№9/2, 2010 - 9 сентября 1828 года родился граф Лев Николаевич Толстой — один из наиболее широко известных русских писателей, просветитель, публицист, религиозный мыслитель

Владимир Порудоминский
Увеличительные стекла зла
Дети „Воскресения“



„Если бы мне дали выбирать: населить землю такими
святыми, каких я только могу вообразить себе, но только
чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но
с постоянно прибывающими, свежими от Бога детьми, я
бы выбрал последнее“.

Л.Н.Толстой /1./



1.


Дети появляются на первой же странице романа, в первом же абзаце – в хрестоматийно известном описании наступившей весны, воскресения природы. Дети – неотъемлемая часть этой природы, прекрасной в каждом своем воплощении, не ведающей греха искажения мира, нарушения красоты Божьего творения. „Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети“... И следом – противопоставлением („Но“!) – существа, как бы вынесенные за пределы этого гармонического целого: люди: „Но люди – большие, взрослые люди – не переставали обманывать и мучить себя и друг друга“. Воскресение человека, искаженного первородным грехом и искажающего мир, переданный ему во владение, есть движение к лучшему, наиболее совершенному в себе, к тому, что укоренено в нашей душе (и с годами забыто, отвержено) и составляет понятие – дети.
В старости Лев Николаевич сокрушенно вспоминает ранние свои годы: большие (его слово и подчеркнуто им), обитавшие вокруг, с уверенностью правоты разрушали жившие в нем, ребенке, нравственные начала (54,4). Он пишет об этом в дневнике 1 января 1900 года. Прошло всего две недели, как окончено „Воскресение“.
Мысль противопоставления мира детства, мира детей, взрослому миру, миру людей, занимает Толстого с первых же его шагов в литературе. „Детство“ задумывалось как первая часть романа „Четыре эпохи развития“, который должен был завершаться пробуждением (воскрешением)в герое чувств и начал, разрушаемых по мере развития внешнего, приобщения к миру больших. Воскресение Нехлюдова по-своему завершает не написанный в молодости эпохальный роман /2/.
Отвечая критикам, полагавшим искусственной последнюю главу романа, где Нехлюдов читает Евангелие и впервые не только умом понимает, но, потрясенный сделанным открытием („Да неужели только это?“), неожиданным прозрением, всей душой, всем существом отзывается на то, что читает, Толстой говорил задорно: „Я весь роман „Воскресение“ только для того писал, чтобы прочли его последнюю главу“ /3./ .
Толстой, рассказывая о собственной работе над Евангелием, отличает внешнюю работу над Книгой („я методически, шаг за шагом стараюсь разобрать всё то, что скрывает от людей истину“) от внутренней: „Но внутренняя работа моя <...> была не такая... Это было мгновенное устранение всего, что скрывало смысл учения и мгновенное озарение светом истины“ (23,306).
Воскресение Нехлюдова не только в опыте, нажитом за месяцы от встречи с Катюшей Масловой в московском суде до расставания с ней в далеком сибирском остроге. Эти месяцы оказались методическим постижением скрываемой истины. Подлинное воскресение героя – в обретенной способности прозрения, возвращением к началу своему.
Нехлюдов начинает читать случайно попавшее к нему в руки Евангелие там, где открылось, а открылось на 18-й главе от Матфея: „1. В то время ученики приступили к Иисусу и сказали: кто больше в Царстве Небесном?
2. Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них, 3. и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное. 4. Итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном“.
Ровно через год после того, как была сделана упомянутая выше дневниковая запись, в ночь уже с 31 декабря 1900 года на „1 января нового года и столетия“ (помета Льва Николаевича), Толстой снова заносит в дневник: „Думал... О том, что дети увеличительные стекла зла. Стоит приложить к детям какое-нибудь злое дело и то, что казалось по отношению взрослых только нехорошим, представляется ужасным по отношению детей“.
В конце второй части романа рассказывается, как этап приговоренных к каторге (с ним и Катюша Маслова) движется колонной по улицам Москвы. На одном из перекрестков шествие перегородило путь богатой коляске: в ней следовали своим – поперечным – путем, на дачу, солидный господин с женой и детьми: „разубранной и свеженькой, как цветочек“ девочкой и мальчиком „с длинной худой шеей и торчащими ключицами“. „Ни отец, ни мать не дали ни девочке, ни мальчику объяснения того, что они видели. Так что дети должны были сами разрешить вопрос о значении этого зрелища“. Разрешают они вопрос совершенно по-разному – противоположно. Девочка, старшая, уже переступила порог в мир больших, взрослых, в мир людей, убежденных, что „священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом“. Она, „сообразив выражение лица отца и матери, разрешила вопрос так, что это были люди совсем другие, чем ее родители и их знакомые, что это были дурные люди и потому с ними так и надо поступать, как поступлено с ними“. Мальчик же, с его длинной, худой шеей (на узком пространстве текста Толстой трижды упоминает длинную тонкую шею мальчика, торчащие ключицы) пребывает еще в неразрушенном большими мире детства: „Он знал еще твердо и несомненно, узнав это прямо от Бога, что люди эти были точно такие же, как и он сам, как и все люди, и что поэтому над этими людьми было кем-то сделано что-то дурное – такое, чего не должно делать...“


2.

