№7/2, 2010 - 19 июля 1928 года родился Владимир Ильич Порудоминский - русский писатель, автор научно-популярных и биографических книг, вышедших в популярной серии «Жизнь замечательных людей»

Владимир Порудоминский

Прощание славянки
Два рассказа



Плач Ярославны

Все ребята были как на подбор, но наша Ярка лучше всех.
В цирке она сказала: „Не люблю укротителей. Хотят сделать из льва котенка. Эта женщина накрашенная – фу! – заставляет собаку ездить по кругу на другой собаке – зачем? Никому это не нужно, и собаке тоже. Хочет показать, что она умней собаки. А она – глупей. Такая накрашенная – губы, щеки – противно!“
По-русски Ярка говорила хорошо и почти без акцента.
В конце представления знаменитый фокусник распиливал ассистентку. Красивую, восточного облика девушку в цветастых шальварах положили в черный, похожий на узенький гроб, ящик, после чего фокусник и его помощник начали водить туда-сюда вставленной в прорезанную посреди ящика щель двуручной пилой.
Ярка повернулась ко мне, попросила: „Пошли, постоим на улице?“ Она закусила губу, на ее лице читалось отвращение. Я показал глазами на их учителя, – кажется, его звали Ян. „Я скажу, что голова болит“, - кивнула Ярка.
Фокусник и его помощник со скрежетом допилили ящик до основания, зубья пилы показались снизу; подбежавшие ассистентки, все восточные красавицы в шальварах, растащили в разные стороны половинки гроба, предъявляя публике доказательство, что лежащая в нем девушка действительно разрезана надвое.
Задевая ноги недовольных соседей, мы втроем, Ярка, Иришка, моя дочь, и я, выбрались из середины ряда и направились к выходу.
„Куда же вы? - огорченно спросила полная женщина-капельдинер в форменном кителе с шитыми золотом буквами на воротнике и золотыми пуговицами. - Сейчас самое интересное будет“.
„А что будет?“ - спросила дочка, которая, кажется, была не прочь увидеть самое интересное.
„Люди будут пропадать“, - объяснила капельдинер, не сводя глаз с арены и обмахиваясь зажатыми в ладони программками представления.
Мы остановились на просторных ступенях перед входом в здание цирка. Днем здесь кружит толпа, но в этот поздний час было непривычно пустынно: Центральный рынок по соседству давно закрыт, представление в цирке еще не окончилось. Воздух полнился теплом минувшего августовского дня, но в нем был уже разлит тонкий, едва уловимый запах наступающей осени. На фоне темно-синего неба, чуть подсвеченного по краям заревом дышащего вокруг большого города, неподвижно чернели силуэты разросшихся на Цветном бульваре деревьев. Я купил мороженое – вафельные стаканчики с застывшей массой сливочного пломбира, накрытого плоским розовым цветком промерзшего крема. Ярка откусила сразу большой кусок, как откусывают хлеб, и вдруг сердито бросила стаканчик в стоявшую у дверей урну. „Не нравится?“ - спросил я. „Нет, вкусно. Но зачем он ее пилил?..“ Из здания донеслись громкие аплодисменты. Наверно, там начали пропадать люди.
„Я попрошу, чтобы меня после представления отпустили к вам ненадолго. Хорошо? Перед сном у нас обсуждение того, что было сегодня и планы на завтра – что будем делать, как себя вести. Сперва Ян рассказывает, за ним Божена то же самое. Скучно. А ты потом меня проводишь“.
С первой же встречи она начала говорить мне „ты“.

Чешские дети приехали в Москву по обмену. В июне моя дочь побывала со своим классом в Чехословакии; спустя два месяца мы принимали пражских школьников. Почему-то получилось так, что гости оказались четырьмя-пятью годами старше московских хозяев: наши были подростки, а эти – юноши и девушки, уже из выпускных классов. Поселили их в школе, где несколько помещений были оборудованы для ночлега, но каждого из прибывших прикрепили к какой-либо семье, предоставив нам возможность изощряться в знаменитом московском гостеприимстве. Были пущены в ход все связи, чтобы набить холодильник продуктами, которых не было в продаже (тут нам повезло: отец дочкиной одноклассницы был директором большого гастронома), куплены кое-какие подарки, заказаны билеты в театр и экскурсии в музеи, по указанию школьной администрации, в изобилии заготовлены сувениры – комплекты открыток с видами, значки, матрешки, хохломские ложки и плошки. Когда „распределяли“ гостей, нам досталась Ярка, Ярослава.
Божена, руководительница группы, худощавая бледная женщина без возраста с тонкими белыми губами, отвела меня в сторону: „Девушка очень сложная, своевольная, резкая, не признает никаких авторитетов. Может сказать и сделать глупость. – Она сощурила глаза под толстыми, сильного увеличения очками. – Не давайте ей воли“.
А я, едва глянул на приезжих, тотчас заметил эту Ярку – тонкая, гибкая (потом расскажет, что долго занималась балетом, но в училище не взяли: рост подвел – высока), густые, будто без заботы о прическе, светло-русые волосы и неожиданно черные, тревожные глаза.
Тогда, в первый вечер, уже у нас дома, Ярка сказала: „Вы мне сразу понравились, ты и Иришка. Поэтому, когда Божена на вас посмотрела, я сморщилась: пусть подумает, что вы мне не нравитесь, и отдаст меня вам“.
Она откинула голову и засмеялась. Шея у нее была красивая, длинная. (Не пишу про нежные, пульсирующие голубые жилки – это как бы предполагается само собой.) Незадолго перед тем Бондарчук выпустил на экраны „Войну и мир“ – в газетах сообщали, будто у актрисы Савельевой (бывшей балерины), игравшей Наташу Ростову, лишний шейный позвонок. Вот и у нашей Ярки был, наверно, один позвонок лишний...

