№5/3, 2010 - 27 мая 2010 года – годовщина со дня кончины Андрея Кучаева, русского писателя

Андрей Кучаев



Там, вдали, где тёмные аллеи...
С-вальный грех

Глава из книги «Секс вокруг часов»


                                                              «В саду шиповник алый цвёл,
                                                               Стояли тёмных лип аллеи…»

                                                              Ив. Бунин



Речь пойдёт о Вале.

Когда-то я учился на блатных курсах, где мастера натаскивали будущих киношников. Им платили за это зарплату плюс почёт и уважение бесплатно. Нам отваливалось на законом основании – стипендия и возможность бездельничать в эпоху закона о тунеядстве. Мастера были разные, мы их по глупости недооценивали. Мы не понимали, что из одного азарта и озорства они готовы были и нас сделать тоже мастерами. Мы – мелко плавали. Им становилось скучно. Кто-то из них попивал (мы выпивали почти все, за исключением двух-трёх самых упёртых в идею Успеха, который через годы к ним и пришёл, нам же в основном был вручён судьбой большой шиш с маслом), другие всё-таки возились с ретивыми, вытягивая из них эскизы сценариев и другие свидетельства равнодушия и слабой одарёности, что в сущности одно и то же.
Одни мастера ушли, отчаявшись, на смену им добавились другие. Прошло много лет (к курсам я еще вернусь), я обнаружил стихи одного из мастеров, самого тихого, скромного и непритязательного драматурга и сценариста, уже тогда в летах, он сделал несколько нашумевших сценариев и тихо сошёл в небытие. Если бы я знал, что к нам приходил написавший эти строчки, я бы вцепился в него и... И что? Не знаю, но я верю, что моя судьба была бы другой, и его судьба тоже сложилась бы по-иному. Вот эти строчки:

В Третьяковской галерее есть картина
Гуси пролетают в облаках.
Где теперь ты ходишь, Валентина,
На своих высоких каблуках?

Дальше там была еще строфа, я приведу её позже, но натолкнувшись на эти строчки, я и тогда и сейчас должен остановиться и перевести дух.
Мятежная Валентина стучит своими каблуками в моём сердце. Без остановки. Стук моего сердца – это и есть стук её каблуков.
Я присобачил к первой строфе свой «припев», я должен был оформить задним числом эти стихи в форме чего-то вроде текста для песни, танго, под которое я намеревался и намереваюсь прожить-протанцевать остаток дней.

Валя, Валя, Валя, Валентина!
В чёрной юбке, в кружевных чулках!
Как же я посмел тебя покинуть,
Когда ты была в моих руках?

Валентиной звали девушку, которая работала секретаршей директора того заведения, где вершились курсы и судьбы. До нас и после они выдали на гора дюжину сценаристов и полдюжины режиссёров, что окупило затраты на нас и оправдало усилия мастеров. Валя напрямую к курсам не относилась. Её шеф возглавлял контору, которая давала приют курсам, позже их перевели. Но тогда сосуществовали мы бок о бок – курсы и контора.
К ней забегали позвонить по телефону или поболтать, и выпить кофе, если на то была её воля – она иной раз заваривала растворимый и угощала любимчиков. Нечего говорить, что я быстро попал в их число, но к кофе меня не тянуло. В нижнем буфете нам из-под полы – действовал какой-то там очередной полусухой закон – наливали в кофейные чашки водку, на закуску можно было взять бутерброд или салат из огурцов. Чего еще надо человеку для счастья? Разумеется, еще надо женщину. Так я зароманился с Валей.