Читатель, увлеченный историей отношений Нехлюдова и Катюши, захваченный громадным, живым, многообразным миром романа, в котором вместе с историей отношений Нехлюдова и Катюши открывается, разворачивается во всем многообразии эпоха, время, жизнь внешняя и внутренняя („для меня главное – душевная жизнь, выражающаяся в сценах“, - 88, 106), часто не замечает, что роман, если приглядеться, полнится детьми. Дети почти не выступают на первый план повествования, но роль, отведенная им автором, по-своему исключительна. Их присутствие в романе несчетно приумножает силу его воздействия на читателя.
В молодости, отправляясь в пешее путешествие по горам Швейцарии, Толстой осознанно выбирает спутником одиннадцатилетнего мальчика, для которого „еще новы все впечатления бытия“: писателю важно вглянуть на мир вокруг еще и глазами ребенка. Описание спектакля, каким он представился впервые попавшей в театр Наташе Ростовой, утверждает в поэтике термин остраннения. Несколько десятилетий спустя старик Толстой перескажет оперу Вагнера и трагедию Шекспира, как бы всматриваясь в них взглядом своей юной героини, еще не поврежденным привычкой. Дети, постоянно возникающие на страницах „Воскресения“, дают нам возможность понять и почувствовать подлинный масштаб зла, действующего в мире больших – зла, увиденного глазами детей, зла, калечащего детей, его увидевших. „Увеличительные стекла зла“...
В тюремной камере, куда поместили Катюшу Маслову, двенадцать женщин и трое детей. Дети разного возраста – грудной ребенок, четырехлетний мальчик и семилетняя девочка. Но если шире посмотреть, детское население камеры может быть приумножено. Среди прочих в тесном помещении (девять аршин длины и семь ширины) заперта и беременная женщина, уже на сносях, и молодая девушка, утопившая прижитого вне брака ребенка. Старостиха камеры была приговорена к каторге за то, что убила топором мужа, пристававшего к ее дочери. /4./ Юная крестьянка Феничка тотчас после замужества пыталась отравить мужа, которого потом полюбила (но дело было уже заведено), просватали же ее в раннем возрасте, во многом еще несмысленной. Не забудем, что злоключения самой Катюши начались беременностью и рождением ребенка, от которого она отказалась, обрекая его на гибель. /5./ Дети, сами по себе невинные, оказываются замешаны в творимое большими зло, их присутствие по-новому освещает и неправедность преступлений, и неправедность наказания.
Когда Катюша после суда возвращается в камеру, мальчик подходит к ней, ожидая, что она отломит ему от купленного по ее просьбе сопровождавшим солдатом калача, девочка же, сестра его, стоит вместе с двумя заключенными женщинами у окна, хохочет тонким детским смехом, глядя на неприличные шутки, которыми развлекают женщин гуляющие в тюремном дворе арестанты („Ах, кобель бритый! Что делает!“), она „внимательно вслушивалась в те ругательные слова, которыми перекидывались женщины с арестантами, и шепотом, как бы заучивая, повторяла их“. Женщина с грудным ребенком, „вероятно когда-то очень красивая, теперь худая и бледная“, держит младенца на руках и кормит его бледной длинной грудью. В конце первой части Толстой снова упомянет эту не обозначенную именем женщину, назовет ее просто владимирской, несколькими строками ниже напишет о ней: „Владимирская с ребенком на руках“...
Дети в камере, в колонне ссыльных и каторжан, в сибирском остроге – не редкость и не случайность. Рассказывая про отправляемую в Сибирь партию арестантов (Нехлюдов вместе с другими провожающими ждет, пока партия выйдет из тюремных ворот), Толстой особо замечает, что вместе со всеми „шли на своих ногах дети, мальчики и девочки. Дети эти, как жеребята в табуне, жались между арестантками“. (В апреле 1899-го Лев Николаевич дважды наблюдал отправку ссыльных; прошел с ними весь путь от тюремных ворот до вокзала.) Любопытно, что описанное в романе столкновение между заключенными и конвоем на пути следования этапа (уже в Сибири) возникает тоже из-за ребенка: конвойный офицер приказывает отобрать девочку у идущего в этапе отца, которому поначалу было разрешено нести ее; за арестанта вступаются политические. Случай достоверный, Толстой вычитал о нем в книге писателя Д.А.Линева „По этапу“. Работая над романом, Толстой изучил большое количество изданий о тогдашней тюрьме и ссылке, но счел нужным выбрать из просмотренного именно этот, видимо, особенно поразивший его эпизод. Чтобы у читателя не оставалось сомнений в достоверности и возможности подобных происшествий, Лев Николаевич (редкость для произведения художественного) дает подстраничное примечание с указанием источника.
Нехлюдов впервые встречает запертого в тюрьму ребенка, когда, придя на свидание, по воле случая знакомится в тюремной конторе с политическими (позже с ними окажется в одном этапе Катюша). Там к нему подходит мальчик, который, оказывается, родился в тюрьме. „Политической одной, он в тюрьме и родился... - отвечает на вопрос Нехлюдова вежливый смотритель. - Вот теперь едет в Сибирь с матерью“. (Сам смотритель трогательный отец: у него одна дочь еще маленькая, лет пяти-шести, такая же, наверно, как этот родившийся в тюрьме мальчик, старшая проявляет способности к музыке, – всякий раз, испрашивая разрешение на свидание, Нехлюдов слышит из комнат смотрителя то разучиваемую рапсодию Листа, то этюды Клементи.) Как рождаются дети в тюрьме, Нехлюдову тоже доводится увидеть. Беременная катюшина сокамерница, летним днем одолев с колонной трудные версты по знойным московским улицам, начинает рожать, едва арестантов погрузили в вагоны. Нехлюдов пробует облегчить ее участь. „У вас женщина рожает в вагоне, так я думал, надо бы...“ - обращается он к конвойному офицеру. „Ну и пускай рожает. Тогда видно будет“, - не утруждает себя офицер. Слышится свисток, вагоны с решетчатыми окнами тянутся мимо Нехлюдова, из окна женского вагона раздавался стон рожавшей женщины...