Тогда, в августе 1968-го, события в Чехословакии неумолимо двигались к роковой черте.
„О том, что происходит вокруг Чехословакии, с гостями говорить не следует“, - предупредил родителей директор нашей школы.
„Но могут возникнуть разговоры, острые вопросы...“
„Не отвечайте, поговорите о другом. О братстве народов. О спорте“...
У директора были глаза с трудом пробуждающегося человека. Для встречи гостей он надел парадный пиджак, сверкавший боевыми медалями.
„Я не думаю, что возникнут острые разговоры, - чешский учитель Ян, спокойно поглаживал свою аккуратную рыжую бородку. - Наши ребята устали: вдруг столько перемен, ожидания, слухи. А позади трудный учебный год. Они рады отдохнуть, развлечься...“
Я пересказал Ярке слова учителя.
„Ян очень любит свою бородку, - отозвалась Ярка. - Нам просто не велели обсуждать с вами наши политические проблемы. Но вы ведь не полезете к нам с танками, как в Венгрию?“
„Я не полезу“.
„Разве кому-нибудь здесь хуже от того, что у нас делается? Ведь только лучше? Да?“
„Не уверен, что все так думают“.
„Но ты так думаешь? И вот Иришка. И ваша мама. И таких много, как вы“.
Ее черные тревожные глаза смотрели на нас с надеждой.
„Может быть, немало. Но они ничего не решают“.
Жена уже накрыла на стол.
„Давайте выпьем вина, чтобы всё хорошо кончилось, и у вас, и у нас“, - предложил я.
„А ей можно? - забеспокоилась жена. - У тебя не будет неприятностей, Ярка?“
Ярка сердито сверкнула глазами:
„Я сама решаю, что мне делать, о чем разговаривать“.
„А если Божена унюхает?“ - слегка подначил я гостью.
„Я ее не боюсь. Я ее презираю. Фельдфебель“, - отрезала Ярка...

Посещением цирка завершалась неделя пребывания чехословацких школьников в Москве. Назавтра утренним – „сидячим“ – поездом они отбывали на пять дней в Ленинград. Жаль было расставаться с Яркой, но очень уж быстро сгущались тучи, воздух был насыщен электричеством, вот-вот ненастье, – как тогда посмотрим в глаза этим доверившимся нам детям?
„Эта девочка всегда хочет быть исключением“, - недовольно поджала белые губы Божена, когда после представления я попросил ее отпустить Ярку на часок к нам. Но на мое счастье еще некоторые родители обратились к ней с подобной просьбой, и строгой наставнице не оставалось ничего другого, как сдаться.
Ярка сидела за моим письменным столом и не выпускала из рук небольшую малахитовую фигурку: ящерица, точно прислушиваясь к чему-то, замерла на камне, – старинное пресс-папье, обычно придавливавшее бумаги у меня на столе.
„Люблю ящерок, - сказала она. - Когда ее хотят поймать, она оставляет хвост и убегает. А хвост потом отрастает снова. И она оказывается старше своего хвоста“.
Я любовался ее тонкими запястьями.
„Когда я маленькая жила летом у бабушки в Черногории, я там все время играла с ящерками“.
Ах, вот откуда эти глаза, - подумал я.
„Возьми ее на память“, - сказала моя жена.
Мы всё придумывали для Ярки какой-нибудь интересный подарок, но так и не придумали.
За долгие годы я очень привык к моей малахитовой приятельнице, но пересилил себя: „Эта ящерица принадлежала еще моему отцу, теперь у тебя в Праге будет словно бы кусочек от нашего дома“.
„Я буду смотреть на нее и помнить, что, пока вы здесь, с нами ничего дурного не случится“. Ярка нежно, едва касаясь, поглаживала тонкими пальцами теплый ярко-зеленый камень.
„Не так, - печалясь тому, что говорю, поправил я ее. - Если с вами случится что-нибудь дурное, ты будешь помнить, что мы здесь...“
Потом я провожал ее до школы. Мы шли вдвоем по ночной Садовой и много молчали. Всё, что можно сказать, было уже сказано, а то главное, что в эти минуты соединяло нас и вместе отделяло друг от друга неприступной стеной, оставалось нам неведомо.
„Я не верю, что ваши двинут на нас танки, - сказала Ярка. - Мы хотим по-другому, но мы же все-таки свои“.
Я не хотел говорить ей, что верю своим меньше, чем она нашим...

