Исторические события я мог наблюдать из окна.
Я видел танки и демонстрации, крушенье империи.
К вечеру, когда все затихало, оранжевым блеском
отсвечивал мокрый асфальт
и появлялись внезапные звезды. Я оставил все это без
сожаленья, чтобы здесь, среди шпилей и башен
(dans la foret de symboles) смотреть в прозрачное небо
времени, убежав от судьбы.
Фотография В.Х.Одена
На фотографии сонный снег.
Оторопь градусника. Не грех
было бы выпить, к примеру, глин-
твейну. Развеять, к примеру, сплин.
На фотографии сонный снег.
Падая вниз и взлетая вверх.
По краю слева двух женских спин
очертания. Ты один.
Ясное дело — холодный день.
Гостиница. Например, “Олень”.
Да, не грех бы. Балкон, навес,
исчезая, уже исчез.
В круженье крапин исчез, возник —
воспоминанием — грузовик.
(На нем я ехал по той зиме,
что больше, в общем, не снится мне.
Из снега по снегу в снег скользя,
до той зимы добежать нельзя).
В круженье крапин недвижна тишь.
Из снега в снег не скользишь — стоишь.
Глаза, и галстук, и складки брюк.
Недвижимость. Неподвижный звук.
Собрание драгоценных глин,
беспрецедентных твоих морщин.
Скользя, забуду и вся, и всех.
На фотографии тоже снег.
Что ж: каково тебе, Вистан Хью,
в известняковом твоем раю?
* * *
Новый год в незнакомом городе, хлоп ракет.
И затем мы долго шли сквозь прозрачную
ночь, по улицам, повторявшим дома и крыши,
повторявшим цветные лампочки, венки из еловых веток.
Тебе столько-то лет, все это уже было, остатки снега
тают на тротуарах, машины молчат, уткнувшись
друг другу в затылок. Ты брошен на эти улицы,
ты выброшен, выдан, отдан
этим улицам, повторяющим крыши, окна,
повторяющим лампочки. Новый год в незнакомом
городе, где-то, запах пороха, угольный блеск
луж, картонные гильзы на опаленном снегу...
* * *
Эти страшные зимы, эти троллейбусы в сумерках,
эти черные полосы льда под снегом, красные пятна
плакатов, бородатые трое, текущие по стене.
Все это дальше теперь от меня, чем тысяча
девятьсот тринадцатый год. Потому что мы движемся
своими путями во времени, прорывая ходы в нем,
выходя на поверхность, вдруг возвращаясь
в эти страшные зимы с их серым снегом, толпой у киосков,
сигаретой, закуренной на ходу, горьким привкусом, фильтром,
чернеющим посредине — и легчайшим, розовым чем-то над крышами,
проводами и кронами; свободой, вздохом, отсутствием страха;
теряясь в них, уходя все дальше по исчезнувшим улицам.
* * *
И даже не то удивительно, что я сам,
когда-то клавший на рельсы большие гвозди,
чтобы колеса отходящей от станции
электрички сплющили их в подобие ножика,
сижу и пишу сейчас все это, называя
себя собою, как называл я
себя в тот летний, нежаркий, долгий,
с облаками над насыпью, день, когда я
в сухой и серой траве, среди
камней, кульков, обрывков газет, искал
но так и не нашел отлетевший
неизвестно куда, блеснувший
и звякнувший обо что-то железное, гвоздь, и даже
не то, что он лежит еще, может быть,
где-то там, в траве, под насыпью и облаками, но что-то
совсем иное, конечно же, удивительно,
чему я и тогда уже удивлялся,
поднимая голову, прислушиваясь
к издалека нараставшему шуму другого поезда.
Никуда, ниоткуда
Слишком холодно, чтобы сказать весна
наступила. Просто время сирени. Смятенье
сирени под всклокоченным небом. Лохматые,
как дворовые псы, облака, их беззвучная
драка над нами. Свора, свара: идешь,
повторяешь. Про себя, просто так. Все вообще
просто так, ни о чем. Просто время
сирени. Просто время уходит, не глядя,
под всклокоченным небом, никуда, ниоткуда.