3.

Повествование о жизни Катюши Масловой начинается предельно просто (и оттого особенно сильно и выразительно): „История арестантки Масловой была очень обыкновенная история“. /6./
Случайность появления Катюши на свет закономерна. Ее мать, незамужняя деревенская женщина, „рожала каждый год, и, как это обыкновенно делается по деревням, ребенка крестили, и потом мать не кормила нежданно появившегося ненужного и мешавшего работе ребенка, и он скоро умирал от голода“. /7./ Так что подлинной случайностью оказалась вопреки обыкновению дарованная Катюше жизнь.
В одной из первоначальных редакций матерью Катюши была болезненная девушка, дочь прачки, и в самом деле родившая случайно. Но Толстой отказывается от этого варианта. Он ищет положения более сильного, более соответствующего общей идее и направленности произведения. На протяжении всего романа его не оставляет мысль о судьбе ребенка во взрослом мире, о взаимоотношениях ребенка с этим миром, о месте, которое занимают дети в дарованном людям мире.
Обстоятельства жизни побуждают Катюшу поступить с новорожденным точно так же, как поступала со своими ненужными детьми ее мать. Но дитя, еще не рожденное, успевает спасти Катюше жизнь. В окончательной редакции романа появляется написанная с громадной силой и выразительностью сцена на железнодорожной станции, куда темной холодной осенней ночью прибегает Катюша, чтобы увидеть проезжавшего из армии в Петербург Нехлюдова. Она не успела и словом с ним обменяться: едва выбежала на платформу, уже дали третий звонок, она лишь мельком увидела его в вагоне первого класса, поезд тронулся. „Она бежала, но вагон первого класса был далеко впереди. Мимо нее бежали уже вагоны второго класса, потом еще быстрее побежали вагоны третьего класса, но она все-таки бежала“...

Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие;
В зеленых плакали и пели...