Двенадцатью годами раньше, поздней осенью 1956-го газетная служба забросила меня в Рыбинск, где возводилось какое-то гидротехническое сооружение. Гостиница была набита битком, раскладушки стояли даже в коридорах, мне определили местом жительства убогую каюту на земснаряде, пришвартованном в некотором отдалении от берега. Погода стояла холодная, река была уже схвачена слоем желтоватого с пятнами ржавчины льда, вечером, в темноте, спускаясь с мостков по отвесной железной лесенке на палубу земснаряда, надо было ухитриться, чтобы не загреметь вниз с обледеневшей ступеньки.
Каюту я делил с Иваном Ефремовичем, мастером-ремонтником, умным мужиком лет пятидесяти, - мне тогдашнему он казался старым. От постоянной работы на воздухе лицо у него было цвета темной меди и такие же руки, огромные, с черными ногтями. После работы мы ужинали вместе – делили на двоих четвертинку (Иван Ефремович был человек непьющий) и закусывали плавлеными сырками, потом долго пили чай с рафинадом, который тогда выпускали еще нерастворимым, – с одним куском, если вприкуску, можно было выпить целую кружку, а то и две.
Там, в Рыбинске, я узнал о будапештском восстании – событие слишком волнующее, чтобы не обсудить за ужином с моим соседом. „Да чего тут мудрить, - опрокинул Иван Ефремович мои сложные предположения. - Уважим просьбу ихних трудящихся и протянем руку братской помощи. Одной танковой армии им вот так хватит“, - Он показал ладонью повыше своей головы. - Знаешь, стишок? Матушка Россия не берет насильно, а всё добровольно, наступя на горло...“ (позже я узнал, что стишок этот еще из девятнадцатого столетия, из времен покорения Кавказа). „Думаешь, не уступим?“ - спросил я. „Что ты! Да разве можно уступить! - горячо отозвался Иван Ефремович, даже огорчился, кажется. - Там всё такой кровищей полито! Зря, что ли? Раз уж здесь, - он захватил горсть воздуха и сжал свой могучий, как молот, кулак, - отдавать нельзя“...
Я возвратился в редакцию в тот самый час, когда по радио сообщали о подавлении восстания. Главный редактор, Николай Петрович, собрал сотрудников в своем кабинете. Был наш Петрович старый коммунист и, по общему неколебимому мнению, доброй души человек. Когда он знакомил нас с текстом хрущевского доклада о культе личности, он останавливался, задыхаясь, не в силах продолжать чтение, тряс красивой седой головой, повторял, тоскуя: „Слепые были. Ослепли от страха“. Я вошел в кабинет. Из небольшого репродуктора, помещенного на тумбочке по правую руку от стола главного редактора, торжествующе рокотал голос главного диктора страны. Николай Петрович, вытянувшись будто по стойке „смирно“, поднялся за своим столом и слушал правительственное сообщение. Его взгляд был устремлен поверх голов сотрудников в какое-то высокое никуда. Из светлых глаз струились слезы. „Отстояли революцию, ребятки, - тихо повторял он самому себе. - Отстояли революцию...“

„Ну, прощай, Ярка“, - сказал я с наигранной веселостью. „Не прощай, а до свиданья“. - Ярка быстро прикоснулась губами к моим губам и исчезла в дверях школы. Гнетущая мысль о завтрашнем дне помешала мне ответить на ее поцелуй.
Я медленно брел домой по безлюдной Садовой. Меня неспешно обогнала поливальная машина, оставлявшая за собой темную полосу мостовой и запах теплого асфальта. В памяти топталась со школьных лет зацепившаяся строчка: „Ярославна рано плачет в Путивле на забрале...“
Рано утром жена разбудила меня: „Наши ввели войска в Чехословакию“.