Я до неё и после никогда не видел такого естественного симбиоза непорочности и испорченности в одной человеческой, точнее – женской, – оболочке.
Перманентная Невинность – самое точное название такому симбиозу. Этой невинности её лишить было невозможно. Если бы дело сводилось только к восстановлению и нарушению девственной плевы – она бы с утратой оной ничем бы не отличалась от других женских особей. Но у неё невинность души и её цветка как-то так были связаны, что если первая еще бывала поколебленной ненадолго, то вторая, будучи нарушенной когда-то кем-то – словно восстанавливалась и требовала новых атак, чтобы превратить хозяйку в Женщину по образу и подобию всякой Женщины этой Земли!
Я не о физиологии, хотя она тут играла роль и зарастание какое-то происходило, иначе чем объяснить всегдашнюю кровь после ласк, если перерыв между ними затягивался? Правда, маленькая деталь – кровоточила моя «открывалка» этого рода консервов с непорочностью. Казалось, побудь мы подольше друг без друга, и я вообще не войду в этот храм без риска переломить копьё и умыться кровью, как палладин после поединка.
Повторяю: речь идёт не о физиологии – просто и душа Вали и её цветок периодически превращались (или имели тягу превратиться!) снова в бутон! Невозможно было нанести ей то самое заветное увечье, которое делает девушку женщиной, а безгрешного ребенка – грешницей. Что и отражалось на моём атакующем единороге.
Светлые, серые, чуть навыкате глаза Вали с крупными белками смотрели на вас с такой искренней открытостью, таким наивом и неискушённостью, что становилось неловко за любую «нечистую» мысль, любое поползновение с грязноватым оттенком.
А взяться таковым было куда как просто: сбитая из упругой молодой плоти, налитая яблочной крепостью, она словно была создана из первозданной материи. Высокая и с высокой грудью, которая не нуждалась в бюстгальтерной упаковке, она соблазнительно играла при ходьбе ягодицами. Но от ее светлых, почти пепельных волос даже на расстоянии чувствовался запах молока и птичьего пера – какая уж тут искушенность!
Улыбалась Валентина так, что прежде губ и щек начинали улыбаться ее глаза – зажигаясь огнём, так фары сближающихся автомобилей предупреждают об опасности не разъехаться.
Белые, не знающие дантиста зубы, яркие розовые губы – всё принимало участие в игре, которая и называлась её улыбкой. Причем улыбалась она часто и и без всяких особенных поводов, как и следует улыбаться детям: просто от полноты роста, жизни, ожидания чудес и вечного праздника.
Не верилось, что эта улыбка, эта плоть, эта невинность когда-нибудь износятся.
Они и не успели износиться, умерла Валя рано, оставив мужу маленькую, похожую на себя дочку.

Как легки твои лукавые дороги!
Так ли дни твои по-прежнему легки?
О какие чёртовы пороги
Ты свои ломаешь каблуки?

И то, что в песнях называется припевом: Валя, Валя, Валя, Валентина...
В чёрной юбке, в кружевных чулках... Как же я посмел тебя покинуть, когда ты была в моих руках?

Вот как она меня чуть не убила.
Я довольно беспорядочно жил в те годы, пил больше нормы, почти не спал, писал пьесу, в которой, помимо других персонажей, действовала моя тогда еше недавно умершая мать. Она и в пьесе и в жизни завещала мне всё своё имущество, усугубляя и без того назойливый и изматываюший комплекс вины. По пьесе она сокрушается, глядя на мои беспутства, по жизни она очень хотела, чтобы я женился на Вале. В пьесе герой, моё альтер эго, как-то уклонялся от любых обязательств, считая, что в скособоченном мире даже идеалы слегка покоробило, а уж строить семью и рожать детей – такого кощунства этот тип, герой пьесы, и вообразить себе не мог. Там хоронили молодых ребят, прибывших грузом двести из Афгана, курили план, играли на гитарах что-то из Rolling Stones и Deep Purple, дрались, любили на «свободный манер», в общем, романтика очередных Холденов Колфилдов или даже героев Керуака и Осборна с Силлитоу.
Романтика романтикой, однако крышу от легких наркотиков и тяжёлого пьянства сносило хорошо. Я перестал спать, в ушах не смолкали группы с моей стереоустановки в триста ватт на две колонки, а с улицы я уже слышал крики, призывавшие не церемониться и шагать в гости к серебряным деревьям, что «как всадники, съехались в нашем саду», прямо с моего балкона на последнем, пятом этаже моей хрущёвской, очень прочной на вид пятиэтажки.
На моё счастье или беду балкон стал потихоньку рассыпаться, и люди из жилищной конторы пришли и забили выход на него. Мне как-то стало легче, словно дело было в этом треклятом балконе.
Каждый вечер я ждал в гости Валентину, готовил что-нибудь изысканное, вроде кислых щей, и решал проблему: выпить или сделать перерыв, дать организму своеобразную встряску, как говаривал мой знакомый художник-карикатурист. У меня как-то прижилось несколько человек, с некоторыми из которых я ешё даже не успел познакомиться, но уже ввёл их в пьесу, которую без конца переписывал. На курсы я почти не ходил, только разве что выпить в долг в буфете или посмотреть какую-нибудь совсем уже запредельно стрёмную картину вроде «Пугала» или «Бумажной луны». В башке у меня было мутновато, но края я еще видел.
Валя смотрела на меня с тем чисто детским обожанием, с которым смотрит на новую игрушку пятилетний пацан, который не успокоится, пока не завладеет ей, чтобы потом капитально сломать. Иногда мы уходили домой вместе. Из моих комнат я оставил себе так называемую «тёмную», или кладовку. Там нам никто не мешал.

