я встал и босиком подошел к окну. Отодвинул штору и уставился в отчужденный безразличный мир.

Синий мрак, а в нем – темные дома, дрожащие огоньки, трубы, от которых поднимались светлые дымы – все там было и существовало как бы отвлеченно и отстраненно от нас, в полнейшем равнодушии к нам.

Утраченное... потерянное вдруг, минуты назад – казалось уже недосягаемым... несбыточным и невозможным – стремление всюду и во всем быть вместе, неразделимыми... чтобы раскрыть окно и слушать, обнявшись, ночные звуки: фурканье малорослой длинногривой лошадки во дворе гостиницы, манящие в дальнюю даль тревожные гуды и перестук железной дороги...

Я приоткрыл форточку. С улицы пахнуло мокрым сеном, углем, студеной свежестью. Я стоял, вдыхал эти запахи морозной зимней ночи словно просыпаясь и трезвея.

Я подошел к постели. Теперь она и правда спала, и брови ее были нахмурены. Что снилось ей и отчего так тревожно смотрела она внутрь себя закрытыми глазами?..

Осторожно, боясь прикоснуться к ней, я прилег рядом, слушая тишину... какие-то скрипы, шорохи... ее дыхание.



Рассвет мы проспали и вышли из гостиницы, когда город под солнцем уже сверкал снегом. В это субботнее утро еще почти никого не было на улицах, и это безлюдье было нужно нам.

Солнце пронизывало негреющим светом дымный от стужи воздух, играло в окнах низких домов, в старинных, писаных уставным шрифтом – разве что без твердых знаков и ятей – вывесках.

Улицы поднимались по крутым холмам, скатывались в долину реки, угадывавшейся голыми заиндевелыми ракитами по берегам, и дома и домишки, строеньица и хибарки громоздились уступами крыш, а над ними высился шпиль колокольни.

Успенский собор стоял, вознесясь и подчиняя себе город, устремясь к небу своими круглыми, светло-златыми главами, и белая мощь его стен, темные барабаны под куполами и простые кресты – все звенело суровой музыкой древности. А на площади перед собором с каменной серой глыбы смотрел на далекие Золотые Ворота черный, в заснеженном шлеме, Александр Невский...

Я вглядывался в лепные украшения домов, в каменных бородатых львов, выступавших из стен, и хотя все это было так знакомо по Москве, Питеру, Одессе – я удивлялся им, будто никогда не видел подобного, и во всем искал и находил свою, едва приметную особенность... Все в этом городе казалось присущих только ему: и праздничное, ярмарочное многоцветье стен, и театральная уютность улиц, и ясные лица редких прохожих. Люди эти казались иными – они должны были быть совсем не такие, как москвичи, в их городе жизнь двигалась в неспешном ритме иного измерения, и им наверняка должно было хватать времени, чтобы сосредоточиться и додумать то, на что нам – времени не хватало.

Мы уходили куда-то по новым... незнакомым улицам, и минувшая ночь была уже далеко позади, и ледяное солнце как могло старалось отогреть нас, но вошедший в меня спокойный холод не отступал, и уже было как-то пустовато-странно... невесомо-печально и скорбно-прекрасно в этот день рядом с ней.

Тонкая ледяная игла не таяла в сердце, торчала постоянно, и – то ли благодаря этой боли, то ли почему-то ещё, не поддающемуся уразумению, – моя душа, мое сознание и глаза были обостренно пристальны, зорки и приметливо-чутки ко всему вокруг, и я словно мгновенно и безошибочно проникал во всё, прозревая главную изначальную суть.

Я был художником – то есть открыл уже что такое линия и пятно, что такое отношения тонов и цвета, но еще лучше я знал, что не это – главное.