В авторском примечании к стихотворению „На железной дороге“, созданном незадолго до смерти Толстого, поэт пишет: „Бессознательное подражание эпизоду из „Воскресения“ Толстого: Катюша Маслова на маленькой станции видит в окне Нехлюдова на бархатном кресле ярко освещенного купе первого класса“. /8./
Героиня Блока – „любовью, грязью иль колесами она раздавлена“ – лежит под насыпью, красивая и молодая. Но Катюша, решившая было, что „пройдет поезд – под вагон, и кончено“, вдруг в роковую минуту („как это и всегда бывает в первую минуту затишья после волнения“, - помечает многоопытный Толстой) почувствовала, , как „ребенок, который был в ней, вдруг вздрогнул, стукнулся и плавно потянулся и опять стал толкаться чем-то тонким, нежным и острым. И вдруг всё то, что за минуту так мучало ее, что, казалось, нельзя было жить, вся злоба на него и желание отомстить ему хоть своей смертью, - всё это вдруг отдалилось“.
Толстой, по существу, возвращается к тому, о чем уже писал в „Анне Карениной“ (творческая смелость необыкновенная!), но решающее отличие Катюши от Анны и, соответственно, всей мысли, всего содержания эпизода в том, что Анне доктора объяснили, как не иметь детей, и она ради „удобства“ жизни пользовалась их советами (в „Крейцеровой сонате“ Позднышев говорит о своей жене и врачах: „мерзавцы не велели ей рожать и научили средству“), а в Катюше жил, толкался, стучался, напоминая о себе, ребенок, и этот настойчивый зов остановил ее на краю платформы, воскресил ей жизнь, с которой она мысленно уже рассталась.
По-своему очень значимо, что на станцию Катюша идет не одна, что она подговаривает идти с собою девочку, кухаркину дочку, всё происходящее разворачивается на глазах девочки и вместе Катюша чувствует присутствие ее рядом; девочка обнимает Катюшу за мокрое платье: „Тетенька, домой пойдем“ (всё тот же остранненый мир, увиденный детскими глазами).
Смерть и рождение не раз соседствуют, сопрягаются, продолжают друг друга в творениях Толстого; в „Воскресении“ двучленная формула усложняется – рождаемое на свет существо отменяет смерть, но само изначально обречено на смерть неправедным устройством мира, в который приходит.
Толстой показывает в романе разработанную этим мироустройством систему уничтожения ненужных детей.
„Воскресение“ обдумывается, даже уже и начинается, когда Лев Николаевич узнает из газет о деле Марианны Скублинской, варшавской акушерки, принимавшей для выкармливания и дальнейшего устройства незаконнорожденных детей своих пациенток и замаривавшей их голодом. Он начинает писать статью, не о преступнице-акушерке („ее судят, осудят, приговорят к каторжным работам или что-нибудь в этом роде“) – пишет „обвинительный акт“ (его слово) всему общественному устройству, при котором возможны (и по-своему оказываются необходимы) проституция, скублинские, обездоленные дети, воспитательные дома, „где убивают детей в таком количестве, до которого не достигнет деятельность тысяч Скублинских в этом направлении“ (27, 537). Статья остается незавершенной. Мысли, мучавшие Толстого, когда он взялся за нее, будут воплощены в образах „Воскресения“.
Нехлюдов, пытаясь узнать о судьбе ребенка, находит в деревне старуху Матрену, тетку Катюши, тайно торговавшую вином /9/. Когда Катюша после родов маялась родильной горячкой, Матрена взяла на себя устройство судьбы новорожденного: „Ребеночка, батюшка мой, я тогда хорошо обдумала. Она дюже трудна была, не чаяла ей подняться. Я и окрестила мальчика, как должно, и в воспитательный представила. Ну, ангельскую душку что ж томить, когда мать помирает. Другие так делают, что оставят младенца, не кормят, – он и сгаснет; но я думаю: что ж так, лучше потружусь, пошлю в воспитательный“.
Другие – это между прочими мать Катюши, не утруждавшая себя поисками посредников для уничтожения ненужного ребенка. Хитрая старуха Матрена передоверяет исполнение приговора государству. Ход дела Матрене наперед хорошо известен. Ее знакомая, некая Маланья („умная была женщина!“), своего рода местная Скублинская (одна из тысяч, действовавших на Руси) за плату собирала по деревням ненужных детей, держала их у себя, пока не соберется небольшая партия, лишь слегка прикармливая („он и зачиврел у ней еще дома“), но умирать везла в Москву, в воспитательный дом. На вопрос Нехлюдова, отчего же ослабел ребенок, „верно, дурно кормили?“, старуха отвечает с пониманием: „Какой уж корм!.. Абы довезть живым. Сказывала, довезла только до Москвы, так в ту же пору и сгас. Она и свидетельство привезла, – всё как должно. Умная женщина была“.
В одной из первоначальных редакций романа технология истребления детей рассказана от имени автора:
„Крестная призвала старуху, занимавшуюся доставлением детей в воспитательный дом, и отдала ей ребенка. Обе старухи выпили, спрыснули Катюшу.
Старуха-ребятница взяла ребенка к себе и, кормя его соской, продержала 8 дней у себя, пока собрался у нее „камплет“, как она называла ребят, для поездки в Москву. А то для каждого брать отдельный билет было дорого; с 4-мя же ребятами на каждого ложилось не больше рубля.
Приладив большую корзину с гнутой ручкой, с двумя отделениями, старуха-ребятница положила запеленутых ребят по два на каждую сторону, приладила сосочку, и, усевшись в 3-м классе так, чтобы можно было вынимать корзину из-под сиденья и затыкать сосочкой рты тем, которые пищали, она повезла вместе с другими и Катюшиного ребенка в воспитательный, где, хоть и без этой корзины, точно так же умирало 80 детей из ста“. (33, 98)
Воскресение Катюши предполагало в замыслах Толстого и воскресение ее материнства. В нескольких сохранившихся вариантах окончания романа упоминается не только замужество Катюши, но и ребенок, ею рожденный.
В окончательном тексте возможность такого воскресения героини, это неиспепеленное перипетиями судьбы материнское начало угадывается в подробностях отношений ее с детьми, в отношении детей к ней, в собственной ее детскости.
Примечательно: после суда, рассказывая соседкам по камере о несправедливом и непомерно строгом приговоре, Катюша удерживается от слез до той минуты, пока „не встретилась глазами с мальчишкой, переведшим свои серьезные глаза с калачей на нее“. Тут „она уже не могла удерживаться. Всё лицо ее задрожало, и она разрыдалась“. И так же примечательно завершается эпизод на этапе, когда конвойный офицер разрешает политическим по их требованию нести ребенка, отобранного у идущего в общей колонне отца. Девочка идет на руки только к Масловой. /10/.
Толстой, конечно, не случайно находит для Катюши – до исполнения приговора – место сиделки-служанки в детском отделении тюремной больницы. Сюда, собираясь в Петербург добиваться пересмотра дела, заходит для разговора с ней Нехлюдов. Катюша, взволнованная разговором, возвращается в палату, и далее следует короткая, очень значимая для характеристики Катюши сцена, написанная Толстым с замечательной душевной проницательностью:
„Вернувшись в палату, где стояло восемь детских кроваток, Маслова стала по приказанию сестры перестилать постель и, слишком далеко перегнувшись с простыней, поскользнулась и чуть не упала. Выздоравливающий, обвязанный по шее, смотревший на нее мальчик засмеялся, и Маслова не могла уже больше удерживаться и, присев на кровать, закатилась громким и таким заразительным смехом, что несколько детей тоже расхохотались, а сестра сердито крикнула на нее:
– Что гогочешь! Думаешь, что ты там, где была! Иди за порциями.
Маслова замолчала и, взяв посуду, пошла, куда ее посылали, но, переглянувшись с обвязанным мальчиком, которому запрещено было смеяться, опять фыркнула“...