В тот вечер дом мой пустовал – публика смоталась на какое-то крупное отрубное панк-мероприятие в Таллин. На плите у меня были кислые щи, в холодильнике – бутылка, на журнальном столе благодарные постояльцы оставили серьёзную Ключевскую сопку из травы.
Валентина пришла с румянцем в обе щеки и облаком октябрьского морозца. Первым делом она свернула газету с травой в комок и выбросила в ведро. Потом открыла холодильник и обнаруженную водку спрятала под раковину в кухне, место, куда я и сам простодушно прятал её от самого себя. Потом принялась убираться. Так, как это она умела. Энергии после целого рабочего дня у неё оставалось на удивление много. С треском распечатала балкон, даже не заметив, что его заколачивали умельцы из ЖЭКа. Я проморгал этот момент или как-то не обратил на него внимания, не отследил ситуацию.
– Как ты можешь существовать без воздуха?
Она выбила мой лысый текинский ковёр – наследство от отца, и шотландский плед – оставленный матерью. Для процедуры избиения она с ремённой древней выбивалкой выходила на балкон, я в это время был в кухне, спасал траву и перепрятывал пузырь. Балкон её выдержал, но вряд ли укрепился после тряски.
Когда я вошел в комнату, она уже смирно сидела перед телевизором, оцепенев, как все, кто привык смотреть эту штуку регулярно. Такой она мне нравилась – во-первых, передышка в её бурных атаках, которые кончались всегда в кровати, а иной раз и на полу; во-вторых, уж очень она непосредственно воспринимала всю ту ерунду, которую делают дебилы для дебилов на ТВ. Мне с трудом удавалось сдержать слёзы умиления: «О, санкта симплицитас!» Что-то сродни чувствам Сеймура Гласса из рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка», в конце которого он стреляется из армейского пистолета.
– Пойдем щи хлебать! – позвал я.
– Ага... Ой, что ж ты, дура, варежку-то раскрыла – он у ней и был! Ой, не могу! – она оторвалась от «дуры» и мгновенно забыла про коварство и любовь в интерпретации советского телевидения. – Только ни капли! Ты обещал!
– Да ладно, ладно! – выпить мне было необходимо, но я смолчал. Приложусь, когда она потеряет бдительность.
В рассеянной озабоченности я потянулся на балкон с сигаретой. Меня тянула всё та же сила, что звала к себе прошлой ночью.
Деревья стояли, как под водой на дне водоёма, испарения котельной пополам с изморосью клубились и скрадывали высоту. Чего-чего, а щей совсем не хотелось. Или не хотелось «щастья» и любви на выбитых покрытиях тахты и пола.
– Ой, – доносилось из кухни, – вкусно-то как! – звякала ложка, чувство, противоположное аппетиту, подступило к горлу.
«Ну, что ты? Из-за щей вот так подвергнуть сомнению святое чувство любви?!»
Я сделал шаг. Закурил.
– Можно, я съем чеснок? Только и ты тоже... Ладно? – щебет со стороны кухни.
Я сделал ещё шаг и рухнул с балконом вниз. Что-то продрало спину и дернуло, как свинью на крюке на бойне. Я висел, а обломки всё еще летели вниз, на газон. Меня спас халат. Старый мамин халат, который я всё никак не собрался выбросить. Надевал его по привычке, когда ждал женский пол. Я висел на нём, а он трещал.
Подо мной был такой же, как мой, балкон, еще целый. На него частично осели остатки моего, большая же часть улетела еще ниже, во двор. Мне ничего не оставалось, как испытать на прочность и тот балкон, что внизу. Я выпростал руки из рукавов халата и спланировал на рухлядь и обломки. Конструкция выдержала. Хуже прошли испытание жильцы нижней квартиры. Они уже набирали телефон милиции, когда я открыл их балконную дверь.
Кое-как объяснившись, я поспешил наверх – спина моя была мокрой, я понимал, что это – моя кровь.
Валентина вызвала скорую, они приехали вместе с милицией.
Щей я так и не попробовал.