Гостеприимные хозяева – дети и их родители – уговорились прийти для проводов дорогих чехословацких друзей прямо на вокзал. Предполагалось, что у вагона состоится последнее братание, обмен трогательными речами. Провожавших собралось заведомо меньше, чем можно было ожидать. Конечно – рабочий день, но не рабочий день был тому причиной. Я таил надежду, что иных, может быть, и стыд удержал показаться. Небольшой группой мы стояли в условленном месте, ожидая автобуса, и держали в руках похожие один на другой букеты – лиловые и розовые астры, темно-красные и белые георгины.
„Неловко получилось, - посетовала очень молоденькая мама в пестром, как у бабы на чайник, сарафане (такими стегаными куклами мы щедро одарили наших гостей). - Надо же, день в день“.
„Нам стесняться нечего, - резко повернулась к ней другая, полная, сильно накрашенная, с букетом пунцовых георгин. - Возимся, возимся с ними, себе отказываем, - она, точно предъявляя доказательство, сильно толкнула вперед стоявшую возле крепкую девочку с туго заплетенной косой, - а они... – такое предательство!..“
„Товарищи, не будем при детях“, - призвал к примирению чей-то дедушка в темном костюме и шляпе из белой соломки. На лацкане дедушкиного пиджака круглился гвардейский значок.
Все замолчали, стояли молча, в недоброй тишине, и, похоже, только и ждали, чтобы поскорее закончилась ненужная церемония и можно было разбежаться в разные стороны, забыть про этих чешских гостей и не смотреть в лицо друг другу. Дети, те, что пришли, тоже держались тихо, теснились к родителям, лишь изредка перебрасывались негромким словом.
„Пошли мороженое купим?“ - предложила Иришке девочка с тугой косой.
„Я пойду?“ - спросила Иришка.
„Подожди. Надо же с Яркой попрощаться“.
Пора, большая уже, привыкай, - страдая за нее, думал я. - Сколько раз захочется тебе вот так уйти в сторону, укрыться, сделать вид, что не видишь, не слышишь, не знаешь...
„Я ведь что хочу сказать, что совпадение такое, - снова заговорила молоденькая мама в сарафане. - Вчера бы уехали – и ладно“.
„Неблагодарные, - тотчас вступила накрашенная. - Столько наших солдат полегло, чтобы они жили, как люди...“
„Тише. Едут“, - предупредил дедушка в шляпе из соломки.
Подошел автобус с трехцветным флажком за ветровым стеклом. Чешские ребята, стараясь не замечать нас, выбирались наружу со своими рюкзаками и сумками. Директор школы, приехавший вместе с ними, сверкая медалями,что-то втолковывал Божене. Она, сжав бледные губы, кивала головой.
Гости, подхватив поклажу, выстроились по двое, будто кто-то командовал ими, и, не глядя в нашу сторону, направились на перрон. Мы с нашими осенними букетами плелись сзади. Ярка шла с Яном и делала вид, что занята беседой. Лицо у нее раскраснелось, в глазах стояли слезы. Я прибавил было шагу – догнать, сказать что-то главное... Только бы в глаза ей заглянуть, слова сами найдутся, - думал я. „Не трогай ее, она сейчас не может“, - взяла меня под руку Иришка, угадывая мое желание.
Состав был уже подан. Отъезжавшие один за другим скрывались в вагоне. Стало ясно, что трогательная прощальная церемония не состоится. Божена сунулась в вагон, громко скомандовала что-то по-чешски. Две или три девушки выпрыгнули обратно на перрон, подошли к нам, вежливо попрощались, приняли цветы. „Ведь мы же тебя полюбили! Полюбили. А ты!.. - громко почти запричитала накрашенная мама, вталкивая в руки девушки огромные пунцовые георгины. - Мы тебя полюбили, ты помни!“ Она вдруг обняла смутившуюся девушку и поцеловала в обе щеки. Достала из рукава платок и приложила к глазам.
„Ничего, обойдется, - успокоил ее дедушка в шляпе из соломки. - Наш полк после войны в Прибалтике стоял, там тогда такое творилось! А сейчас – мир-дружба“.
„Мы прошлым летом в Эстонии отдыхали, на озерах, - сказала молоденькая мама в сарафане. - Нормально!“
„Вы, товарищ Божена, не отчаивайтесь, - директор, звеня медалями, пожимал Божене руку. - Наверху и у вас, и у нас не малые дети сидят. Разберутся ко взаимному удовлетворению. Вот приедете в Ленинград...“
„Никто не хочет в Ленинград. Все хотят скорее домой“.
„Что вы, что вы! Это же такая красота! Нева, пригороды, музеи... А через год снова друг к другу в гости поедем“.
„Не поедем, - жалобно сказала Божена. - Никогда не поедем...“
Проводница опустила подножку и стала в дверях вагона. Вдруг на площадке за ее спиной показались Ярка, Ян, несколько мальчиков. Я, радуясь, помахал им. Директор улыбнулся и показал рукой, будто взял под козырек.
„Фашисты!“ - звонко крикнула Ярка. „Фашисты!“ Рыжая бородка у Яна растрепалась. Он грозил нам кулаком. „Фашисты! Фашисты!“ - кричали из вагона чешские мальчики. Поезд незаметно тронулся. Мы по привычке, ускоряя шаг, двинулись было следом. „Фашисты!“ - кричали нам дети. Проводница со свернутым флажком в руке невозмутимо возвышалась в дверях.
„Война бы не началась“, - озабоченно сказал директор.