4.

Если композицию романа рассматривать геометрически, в центре ее оказываются деревенские главы: пробуждение Нехлюдова, предпринимаемая им „чистка души“, начатый путь к воскресению приводят его, вместе с участием в судьбе Катюши, к необходимости решить вопрос об отношении к земельной собственности. Геометрический центр произведения, вне зависимости от того, насколько это осознанно автором, часто оказывается по-своему особенно значимой, весомой его частью. /11/. Новая жизнь, движение к которой ощущает и осознает в себе Нехлюдов не сопрягается со старыми мехами. Землевладелец Нехлюдов не может в полном ладу со своей совестью посвятить себя освобождению Катюши, не задумавшись о рабстве живущих и трудящихся на его земле крестьян. „Это было не живое рабство, как то, которое было отменено в шестьдесят первом году, рабство определенных лиц хозяину, - говорится в романе, - но рабство общее всех безземельных или малоземельных крестьян большим землевладельцам“.
Земельный вопрос, тревожащий и побуждающий действовать Нехлюдова, мучительно переживается и самим автором в годы работы над „Воскресением“. В мемуарном очерке „О том, как мы с отцом решали земельный вопрос“ дочь его, Татьяна Львовна, пишет, что „перелом“ в жизни Толстого неизбежно приводил его к отказу от всякой собственности, в том числе и земельной. Рассказывая о попытках Льва Николаевича перераспределить в ее имении владение землей в духе Генри Джорджа, Татьяна Львовна замечает: „Разговор отца с мужиками довольно точно описан в романе „Воскресение“. /12/.
Но, кроме передела земельной собственности, Нехлюдов занят в деревне (и, соответственно, в этих – центральных – главах) решением еще одной не дающей ему покоя задачи: он хочет узнать об участи рожденного от него Катюшей ребенка.
Мысль о ребенке завладевает Нехлюдовым тотчас же, как только он сознает свою вину перед Катюшей, сознает, что отныне не в силах остаться безучастным к тому, что произошло и произойдет с ней. В первый раз беседуя с Катюшей после суда, он прежде всего, даже как будто несколько неожиданно, спрашивает: „Ведь был ребенок?“, и, несмотря на злобный (в укор ему) ответ Катюши, что ребенок „тогда же, слава Богу, помер“, по приезде в деревню стремится узнать о нем всё, что только возможно (даже не исключает, кажется, что сведения о смерти ребенка недостоверны).
Впрочем, воспоминание о ребенке, как и о том, что произошло между ним и Катюшей, и раньше, прежде чем он забыл о ней, „жгло его совесть“, – он пытался утешать себя тем, что, „если все так делают, то, стало быть, так и надо“. Себе в оправдание он приводил незаконного сына (Митеньку), который родился у его отца от крестьянки. /13/. Но после новой встречи с Катюшей, вместе с пробуждением Нехлюдова, вопрос о ребенке уже не вопрос об укорах его совести: теперь это один из тех главных злободневных вопросов, которые ставит Толстой в романе, ибо дети – увеличительные стёкла зла. Для мышления Толстого характерна, как образно заметил художник И.Н.Крамской связь каждого частного суждения с общими положениями – так радиусы связывают каждую точку окружности с центром. Так и детский вопрос оказывается связан в деревенских главах романа с вопросом земельным, поиски Нехлюдовым следов ребенка сопрягаются с переделом земли и приводят его в конечном счете к сознанию необходимости нравственного возрождения – воскресения – живущих на земле людей, переустройства всего мирового порядка.
Уже работая над „Воскресением“, Толстой пишет в предисловии к статье английского публициста Эдуарда Карпентера „Современная наука“: невозможно говорить о благотворительности медицинской науки, когда ее усилиями вылечивается от дифтерита „одно дитя из тысячи тех детей, которые без дифтерита нормально мрут в России в количестве 50% и в количестве 80% в воспитательных домах“ (31, 87). Эти цифры, однажды им узнанные, – в „простых“ семьях умирает, не дожив до года, 50% детей, в воспитательных домах 80% – не дают ему покоя.
Нехлюдов встречает в деревне худую крестьянку с исчахшим, но всё улыбающимся, от болезни бледным ребеночком в скуфеечке из лоскутиков.
„Ребенок этот не переставая странно улыбался всем своим старческим личиком и всё шевелил напряженно искривленными большими пальцами. Нехлюдов знал, что это была улыбка страдания...
Нехлюдов обратился к Анисье:
– Как ты живешь? - спросил он. - Чем кормишься?
– Как живу? Побираюсь, - сказала Анисья и заплакала.
Старческий же ребенок весь расплылся в улыбку, изгибая свои, как червячки, тоненькие ножки...“
Этот бескровный ребеночек, лишь дважды коротко возникающий среди сложных перипетий романа, тотчас схватывается нашей памятью, как и памятью Нехлюдова (уже покинет деревню, а перед глазами всё будет возникать „улыбающийся старичок-младенец, сучащий безыкорными ножками“).
„Теперь ему было ясно, как день, что главная причина народной нужды, сознаваемая и всегда выставляемая самим народом, состояла в том, что у народа была отнята землевладельцами та земля, с которой одной он мог кормиться, - вместе со своим героем подводит итог увиденному в деревне Толстой. - А между тем ясно совершенно, что дети и старые люди мрут от того, что у них нет молока, а нет молока потому, что нет земли, чтобы пасти скотину и собирать хлеб и сено...“
Концы сводятся.
Найти нужную избу в деревне помогают Нехлюдову два вызвавшихся проводить его крестьянских мальчика („один, постарше, – в грязной, бывшей белой рубахе, а другой – в худенькой слинявшей розовой“) – всё те же необходимые Толстому дети-спутники, ясностью своего отношения к миру уточняющие видение его. Мальчики говорят „умно и обстоятельно“ - в беседе с ними Нехлюдов и глубже, и отчетливее понимает происходящее в деревне. Толстой наделяет мальчиков лишь несколькими реплики, но нам, неведомо как, передается ощущение жизненной силы, прочности, света, будто излучаемых этими крестьянскими детьми, пробившихся сквозь роковой барьер младенчества. Эти мальчики, белый и розовый, как именует их Толстой как бы противостоят горьким мыслям Нехлюдова о вымирании народа, предполагают иные точки зрения, иные объективы.