А оно – это то необъяснимое преображение в твоих мыслях, а после – в рисунках, картинах, гравюрах – всякой частицы мира увиденного – в мир понятый и вновь сотворенный тобой и только одним тобой – в мир, присущий лишь одному тебе и воплощенный лишь в тебе свойственной пластике... Быть может в том и была коренная и мучительно тяжкая задача всякого искусства, и я знал что бывали дни, а подчас и месяцы, когда я не мог и не умел видеть этой пластики претворенного мира.

Но в этот день... и я чувствовал – в сосредоточении тайного внутреннего страдания – глаза мои были раскрыты. И в этой радости, рожденной болью, – была своя мудрая, разъедающая душу, истинность жизни.



Целый день мы бродили по Владимиру, слонялись по уличкам и проулкам, заходили в музеи, покупали книжки, сувениры, гостинцы московским друзьям... я любовался ею – высокой, с длинными стройными ногами в черных сапожках на каблуках, мы обменивались какими-то легкими необязательными словами... день пролетел и уже под вечер – будто ничем не связанные друг с другом кроме этого города – пошли в Успенский смотреть фрески Рублева.

Kончался день и солнце былинным малиновым диском уходило за собор, и он рисовался четким синим силуэтом на фоне светящегося неба.

Мощеная широкими каменными квадратами присоборная площадь стыла обратившейся льдом водой, и не один раз мы упали на этой скольжине, пока подошли к пустой паперти.

Миновали дряхлых старух, толпившихся у входа, – и голова закрутилась от темной бездонности, беспредельности соборного пространства, от густого, веками настоянного запаха ладана и кадильного дыма. Пахло и еще чем-то... но таким древним, далеким и забытым, что и понять нельзя было – что источает этот запах. Может быть, то пахло самой вечностью.

В тумане коричневатой мглы искрились огоньки лампад у образов – красных, зеленых, желтых и звучал, гулко разносясь по собору, высокий, надтреснутый голос дьячка. Он невнятной скороговоркой читал по требнику, время от времени поправляя сползавшие очки. Недвижимо, как колонна, замер пред Царскими вратами, оборотясь спиной к приходу, священник в черном будничном облачении. Тоненько тянули "Господи, помилуй..." старушечьи голоса.

Мы стояли пред алтарем, не венчанные супруги, как бы в неловком смущении своего чуждого бездействия среди пришедших на молитву... И словно рука моя отяжелела и не было силы поднять ее, чтоб осенить себя крестом.

Но вдруг... что-то сместилось в душе, стронулось и прояснилось, и я, словно наученный кем-то, внезапно обратил просящий взгляд к сияющему вечному Лику в райской глубине алтаря... безмолвно шепча про себя таинственные древние глаголы о помиловании и спасении наших душ...

– Ну ладно, пойдем... – потянула она меня за руку, и мы пошли по собору отыскивая Андреевы образа. Но увидеть их не пришлось: они были закрыты бесконечными переплетениями железных трубчатых лесов, уходивших вверх – работали реставраторы.

Мы еще постояло немного, послушали пение, поглядели на маленьких сморщенных старушек в черных рясках и белых платочках, озабоченно сновавших среди немногих прихожанок – таких же старушек, только в долгополых ветхих пальтишках, с палками, в стоптанных валенках... Древние лица были у них, и казалось – они всегда так неслышно хлопотали здесь и жили при соборе, всегда с тех времен как поднялся он... в их лицах дышало неистребимое, молитвенное русское сосредоточение приобщенности к Богу, твердости в вере и преданности Христу...

И вдруг я поймал скучающий взгляд жены. Она томилась.

И я внезапно вспомнил, что уже не раз в этот день ловил на ее лице тоскливое выражение, но она сразу преображалась и начинала что-то говорить – веселое, легкое и беспечное.

Сейчас, перехватив мой взгляд, она не улыбнулась. И я словно на миг проснулся, и с совершенной ясностью понял, что страшусь наступающей новой ночи и бессознательно стараюсь отдалить её.

Мы вышли из собора.