Другая колея


...Мы и ахнуть не успели, как они разом шумно, с выкриками, посвистом, грубыми шутками, ворвались в тесное купе, не перемолвившись с нами и словцом, подхватили нашу не изобильную поклажу – два чемодана, две сумки, пишущая машинка, пять или шесть картонных коробок с книгами, мигом, в окна, в двери, выбросили всё на перрон и погрузили на металлическую тележку с длинной рукоятью, какой обыкновенно орудуют носильщики.
Дело было в Бресте...

На Брестском вокзале я оказался второй раз в жизни.
Я прожил до старости, по разным причинам почти не выезжая из пределов отечества, и не имел воможности привыкнуть к пересечению государственной границы.
В первый раз я попал в Брест полутора десятилетиями раньше, возвращаясь из туристской поездки по ГДР. Почему-то получилось так, что из Москвы нас отправили самолетом, а возвращались мы поездом. В Бресте вагоны переставляли на нашу российскую колею, в эти несколько часов пассажирами занимались таможенники.
Наш таможенник был моложавый строгий мужчина с лицом, не оставлявшим никаких сомнений в его готовности следовать каждой буковке закона. Он попросил нас открыть чемоданы, опытными движениями послойно ощупал их содержимое; если что-то вызывало его подозрение, он легким поворотом кисти откидывал в сторону вещи, ему мешавшие, и добирался взглядом до сомнительного предмета. Ничего недозволенного ни у меня, ни у моих соседей в чемоданах не обнаружилось. Я предположил, что процедура благополучно закончилась и потихоньку освобожденно вздохнул: не потому, что у меня было припрятано что-нибудь, побуждавшее меня опасаться досмотра, никак нет, – сработала многолетняя привычка оказываться без вины виноватым.
Но таможенник не поторопился оставить купе. Он присел у вагонного столика и спросил строго, но доверительно, не везет ли кто-нибудь из нас приобретенной за рубежом печатной продукции. В ответ я напомнил ему, что газету „Нойес Дейчланд“ и журналы из ГДР можно купить в киосках „Союзпечати“, а издаваемые там книги продают в магазине „Дружба“ на улице Горького возле Моссовета. Говорить этого не следовало, - в эту минуту я пренебрег важной заповедью, некогда мне врученной армейским старшиной Александром Ивановым: умным быть хорошо, а очень умным себе во вред. Таможенник сухо улыбнулся и объяснил: не всё, что продается в стране, разрешено ввозить в нее частным лицам, посему он просит предъявить купленные в ходе поездки журналы, книги, путеводители, открытки.
Из всего перечисленного у меня имелись как раз открытки, несколько штук, репродукции картин Луки Кранаха-старшего и его сына, тоже Луки, именуемого Кранахом-младшим, – их работы привлекли мое внимание в Веймарском музее. Я извлек открытки из ручной сумочки, и выложил на стол перед таможенником, – помнится, даже не без тщеславия: вы-де, товарищ, ищете пакостную порнографию или добытого тайком у вражеского лазутчика „Доктора Живаго“, а перед вами высококультурный советский турист, интересующийся классическим наследием прошлого (надо признаться, что тщеславие было несколько лицемерным: „Доктор Живаго“ в тамиздатовском виде, приобретенный в Москве, давно хранился, не на виду, в моей домашней библиотеке).
Прав был мудрый старшина Иванов: таможенник и тут тотчас сбил с меня спесь. „Провозить предметы религиозного культа запрещено“, - сказал он, без интереса перебирая открытки с запечатленными на них сценами Священного писания и предания. „Помилуйте, - ахнул я, - какие же это предметы религиозного культа? Это фотографии с картин, которые находятся в государственном музее Германской демократической республики“. Но наш таможенник был неуязвим. „Иконы тоже в музеях висят, - возразил он резонно, - но провести икону мы вам не позволим. В музее она предмет экспозиции, а в частных руках совсем другое“. Его логика была безупречна. „Почтовая открытка – не икона“, - я нарочно вставил эпитет „почтовая“: мне уже хотелось не столько уберечь свои открытки, сколько растолковать таможеннику нелепость его позиции. „Пока у вас в кармане – не икона, - таможенник чувствовал себя шахматистом, завершающим заведомо выигранную партию несколькими решающими ходами. - А в рамку поместить, да под стекло...“ Я растерянно огляделся, ища сочувствия у соседей по купе. Но мои спутники, с которыми лишь час назад я мило беседовал и даже сыграл несколько партий в подкидного дурака, смотрели на меня осуждающе. Я почувствовал, что затеянная мной полемика раздражала их, омрачала душевное благополучие. „Хорошо, - сказал я, сдавая партию. - Возьмите себе эти открытки. Подарите их вашим детям, еще кому-нибудь. Не выбрасывать же“. Таможенник кивнул согласно: „Выбрасывать не годится. Я их изыму, а вам бумагу выдам. Сможете обжаловать, запрос сделать“. Он поднялся: „Вот ведь вроде бы образованный человек, а не понимаете простых вещей“. И вышел – оставив открытки на столе. Он не играл со мной партию, он давал мне урок: предъявил силу, спорить с которой значило прать против рожна.
Дальнейшую часть пути соседи заметно избегали меня – не приглашали ни к общей беседе, ни к совместной трапезе, ни перекинуться в подкидного двое на двое...