Несколько лет спустя, в значимом для судеб России 1905 году, Толстой напишет рассказ „Ягоды“. На небольшом пространстве текста соседствуют два мира – богатой барской дачи и крестьянской деревни. И в том, и в другом мире обитают дети. В жизни барских и крестьянских детей всё противоположно. И между собой они не общаются. Единственное, что связывает их, – ягоды. Рано утром деревенские девочки и мальчики собирают в лесу вкусную, душистую землянику, а потом продают за двугривенный барским детям.
В „Ягодах“ нет бескровного крестьянского мальчика со старческим личиком, – здесь мы знакомимся с шустрым, крепким и работящим Тараской: всю ночь был с лошадьми в ночном, но, вернулся домой, и не лег спать, разгулялся, отправился с девчонками по ягоду, а после и вовсе некогда было разлеживаться – пропахивал с отцом картофель.
Крестьянские девочки, пришедшие продать ягоды к великолепной даче, с башней, верандами, балкончиками, галереей, любуются на висячий зеркальный шар, „в котором виднелись какие-то маленькие дома, леса, сады. И этот шар и многое другое было для них не удивительночто они ожидали всего самого чудесного от таинственного и непонятного для них мира людей-господ“. Им невдомек то, что очевидно для Толстого, что он рассказом своим открывает и нам: чудесный мир – не отражение в дурацком зеркальном шаре, чудесный мир – лес, откуда девочки пришли в усадьбу, пронизанная утренним солнцем молодая ореховая и кленовая поросль, роса на сочной траве, полянка, сплошь усыпанная красными и розовато-белыми ягодами. Чудесный мир – это ездить в ночное, вставать на рассвете, завтракать ломтем ржаного хлеба и кружкой молока, помогать отцу на пахоте, а не томиться от безделья и обжорства под стеклянным шаром, заменяющим солнце.
Для Льва Николаевича, с его пронесенной через всю жизнь любовью к земле, земледельцу, крестьянскому труду, очевидно, что жизнь крестьянина, при всех тяготах, приводящих ее подчас на грань вымирания, не только полезнее для общества (это само собой разумеется), но и (в этом диалектика) физически и нравственно полезнее для самого труженика: „Стоит им ослабить напряженность этой работы – они станут, недоедая и без крова и одежды, умирать еще раньше времени, детей будет уже умирать не 50, а 70 на 100“ (34,325).
Жизнерадостное настроение, как-то само собой возникающее от встречи с белым и розовым мальчиками в бедной и, как представляется Нехлюдову, вымирающей деревне „Воскресения“, несет в себе отзвук любви Толстого к крестьянским детям, постоянной – смолоду – надежды на них, запечатленной позднее в „Ягодах“. Той любви и надежды, о которой Софья Андреевна с горечью писала в автобиографии: „Я всегда ревновала Льва Николаевича к народу, к его любви к детям крестьянским большей, чем к своим, барским“ (примечательно это: „своим, барским“). /14/.