Темнело, и в холодном желтом небе с плачущими криками летали огромные стаи галок – как летали они здесь и сто, и двести, и пятьсот лет назад.

Пора было возвращаться.


Было совсем поздно, когда вымотанные и усталые мы пришли в наш жарко накопленный номер. Сразу легли, я погасил свет и торопливо, словно оправдываясь и боясь так и не сказать ничего, стал говорить те заветные слова, что берег в себе много лет для этой минуты... Говорил – и мучительно чувствовал, что говорю не то и не так, как мечтал, что слова эти, в сущности, смешны, нелепы и никому не нужны, кроме меня одного.

Я прервался на полуслове и замолчал. И она лежала в тишине, не шевелясь, не отозвавшись на сказанное мной.

И страшную, необратимо расширяющуюся пустоту ощутил я внутри себя.

– Теперь... ты понимаешь, почему мы здесь?

Она молчала. Даже дыхания ее не было слышно. Я вгляделся в темноте – сумрачным и далеким увидел я ее лицо.

– Ты... слышишь меня?

– Говори, говори, – ответила она поспешно и испуганно, – я слушаю.

– О чем ты думаешь? Скажи?

– Я... слушаю тебя, – повторила жена, но голос ее был сдавленным и словно виноватым: что-то тяжелое не оставляло её.

Я оглянулся мысленно, пытаясь вспомнить весь этот день, все улицы, по которым мы ходили, кружение по городу в кольцевом троллейбусе... музейчики... службу в соборе – и меня вдруг поразило, что я за весь этот нескончаемо долгий день не мог вспомнить ничего, кроме своих слов, своих мыслей – словно её и не было рядом.

Я приподнялся и посмотрел на неё с удивлением и немым вопросом.

И словно ища защиты, словно прячась от чего-то преследующего и беспощадного, она внезапно порывисто охватила меня руками и, как в первый вечер, стала душить мучительным, неистовым поцелуем...

И с острым чувством высвобождения из-под темной тяжести, придавившей нас, с жаркой благодарностью за внезапное спасение – я прижал ее к себе, и прирос к ней всем существом, и мы стали вместе.

И мир исчез, рухнул вместе с нами в темный провал времён, и не было ничего, кроме нас двоих в центре мощно пульсирующей животворящей и обновляющейся вселенной... и золотые россыпи неведомых звезд разлетелись в крепко сжатых глазах, когда раскрыв их на миг, я увидел совсем рядом – ее далекое, чужое, кому-то другому отданное лицо.

И это ее бездушное участие в том, что совершалось между нами, – как неслышимым выстрелом в упор разнесло на куски мое сердце.

Мы не были вместе!.. И сейчас, в эти минуты, мы были поодиночке, каждый сам но себе – как днем, как в соборе...

С совершенной ясностью понял я: эта женщина – не моя и никогда не была моей. И тут не нужно было ни слов, ни подтверждений, ни отрицаний, и оба мы вмиг поняли это и разгадали один другого.

Задыхаясь и еще часто прерывисто дыша, я быстро встал на пол и – точь-в-точь как той ночью – шагнул к окну.

И – обернулся.

Темно было в номере, но странно – я видел все ясно и неоспоримо-точно. Она лежала, широко раскрыв глаза, и смотрела в окно. А брови ее были сдвинуты вновь, и вновь вспомнилась прошлая ночь, ее неведомые для меня, трудные сны.

Я... ждал.

Мне чудилось: собравшись, она ищет силы сказать мне то, что тяготило ее. Я ждал, а она молчала, и было так тихо в номере, что я слышал как шумит кровь в голове.

Душа по-детски хотела убежать от случившегося, все переиграть... запрятать, зарыть в землю, вернуться в прошлое, в позавчерашний вечер на вокзале и, словно обманывая судьбу, сесть в другой поезд, поехать в другой город... И потому хотелось спросить её, растормошить, встряхнуть и выгнать из нее это... чужое, чтобы вернулось вдруг рассыпавшееся наше счастье... верней – моё... слепое и дурацкое счастье... хотя бы лишь видимость его.