И вот спустя полтора десятилетия снова Брест. Снова таможня. Только я не ввожу – вывожу. Не въезжаю – выезжаю. Похоже, навсегда.
Брест, если быть точным, с известных пор вовсе и не отечество – заграница. Самостоятельная держава – Беларусь. И все-таки прощание с отечеством здесь, в Бресте. Другая колея.
В соседнем двухместном купе обитала молодая женщина с девочкой лет восьми – русская немка из Караганды. Прошел час-другой, как отъехали от Москвы, она тихонько постучалась к нам: „Говорят, в Бресте строго очень. Не слыхали?“ Мы с женой, охваченные тоскливым волнением, еще всматривались в мелькавшие за окном знакомые станции и полустанки. Мы пребывали в прошлом, отрывали его от себя, тогда как наша соседка, за спиной у которой пролегло несколько тысяч километров дороги, уже металась мыслями в будущем.
„А что там, в Бресте?“
Она оглянулась по сторонам:
„Шмонают сильно, говорят“.
„Но вряд ли вы везете что-нибудь запретное?“
„Надо дать, говорят. А у меня... - она потерла пальцами о пальцы... - Боюсь, не выеду“.
На душе у меня заскребли кошки, но я сказал с наигранной бодростью:
„Ну, что вы! Не могут же они вас насильно задержать“.
„Могут, - шопотом сказала женщина. - Они всё могут“.
Это я знал.
Картины, манящие прелестью воспоминаний, начали грубо вытесняться в моем воображении тревожными видениями.
Проводник, вопреки предсказаниям бывалых путешественников, непьющий и обходительный, на мои распросы с улыбкой покачал головой:
„Да, там народ лихой. Из Москвы уехать – еще не уехать. Вот, как минуете Брест, сменим колею, тогда уехали...“

Сперва по вагону прошли пограничники, возглавляемые статным румяным подполковником. Следом появился таможенный чиновник, неприметный господин в мундире и форменной фуражке: „Выезжающие на ПМЖ выгружаются с вещами. Прочие остаются на местах“.
ПМЖ – это были мы, те, кто навсегда, „на постоянное место жительства“ - значилось в документах.
И тут в вагон с шумом, криком, смехом ворвались эти ребята, четверо, - мы, осторожно по-стариковски ступая, еще спускались с площадки на перрон, а они, громыхая колесами своих тачанок, уже мчали наш багаж к зданию вокзала.
В зале ожидания, большом и сумрачном, было пустынно.
Носильщики вкатили тележку с вещами и, обмениваясь шутками, отправились обратно на перрон – курить.
Я потянулся за ними:
„А когда же таможенный контроль?..“
Один из них, смуглый, похожий на цыгана, – видимо, старший, – обжег меня веселым взглядом черных сверкающих глаз:
„Куда спешить. Времени навалом. На дорожку посидеть полагается. Посидите, поразмыслите, что да как. Надо будет, мы знак дадим“.

Из-под самого потолка вокзального помещения недремлющим оком уставились на нас огромные часы. Их черные стрелки с такой неудержимой скоростью перемещались по белому кругу циферблата, что я страшился поднять глаза.
К нам подошла соседка по вагону.
„Я девочку в купе бросила. Они сказали: чего ее с собой таскать. Пройдешь быстро таможню, на другую сторону перрона перебежишь, а состав уже ждет. А теперь ни таможни, ни состава. Загнали куда-то, оси, говорят, меняют. Боюсь, напугалась, плачет...“
Я поднял глаза к часам: до отправления поезда – час с небольшим. Мне стало страшновато.
„Ну, не отчаивайтесь. Скоро всё разрешится. Ждет вас кто-нибудь в Германии?“
„Никто не ждет. Родственники дальние уехали туда четыре года назад. Написала им, не ответили“.
„Мужа нет у вас?“
„Не поехал. Сперва разохотился и меня подбивал, все документы оформил, а как ехать – ни в какую. Испугался: свободы, говорит, там не будет. И правда: там, поди, каждый день не выпьешь. Да и язык. Русский муж-то... А, может, завел какую-нибудь...“
Она с отчаянием взглянула на часы:
„Боюсь, оставят они нас здесь“.
Две тележки с вещами сиротливо жались к стене. Выезжавших на ПМЖ, кроме нас и карагандинской немки, в поезде, похоже, не имелось.
„Всё боишься, боишься... Подойду к ним спрошу...“
В руке у нее была авоська, сквозь сетку которой виднелась скомканная детская одежка, белый батон, яблоко и молочная бутылка с каким-то красным киселем или соком.
Сквозь стекло большой двери я видел, как эти четверо обступили женщину; черный, похожий на цыгана, ярко улыбаясь, что-то втолковывал ей. Остальные тоже улыбались, весело кивали, от этого неслышный мне разговор казался доброжелательным, даже шутливым. Потом все они вдруг исчезли, а через минуту-другую наша соседка вынырнула откуда-то, – она присела в стороне от нас, положив авоську на колени. Лицо у нее будто осунулось.
Я подошел:
„Случилось что-нибудь?“
„Нет, нет, ничего. За дочку беспокоюсь... А так – ничего. - Она не смотрела на меня и говорила почти шопотом. - Пора идти: поезд “.
В зале, всё с такой же лихой ухваткой, появились носильщики; один подхватил тележку с соседкиным багажом и бегом бросился направо, к выходу в таможню. Наша спутница, не взглянув на нас, поспешила следом.