С отъездом из деревни, где перед Нехлюдовым доподлинно открылось, что произошло с его ребенком, что происходит с тысячами детей вокруг, детский вопрос не уходит из жизни героя. Наоборот – обнаруживается перед ним во всей непредвиденной широте и разносторонности. После деревни Нехлюдов отправляется хлопотать о деле Катюши Масловой в Петербург и одновременно берется исполнить еще ряд поручений, связанных с несправедливыми судебными и правительственными решениями, среди них – и дело сектантов,у которых за то, что они по-своему читали и толковали Евангелие, отбирались дети: „архиерей с губернатором решили... разослать мужей, жен и детей в разные места ссылки“.
Здесь в роман, автобиографическое начало которого трудно переоценить, вновь вторгаются впечатления собственной жизни автора: в пору работы над „Воскресением“ Толстой дважды обращается к Николаю П с просьбой содействовать возвращению сектантам-молоканам их детей, отнятых у родителей как у отставших от православия. Дети отнимались на основании статьи 188-й „Уложения о наказаниях“: до возвращения отступивших родителей в православие правительством принимаются, для охранения их малолетних детей от совращения, указанные в законах меры. „Но что хуже всего, - писал царю Толстой, - это то, что это не единичный пример, а один из тысяч и тысяч таких же и еще более жестоких дел, совершаемых по всей России над людьми, виновными только в том, что они исповедуют ту веру, которую считают божеской истиной“ (70, 73). Письмо Толстого передал по назначению знакомый писателя А.В.Олсуфьев, помощник командующего императорской главной квартиры (в романе Нехлюдов намеревается сделать это через свлоего приятеля флигель-адъютанта Богатырева). Ответа от царя Толстой не получил. В 1898 году Татьяна Львовна Толстая, чтобы выяснить ход дела, по просьбе отца, посещает, обер-прокурора Синода К.П.Победоносцева, очевидно ставшего в какой-то мере прототипом Топорова, важного чиновника возглавляющего в романе „человеческое учреждение“ , которое должно было поддерживать и защищать „ничем не поколебимое божеское учреждение“ /15/.

В последний раз Нехлюдов встречается с детьми в заключительных главах романа.
Два как бы параллельных эпизода.
Выходя из острожного барака, Нехлюдов видит знакомого ему, шедшего с этапом мальчика лет десяти: он лежал между двумя арестантами на полу в сенях под вонючей и текущей по швам кадкой парашей и, подложив руку под щеку, спал на ноге одного из арестантов. Образ этого мальчика – точно ожог памяти. На пространстве одной страницы Толстой еще дважды, почти в одних и тех же словах, повторяет, что несмотря на обилие впечатлений этого дня, несмотря на пережитые Нехлюдовым важные события, связанные с решением судьбы Катюши, „из всего того, что видел нынче Нехлюдов, самым ужасным ему показался мальчик, спавший на жиже, вытекавшей из парахи, положив голову на ногу арестанта“. Именно в этот момент, под впечатлением этой встречи, он предельно четко формулирует мысль, мучавшую его в течение последних месяцев: „Я ли сумасшедший, что вижу то, чего другие не видят, или сумасшедшие те, которые производят то, что я вижу?“ (формула дословно совпадает с записями в толстовском дневнике).
А несколько страниц и короткое время спустя в благоустроенном доме начальника края миловидная дочь начальника с любовью и гордостью показывает Нехлюдову своих малышей. В первой кроватке, „раскрыв ротик, тихо спала двухлетняя девочка с длинными вьющимися, растрепанными по подушке волосами.
– Вот это Катя, - сказала мать, оправляя с голубыми полосами вязаное одеяло, из-под которого высовывалась маленькая белая ступня. - Хороша? Ведь ей только два года.
– Прелесть!
– А это Васюк, как его дедушка прозвал. Совсем другой тип. Сибиряк. Правда?
– Прекрасный мальчик, - сказал Нехлюдов, рассматривая спящего на животе пузана“...
При всей очевидности противопоставления – ребенок, спящий возле тюремной параши, и малыши в уютной детской губернаторского дома – Толстой избегает противопоставлять одну сцену другой, отказывается от публицистического тона, которым полнятся многие страницы романа, и перед чистыми кроватками генеральских внуков не вспоминает о несчастном арестантском мальчике. Наличие в мире детей увеличивает меру творимого в мире зла, но свежие от Бога дети неповинны в сумашествии взрослых.