Но что, что разделило нас, отрезало друг от друга в тишине жаркого "люкса" на третьем этаже владимирской гостиницы?


Я подошел и присел около нее на постели.

– Скажи мне... что мучает тебя?..

Она заплакала, беззвучно, не всхлипывая, слезы быстро бежали по щекам – первые ее слезы, которые я видел. Я обнял ее и она потянулась, забилась в меня лицом, целовала, гладила мои волосы.

– Всё чепуха, – шептал я, – всё, всё чепуха... только успокойся, не плачь, не мучай себя.

– Я... люблю тебя, – простонала она сквозь слезы.

– Не плачь, моя родная, только скажи мне всё, а не хочешь – ничего не говори... только не плачь...

Она безутешно плакала.

– Я люблю тебя, люблю... – словно упрямо доказывая кому-то повторяла она.

И жгучая жалость к ней, загнавшей собственную душу и жизнь в этот угол, охватила меня.

– Ничего... – сказал я. – Ничего... Ну... бывает. Пройдет...

И тут... словно тугой темной волной на меня нашло прозрение. Вспомнились ее отчужденность... редкие слова, ответы невпопад, короткие замечания, кивки головой... долгие взгляды куда-то в сторону... – и вдруг все это соединилось, сплелось и сложилось вместе.

Весь день, да еще и вчера... куда бы мы ни шли в этом незнакомом городе, петляя по узким проулкам, пересекая проходные дворы... – мы почему-то сразу оказывались там, где хотели. Она легонько поворачивала меня на перекрестках или тянула за руку, и так же, как в первую ночь нам неожиданно попалась гостиница, – так же сразу вырастали на пути монастыри, музеи, церкви...

Она уже была когда-то во Владимире!

Kонечно же была! И она хорошо знала этот город. И назвала его – совсем не случайно, не наугад!..

Я все дивился ее интуиции, а она, верно, грустно усмехалась про себя.

И как же много он значил для нее в той, закрытой для меня, ее прошлой жизни, и как, вероятно, много значил тот... с кем она была здесь, может быть... вот в этой самой гостинице... если она ничего не сказала мне, предпочла смолчать, обрекая себя на пытку воспоминаний, все время боясь проговориться и выдать себя...

И что потянуло ее сюда? Желание проститься... справить тайную тризну по прошлому или... вновь пережить, вновь погрузиться в свое заветное, женское, заповедное... Зачем она молчала? Разве не понял бы я?.. Она должна была сказать мне всё. Непременно... У нас не должно было быть тайн. И... в конце концов не важно мне было – когда, почему и с кем она была здесь, но она... должна была сказать: ни белых, ни темных пятен не должно было оставаться между нами, если мы верили и... любили.

Я знал – не сомневался – вот сейчас, в эти мгновения, решается что-то бесконечно важное, определяющее во всей нашей будущей жизни. И потому ждал, ждал ее слов. Она тихо плакала. Я осторожно отстранился и встал.

Владимир... Деваться было некуда – и я вновь подошел к окну.

Все за стеклом было таким же, как и вчера, как в минувшую ночь.

И та же лошадка понуро переступала спутанными ногами и покачивала длинной тяжелой головой. Дрожали огоньки, курясь поднимающимися дымами, чернели далекие трубы, спал город, спала гостиница, и все это было теперь таким далеким, таким ненужным, живущим само по себе.

Чего я хотел от нее и чего ждал? Признаний? Покаяний? Пылких смертельных клятв?.. Смешно!.. Нет и нет. Я хотел лишь... отсутствия преграды, но она молчала, и преграда эта становилась все выше, несокрушимей.

Чем ближе было утро, чем бледнее становилось небо в окне, тем со все большим страхом я думал о наступающем дне. Зачем он нам и что принесет – если вломилось и пролегло это?