„Что, хозяин, или ехать раздумали? - озорно улыбаясь, обратился ко мне черный, похожий на цыгана. - Уже и состав на путях, а они, гляжу, всё сидят. Да и правда, что туда ехать? Теснота одна. А тут – широка страна моя родная...“
Вокзальные часы показывали сорок минут до отправления поезда.
Перепуганный барабанщик глухо выстукивал у меня в висках сигнал тревоги.
„Ладно, не боись, вдруг успеем еще. Пошли, прикинем, что почем...“
Я отправился за ним. Два других носильщика (один – уже старик, с седыми усами на морщинистом лице) шагали у меня за спиной, как конвоиры. С порога прежде неприметной дверцы, вдруг передо мной отворенной, я оглянулся. Жена с тоскливым ужасом смотрела мне вслед. Я обреченно махнул ей рукой, точно узник, на долгие годы заточаемый в крепость.
Помещение, куда меня завели, и впрямь, было похоже на одиночную камеру – тесная, три шага на три, кладовка без окон, вверх по одной стене пустые полки, посредине небольшой стол с грязной, почему-то изрезанной ножом столешницей. „Ты, Михалыч, постой в дверях, - попросил старика черный, - чтоб клиент не убежал“. Он сверкнул своей озорной улыбкой. „Куда ему бежать: без нас не уедешь“, - задребезжал смешком старик, подвигаясь к двери. Рослый носильщик помоложе громко хмыкнул за моей спиной. Я видел, что творится что-то несуразное, но по наивности полагал еще, что эта несуразица является частью таможенного контроля. Впрочем, так оно и было, если пошире взглянуть.
„Позвольте декларацию посмотреть“, - обратился ко мне черный. Я с легким сердцем протянул ему бумагу. Декларация была безобидная: ни золота, ни ценностей, ни произведений искусства – небольшая сумма денег в валюте (ровно столько, сколько разрешалось в ту пору вывозить за рубеж) да остаток российских денег – едва ли не шестизначная цифра (тогда, в начале девяностых, российские деньги были дешевы, как керенки, - перед отъездом я принес с почты нашу пенсию, выданную пятирублевыми бумажками, в пластиковом мешке).
„Скромно, - покачал головой черный. - Скромно, Михалыч“.
„Образованный, видать, человек. Надо уважить“, - отозвался от двери Михалыч.
„Значит, так, - уверенно решил черный. - Деньги нам оставляете, и через пять минут в поезде. И – с Богом“.
От растерянности я спросил:
„Все деньги?“
„Все, все, - засмеялся черный, - чтоб больше с ними не беспокоиться“.
„Мы ведь для вас стараемся, нам-то что? - сказал от двери Михалыч. - До отправления всего-ничего, а таможенник кто его знает какой попадется. Велит, к примеру, составить поименный список книг и получить в городской библиотеке право на вывоз, - с ним не поспоришь. А мы по-хорошему, всё и уладим“.
„Вот“, - подтвердил черный и кивнул головой на Михалыча. Я вдруг почувствовал, что главный здесь не он, а Михалыч.
Старик дружески мне улыбнулся. Под сединой усов сверкнула полоска стальных коронок.
До отправления поезда оставалось менее получаса.
Отправляться в путь без единой копейки, не зная, что ждет впереди, было невозможно, спорить, торговаться не хватало ни сил, ни времени.
Я не из смелых людей, но безвыходное положение, как известно, если и не обучает смелости, подсказывает отчаянные решения.
„Ну, что ж, прощайте ребята. С вами, и правда, поезд прозеваешь“.
Я как мог старался попасть в лад их веселой уверенной речи.
„Значит так. Вещи оставляю вам. Вместо денег. Может, выручите на толкучке сотню-другую зеленых. Книги у меня не ходовые; если любителей не найдется, сдадите в городскую библиотеку...“
Обуздывая непослушные ноги, я шагнул к двери. Стоявший за моей спиной рослый мужик от неожиданности посторонился.
„Как же так – без вещей? - Михалыч не спешил пропустить меня, но был несколько растерян. - Вроде образованный человек. Ведь не к теще на блины собрались. Другие ведра везут, швейные машины...“
„Да я и шить-то не умею...“ - Я растягивал губы в улыбку.
Михалыч отмахнулся рукой, как от мухи:
„Не разговор...“
Я не выдержал – и взмолился:
„Пусти, Михалыч. Не орать же мне благим матом. Уже и лишней минуты не остается“.
„Ладно, умный очень. - Старик смотрел на меня сердито, чудилось мне, с презрением. - Давай российские. Все. Не таи. На что они тебе теперь?“
Я покорно протянул ему толстую пачку постперестроечных керенок. Он, не считая, опустил ее в карман.
„Берем, что ли?“ - с некоторым сомнением спросил черный.
„Поторопись, - скомандовал Михалыч. - Или часы обронил – времени не знаешь?“.