* * *
Свернуть с автострады, заехать в какой-нибудь маленький
город, где-нибудь во Франконии:
с дворцом и парком, пустынными улицами,
группой разноцветных велосипедистов на площади перед церковью;
прочитать на сером обелиске имена погибших во время
первой и второй войны; заглянуть,
на мгновение, в местный
музей с черепками, доспехами, портретом маркграфа;
зайти в кафе, где с пятидесятых
годов ничего, конечно, не изменилось,
выпить (очень плохой, очень кислый) кофе, съесть пирог,
к примеру, с рабарбарой, записать эти строки.
Какая печаль и какая заброшенность.
Какое спокойствие. Как не хочется умирать.
* * *
Сквозь безразличие мира стихи
проходят, как мы сквозь
город, в котором
у нас нет ни знакомых, ни даже
воспоминаний.
Деревья не шумят нам навстречу,
и пригоршни солнца не нам
бросают окна. Никто
не видит в нас нас
самих. Мы не знаем,
зачем мы здесь, но мы здесь.
Мы сидим в кафе на площади или
в саду, на леопардовой шкуре
скамейки. Стихи
сквозь безразличие мира
проходят крадучись. Их
следы остаются в нем, как вот эти
большие чьи-то
следы на песке среди
оберток, окурков.
Фонтан
Большеголовые дети, застывшие у воды.
На площади, всегда пустынной, огромной
и полукруглой (булыжник, кариатиды).
Они играют (или делают вид, что играют)
с лягушкой, ракушкой, рыбкой.
Их шестеро. Они каменные.
Только один из них, цапнутый раком,
смотрит на небо, к небу же
воздевши пухлую руку.
Все прочие смотрят тебе прямо в лицо.
Ты обходишь их по часовой или против
часовой стрелки. Обходишь еще раз.
Они смотрят на тебя исподлобья,
из-под круто-выпуклых лбов, пятен мха.
Они смотрят не отрываясь. Не видят.
Вода за ними, падая, плещет. Блики
пробегают по тебе и по ним.
Они сидят неподвижно.
Я ловил бычков в пруду, ловил головастиков,
ловил лягушек (зачем?). Запах дыма
мешался с запахом сумерек,
травы и тины. Ничего не меняется. Седьмой
сидит внутри меня, так же
неподвижно, как эти шестеро.
Ut pictura poesis
Так Сезанн подходил все ближе к своей горе –
до которой дойти невозможно, хотя она и
видна отовсюду, из любого окна, из окна
любого поезда, плывущего по равнине,
над всеми крышами всех городов. Так и эти
немые холмы, эти камни, их тени
на траве – это та же гора. И, конечно, деревья –
горы... Мы кладем слой за слоем –
слов ли, красок. За слоем слой мы, на самом
деле, снимаем, подходя все ближе к тому, до чего мы
не дойдем никогда, что всегда уже с нами.
* * *
The art of losing isn’t hard to master.
Elizabeth Bishop
Уже прошлое похоже на материк,
обведенный фламастером, cо штрихами
дождя на западе, пустынями на востоке.
Но еще мы собираем сумку и едем в город,
где до сих пор не бывали. Солнце
бежит по каналу вдоль темных лодок,
дворцов, атлантов, глядящих с грозной
улыбкой в ту сторону, которая нам не зрима.
Часы на башнях отсчитывают чужое
время, время трамвайных, кофейных, узких
улиц, бутылок в баре, официанта
в проеме двери, со скрещенными руками
и в белом переднике, цезарей, конных статуй.
Вряд ли все уже было, но было все же
уже так много, что бывшее уже больше
нас. Мы сидим снаружи. Приморский ветер
колеблет салфетки, страницы. Что там,
за обведенными берегами? Громады
какого света? Чьи голоса там, чьи тени медлят
в тех дальних рощах, в тех чащах, кущах?
Они говорят друг с другом, увы, не с нами.
Голуби и мопеды на площади поднимают крик,
урчат, кудахчут. И девочка через площадь
бежит вприпрыжку навстречу всей своей жизни.
24 декабря 2003
Уже все опустело, долины,
деревни. Снег синеет на крышах,
на холмах среди сосен, под снежным
и легким небом. Никто
не едет здесь, я один.
Все подарки куплены, лавки
закрыты. Бензоколонки
закрываются тоже. По радио
говорят о вере, коммерции,
бедности и любви.
Последние птицы
летят домой, звери
попрятались, садовые гномы
убежали в лес. В темнеющем воздухе
колокола призывают ночь.
Она уже наступает сквозь замерший
мир, безразличный к ней, ждущий
ее, не та же, но, конечно, такая же
ночь, как две тысячи
три года назад.