Через несколько дней я уже сидел в нижнем буфете, в ожидании, когда закончтся просмотр и посыпятся коллеги-сценаристы. Валя у меня в больнице не была ни разу. Я дулся на неё. Спина зажила. Я затеял легкий флирт с девушкой с параллельного курса – то ли режиссершей (будущей) детского кино, то ли документалисткой, сейчас уже стёрлось. Она была дочкой какой-то сановной шишки из провинции, элегантно одевалась, но лицо подвело – похоже, она переболела оспой или ветрянкой. Тон и пудра не могли замазать дефекты, но мне она нравилась, какой была. Мне всё время хотелось взять платок и вытереть ей лицо, а потом поцеловать. Виной тому были синие глаза, полные самой забубённой страсти, неги, даже, я бы сказал, – блядовитости. Святой, добавлю, блядовитости.
В тот день явления меня народу она сидела в нижнем кафе и пила на равных водку.
Валька ссыпалась сверху и орлицей спикировала на мою собеседницу.
– Это как называется! – звенел её оскорблённый голос. – Хочешь, я скажу, как это называется?
– Уймись, Валентина! – я едва сдерживал смех, моя визави его не сдержала и весело закатилась.
На глазах Вальки сверкнули почти хрустальные подвески слёз. Она плюхнулась на свободный стул и дала им волю.

Валя, Валя, Валя, Валентина!
В чёрной юбке, в кружевных чулках!
Как я мог тогда тебя покинуть,
Когда ты была в моих руках?

Мы тогда слегка поссорились. Потом с вешалки, которую спустя рукава охранял хромой пенсионер, пропали дорогие вещи: итальянская дублёнка документалистки, той самой, и моя роскошная шапка из колонка, купленная у промысловиков в Томске во время моих гастролей там с престижной группой юмористов. Ни мне, ни богатой и красивой, несмотря на оспины, курсистке не было жалко вещей. Она была богата, я – бесшабашен. Шапки вообще плохо приживались на моей голове, особенно породистые. Предыдущую, «цековскую», привезённую из Вятки – тогда Кирова – я пропил. Огорчилась всерьёз одна Валентина. Она рыдала надо мной так, словно мне оторвали вместе с шапкой голову. На невозмутимую девицу, которая слегка пострадала от ветрянки, она смотрела с плохо скрытым презрением пчеловода, озирающего коллегу, не уберёгшего пчёл от заморозка. «Не зря черти у ней горох на физиономии молотили!» Мы помирились и провели что-то вроде медовой недели. Дома она соврала про курсы повышения квалификации, её начальник был в отпуске, проверяющие звонки матери повисали в пустоте, а она сама круглосуточно повисала на мне. Мне было стыдно перед женатым другом, который обзавидовался. Печальный Пьеро-неудачник, он женат был на трудолюбивой филологине, которая слегка поддавливала его своей интеллигентностью.

Во время просмотров Валентина по ногам моих сокурсников пробиралась к месту, где я сидел, плюхалась рядом или на колени, если места рядом не было, и громогласно сыпала уменьшительными именами. На нас шикали, на экране Майкл – Аль Пачино расстреливал доверчивых недругов Крестного отца, Марлона Брандо, или Марлон Брандо занимался непотребством с молоденькой девчонкой высоко над Парижем, чтобы потом шарахнуть в себя опять же из армейского пистолета. Валентина была далеко от Парижа и проблем экзистенциального неуничтожимого одиночества, без которого, вероятно, в Париже не обойтись.
Она родилась под Москвой, в рабочем посёлке. Отец то ли бросил их с матерью, то ли погиб. Подозреваю, что он пил и попал под поезд. Не знаю, почему я так решил. Провожая её до дому, я обращал внимание по дороге на обилие переездов, насыпей, шлагбаумов и переходов, вознесённых над путями. Совсем близко грохотали составы, гундосил диспетчер по громкой связи, ослепительные глазищи лампионов на мачтах ослепляли бегущих по путям, вопреки запретам. Встречно идущие трёхглазые чудовища рыскали наощупь в туманной тьме, грохотали стрелками... Иначе он не мог погибнуть.