В те самые дни, когда мы оказались в Германии, в средствах массовой информации металось мне прежде незнакомое немецкое слово Schmuggel – контрабанда. За короткий срок сразу несколько ловкачей перевезли через границу всевозможные радиоактивные материалы. Контрабандисты были обнаружены уже позже, внутри страны, когда начались всякого рода неприятности с небезопасным товаром. Журналисты, чиновники, политики в ужасе разводили руки и задавали друг другу, конечно же, совершенно риторический вопрос: как такое могло случиться? Я едва удерживался от желания сообщить им, что, будь на то моя воля, без труда провез бы на территорию Европы ракету с ядерной боеголовкой.
Наше прохождение через брестский таможенный контроль заняло ровно столько времени, сколько понадобилось контролеру, чтобы стукнуть печатью по второпях предъявленной ему декларации. Черный носильщик, еще перед нами, без минуты задержки промчался с груженой тележкой через узкую калитку и спешил к видному за стеклом вокзального окна поезду, уже стоявшему на другой колее. Михалыч шел с нами, успокаивал понимающе: двенадцать минут, десять, – в самый раз успеваем. Рослый мужик, меня конвоировавший, отстал где-то – видимо, его прихватили вначале для психологического воздействия.
Мы и оглянуться не успели – наш скарб был толково размещен в купе.
„Ну, что ж. Давайте по-хорошему...“
Михалыч протянул мне сразу обе руки. Мне показалось, он был непрочь облобызаться со мной.
„Счастья вам, конечно“.
Он не отпускал мою руку.
„Ну, а если что не так, милости просим. У нас всем место найдется“.
„Может, соскучитесь, в гости соберетесь, или в отпуск. Тогда – через Брест, - поддержал старика черный. - Спросите на вокзале Михалыча или Анатолия, нас все знают. А, может, погостить захотите в наших краях. У нас рыбалка замечательная. Надо только места знать. У меня и „Жигуль“ есть...“
„Там жизнь, конечно, другая, - сказал Михалыч. - Да ведь прожитая тоже не чемодан, на перроне не бросишь. - Он сверкнул полоской стальных зубов. - Так что, не поминайте лихом...“
Я вежливо выпростал руку из его жесткой ладони и стал подниматься в вагон.
Носильщики коротко помахали нам на прощанье и, не дожидаясь отправления поезда, пошли, закуривая на ходу, к зданию вокзала.
Проводник на площадке поднял взгляд на вокзальные часы:
„Что-то отправление задерживается. На четыре минуты уже...“
„Боялся, не успею“, - признался я.
„Ну, что вы, - отозвался проводник. - Народ тут, конечно, лихой. Но – все успевают. Помаются напоследок – и успевают...“
В соседнем купе громко скулила девочка. Увидев меня, карагандинская спутница наглухо закрыла дверь.
Станционное здание вдруг неприметно снялось с места и медленно поплыло назад влево. Поезд бесшумно, не напрягая сцеплений, двинулся по новой колее. Впрочем, согласно эйнштейновой теории, это было безразлично: мы ли, расставаясь с долгой, населенной, как мироздание, прошлой жизнью, отправились в неведомое, ожидавшее нас впереди, или прошлое, покинув нас в неведомом пустынном настоящем, потянулось куда-то прочь. Со стороны вокзала доносилась звучавшая в хриплых репродукторах мелодия старинного марша, печальная мелодия армейских прощаний и разлук. И, как всегда, когда я слышу ее, в памяти замельтешили обрывки давних снов, почудился запах мокрого шинельного сукна, грубое прикосновение ворота к шее, отчаянно захотелось затянуться, задохнуться жгучим махорочным дымом, хотя я уже давно не курю.




>>> все работы aвтора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"