Надо было входить в утро, вплывать в новый день, вставать, говорить какие-то слова, что-то сглаживать, делать беспечный непринужденный вид... а после – как будто и вовсе забыть эту ночь молчания.

Жена лежала, отвернувшись, водила пальцем по стене, рисовала какие-то невидимые узоры, сетки, круги.


И утро пришло, и был завтрак в почти пустом зале ресторана, и не знаю почему, глядя как официантки снимали с давно осыпавшейся елки блестящие шары и звезды, как они сдирали со стен бумажных толстощеких зайцев, как смывали тряпками нарисованных на зеркале Деда-Мороза и Снегурку, – я остро почувствовал, что началась новая жизнь, новая полоса, и испытал какое-то горестное облегчение. И на меня налетела нежданно злая, отчаянная жадность к жизни, холодная отвага перед будущим и обособленность души ото всех... ото всего... от нее. И словно физически ощутил как изменилось мое лицо, изменились глаза.

Быстро вдруг завертелось всё, будто пришпорили судьбу: я разговаривал и смеялся с официантками, шутил с парнями за соседним столиком, а она была рядом, слушала, тоже смеялась, тожке говорила что-то... я старался верить ее смеху, взглядам, словам, не верил уже ничему – и этот последний день в нашем Владимире превратился в муку.

Все вчерашнее, все давешнее – радостное, обещающее счастье, оборачивалось нестерпимой болью в груди: и эти милые уютные улицы, и домишки, и дряхлый кольцевой троллейбус, на котором мы поехали вечером к вокзалу.


В поезде я стоял в тамбуре, курил и, прищурясь, смотрел на нее через стекло вагонной двери. И она смотрела на меня, сидя в пустом холодном вагоне – печальная, усталая, а через площадки носились с хохотом и гиканьем вихрастые пацаны, прятались под лавками, вскакивали, звонко орали, топали ногами и убегали в другие вагоны.

Я курил, курил... а к поезду собирались люди, карабкались по лесенкам, и скоро в вагоне было битком народу.

Громыхали гитаркой в какой-то шумной лыжной кампании, и от них – молодых, веселых, красных с мороза, прилетали токи беспечной радости. Мы перебросились словами, разговорились, я подсел, к ним, а потом, когда поезд уже летел к Москве, мы хохотали, я подпевал их песням, а жена грустно улыбалась и рассматривала свои ногти.


Убегу – не остановишь,
Потеряюсь – не найдешь!
Я – нелепое чудовище –
Ласкающийся еж...

Напротив нас на лавке сидел невысокий большеголовый парень с бледным, умным лицом горбуна. Он молча исподлобья смотрел на кампанию лыжников. Я все разглядывал его, сильные рабочие руки сплошь разрисованными синими наколками, однако моряцких якорей я не приметил. Вытатуированные на пальцах "перстни", буквы, значки и солнце с лучами. Kазенная телогрейка, шапчонка уставного образца, брезентовые сапоги, полупустой "сидор" у ног.

Он порылся в мешке, достал какую-то книжку и закрылся от моего взгляда.

Обложки на книге не было. Уцелел титул, и он – будто подстать его рукам был весь разрисован химическими карандашами: запутанными, причудливо сплетенными тонкими узорами, женскими головками, райскими птицами, рвущимися из клеток в облака... "Александр Блок. Избранное" – разобрал я на листе в виньетках, цветах и рисунках орнамента.

Он почитал немного, потом захлопнул книжку. Глянул с вызовом исподлобья:

– Зекаешь всё?

– А что – нельзя? – я улыбнулся. Мне нравился его спокойный взгляд. Но он не удостоил меня улыбкой.

– Читал? – показал книжку. – Хорошо пишет!..

– Читал. Очень люблю.

– С Владимира?

– Да нет. Просто ездили...

– На экскурсию?

– Вроде. А ты?

– Был... в командировке. Централ Владимирский – слыхал?