5.

„Завещание уходящего столетия новому - „Воскресение“ Толстого“, - обозначил на грани столетий, в 1899 году, Александр Блок /16/.
Дети „Воскресения“ - поколение Блока.
Вполне допустимо, даже почти неизбежно, что все они – и деревенские белый и розовый мальчики, и городские брат и сестра в коляске, и мальчик у параши, и губернаторские внуки – окажутся людьми наступающего двадцатого столетия, станут – каждый по-своему – участниками и жертвами тех событий, которые оно несет миру, нового сумасшествия, которое захватил и в котором не сумел выжить Блок и которое вряд ли мог представить себе в своих пророчествах яснополянский мудрец.


П р и м е ч а н и я

1. Толстой Л.Н. Полн. Собр. Соч. В 90 томах. Т.52. С. 74. Далее ссылки на это издание в тексте (первая цифра – том, вторая – страница). Цитаты из художественных произведений приводятся без ссылок.
2. В „Отрочестве“ главный герой повествования Николенька Иртеньев знакомится с Дмитрием Нехлюдовым, который в „Юности“ становится его ближайшим другом. В „Воскресении“ мимоходом, как нечто знакомое читателю, упоминается имя Николеньки, чем по-своему обозначена внутренняя связь романа с трилогией: Нехлюдов „почувствовал себя таким, каким он был, когда они с Николенькой Иртеньевым решили, что будут всегда поддерживать друг друга в доброй жизни и будут стараться сделать всех людей счастливыми“.
3. Маковицкий Д.П. Яснополянские записки. // Литературное наследство. Т.90. Кн.1. С.148
4. „Воскресение“ уже обдумывалось, когда Толстой узнал о судимом в Туле крестьянине, изнасиловавшем свою дочь (27, 236).
5. В одной из первоначальных редакций Толстой пометил, что дочь дьячка, убившая ребенка, была среди обитателей камеры „самый близкий человек Масловой“ (33, 147)
6. Ср. в „Смерти Ивана Ильича“: „Прошедшая история жизни Ивана Ильича была самая простая и обыкновенная и самая ужасная“.
7. Курсив мой – В.П.
8. Блок А.А. Собр. Соч. В 8 томах. М.-Л., 1960-1963. Т.3. С. 260, 593.
9. За корчемство, тайную торговлю вином, отбывает наказание соседка Масловой по камере, та самая, вместе с которой в тюрьме находятся дети, девочка и мальчик. „Зачем вином торгуешь?“ - „А чем же детей кормить?“ - объясняет она свое преступление.
10. В ранней редакции Катюша после смерти ребенка, ставшая с помощью сводни содержанкой писателя, живет в городе у тетки: „подвал, сырость, вонь, грязь, кричащие дети, пьяный дядя и соседи, драки“. Но когда писатель предложил ей переехать на отдельную квартиру, „она долго колебалась, в особенности ей жалко было 5-летнего Митеньку, теткина сына, который особенно привязался к ней и с которым она спала...“
(33, 133). Курсив мой – В.П.
11. В „Войне и мире“, например, - первое, определяющее судьбы героев объяснение Пьера с Наташей и комета 1812 года; в „Анне Карениной“ - открытый разрыв Анны с мужем, отъезд с Вронским за границу, женитьба Левина на Кити.
12. Сухотина-Толстая Т.Л. Воспоминания. М., 1976. С. 357.
13. Исповедальная подробность: от крестьянки Аксиньи Базыкиной, которую еще до женитьбы любил Толстой, у него был сын. За год до смерти он записывает в дневник: „Посмотрел на босые ноги, вспомнил Аксинью, то, что она жива, и, говорят, Ермил – мой сын, и я не прошу у нее прощенья, не покаялся, не каюсь каждый час и смею осуждать других“ (57. 218). У Толстого описка: сына Аксиньи звали Тимофеем Ермиловичем. „Тимофей был больше похож на Льва Николаевича, чем все его сводные братья, но никогда не хвастался своим родством, о котором знали все“ (Толстой С.М. Дети Толстого. Тула, 1994. С. 182). Примечательно имя, данное в романе „незаконному“ брату Дмитрия Нехлюдова – Митенька. Совпадение имен напоминает о несходстве судеб.
14. Толстая С.А. Моя жизнь. Рукопись. Архив Гос. Музея Л.Н.Толстого. Ч.4. С. 132.
15. См. Сухотина-Толстая Т.Л. Указ соч. С. 229-233.
16. Блок Александр. Записные книжки 1901-1920. М., 1965. С. 114.


>>> все работы aвтора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"