– Слыхал. Домой теперь?

– Домой. В Мурманск.

– Долго был?

Он посмотрел в окно. Помолчал.

– Восемь лет.

– Понимаю.

– Сегодня вышел. В два, – он полез в карман, достал и протянул сложенный листок казенной справки.

– Да ладно, чего показывать. Верю.

– Сильно видно, что я меченый?

– Да почему меченый... Человек как человек. – А восемь лет его тюремной жизни вдруг пронзили ужасом. Где был я, что делал восемь лет назад и все эти годы? А он – прошел за иную черту и восемь лет не знал никого, кроме воров, насильников, убийц.

Он, словно услышав мои мысли, быстро наклонился ко мне:

– Ты вот – знаешь – что такое – восемь лет?!.. Я крутился в шестнадцать. За дело. Ничего не скажу – подлое было дело. Сорвался на пересылке в Омске. Ушел. Взяли. Накинули трешник. Опять соскок. Еще три. Молодой был... Сейчас бы дотерпел. Так и набежали все восемь – от и до. А книжку эту по всем зонам таскал. Два раза за нее дрался. Мне подарили ее. На – посмотри. Со странным чувством перелистывал я замусоленные, истрепанные страницы: подчеркнутые строки, обведенные строфы, галочки, восклицательные знаки... В чьих руках побывала книга нежнейшего из поэтов, чьи глаза читали это?.. Одно стихотворение было обведено ярко-красной рамкой:


Ты жил один, друзей ты не искал,
И не искал единоверцев,
Ты острый нож безжалостно вонзал.
В открытое для счастья сердце.
Далекий друг, ты мог бы счастлив быть...
Зачем? Средь шумного ненастья
Мы все равно не можем удержать
Неумирающего – счастья.

Она сидела рядом, притихшая, и, не вмешиваясь, слушала наш разговор. И казалось, будто мы, и впрямь, чужие, незнакомые люди, просто попутчики в вагоне дальней электрички.

Потом мы ушли с ним в тамбур и долго курили бок о бок, обмениваясь короткими словами – о жизни, о людях и встречах, а она смотрела на нас, и мне думалось, что вот... как странно все на свете... там, в освещенном вагоне – самая близкая мне душа, жена, часть меня, моя половина... Но отчего тогда – этот маленький человек в стеганке и тюремной шапке – мне сейчас ближе, чем она?

Мы вернулись в вагон, я достал из сумки блокнот, карандаш и сделал несколько точных похожих набросков его скуластого умного лица.

– Могёшь, – кивнул он, рассматривая себя на листках. – Правда, художник. Подпись-то поставь... Тут вот: "Юрке – в первый день свободы..." И число! Ага...

Она полезла в сумку, достала приготовленные на дорогу бутерброды, и мы принялись за еду, а поезд летел через сизый вечер, через белую снежную даль поля.

Юра ел не спеша... проглатывал с усилием и не глядя на нас, уставившись в полузамерзшее стекло.

На вокзале в Москве мы постояли у вагона глядя друг на друга.

– Ты... вот что... – сказал Юра, жестко посмотрев на меня, – Хорошая у тебя женщина, парень. – Ты ее это... не обижай, понял...

– Он не обижает... – с чего вы взяли, Юра! – улыбнулась она. – Будьте счастливы!

– А... ну да, – кивнул он. – Попробуем.

Мимо нас двигалась, плыла, растекалась вокзальная толпа.

Мы спустились в метро, вошли в голубой переполненный вагон.

Она стояла рядом, но не положила мне руку на плечо, как всегда, а взялась за поручень, провожая глазами умчавшуюся “Kурскую”.

Черные кабели и провода бешено неслись за окнами, сходились и расходились в темноте тоннеля.

Мы возвращались.
Наше свадебное путешествие кончилось. Поезд подземки уносил нас в нашу будущую жизнь.

1981



>>> все работы Феликса Ветрова здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"