Мы нашли однажды часы. Кто-то выбросил настенные часы с фарфоровым циферблатом. С маятником в деревянном футляре из ореха. Я испытал их на готовность тикать и болтать маятником – они подчинились и пошли. Обнаружила их первой Валя.
– Они будут твоими, когда мы поселимся вместе, – спокойно и деловито сообщила мне Валентина. Она заметила, как загорелись мои глаза от находки. Я любил всякие такие штуковины, вроде не антик, но старьё, не ширпотреб. Да ещё отмеряющий удары стальных челюстей вечности механизм.
Я смолчал тогда. Где-то висят эти часы сегодня? От чьего века откусывают тонкие ломтики жизни, пахнущие кровью?

После нашего расставания Валентина прожила еще тринадцать лет. Через год после разрыва она вышла замуж и еще через год родила девочку. И еще через одиннадцать лет умерла.

Наш роман шёл легко, его не омрачали ни предчувствия, ни подозрения, что редкость в отношениях немолодого и тёртого карабаса с молодой и еще не выпитой жизнью мальвиной.

Пьеса моя наконец была дописана, знаменуя конец целого периода жизни. И курсы кинодеятелей канули в лету бесследно, если не считать романа с Валентиной. Она почти всё время теперь была у меня. Моих постояльцев не устраивала постоянная подруга у хозяина флета, как тогда говорили, и они постепенно рассосались.
Музыка ещё гремела временами, хотя это уже были «Pink Floyd» и B. B. King.
Я почти не выпивал и не курил траву. «При ребёнке, – укорял я себя. – Стыдись!»
Пьесу принял, было, один московский театр, но я почему-то не верил в успех предприятия и в итоге оказался прав. Но тогда ещё ходил в театр, обсуждал макет и еще какую-то формальную чепуху. Главреж уже хлебнул успеха, закрутился с модным и раскрученным уже автором. Популярные люди на белых машинах увозили его в ресторан ВТО, где их ждали заказанные столики и красавицы. Эти люди с легкостью закидывали ноги на стол в кабинете Главного, в том самом кабинете, куда я входил, робея и прижимая к груди текст, где оживала моя мать и хоронили афганцев. Войска уже выводились, мы оказывались лишними всем скопом, включая матушку.
Позже я узнал, что Главный нацелился на пьесу, в которой героиня долго и витиевато морочит голову сложному человеку, или, наоборот, сложная женщина проверяет на вшивость беспонтового бизнеса. В общем, кто-то там замутил на тему «ребята, давайте жить друг с дружкой сложно»! Было такое время, канун всех канунов, когда еще не решались испекать «голубых» афганцев, но уже не хотели розовых героев Розова.
Мой конкурент смёл меня одной левой – он был репертуарным, медийным – не вылезал с экрана, и у него были друзья и деньги. Никакие, даже самые светлые идеалы против такого расклада не прокатывали, говоря языком позднейших худпроизведений.
Ребята из цеха декораций сообщили, что поступило указание не колотить молотками по поводу голландской пьесы. В моей пьесе действовали голландцы, не настоящие, а так, сбоку – они учили Петра прорубать окно не в Европу, а сразу в Азию. Так иносказательно я передаю мысль пьесы – не бежать, задрав штаны, за датским комсомолом и норвежскими сексуальными свободами, а жить своей непритязательной жизнью, без сексуальных и прочих революций, потому что просто жить на поверку у нас всё ещё не получалось. Мы на тот исторический момент ещё не зажрались, это светило далеко впреди и далеко не всем.
Наклёвывались призывы с другим знаком. Нормальное выходило из моды. Ненормального еще стеснялись. Шипенко, Коляда и Гришковец только писали свои революционные опусы, но уже были на подходе, а все постановки Вампилова выглядели безнадёжной архаикой. Братья Пресняковы еще ходили в школу. Одних героев пьес передержали в девицах, других выталкивали на панель, не дожидаясь получения ими гражданского паспорта. Петрушевская ушла в шляпный бизнес, а «Трупой жив» уже ставили в театре андерграунда.
Больше всего мне было жалко не пьесу, не себя, а Валю. Я понимал, что накрывается моя мечта предъявить ей себя в качестве мэтра, а значит – побеждала выложенная ею карта: семья – ячейка общества, дети – наше будущее, верность – не порок, а осознанная необходимость нищих, в коих рискуют превратиться пишущие, если они не принадлжат к категории избранных. Валя на своей работе видела знаменитостей каждый день, они получали посвящение где-то там, куда мне был ход заказан. Она видела, как я учился на сценариста и не могла воспринимать такое серьёзно. Меня она отодвигала своей любовью в стан перебегающих пути на станции «Рабочий посёлок», таких, какими были её отец, её брат, её мать и даже её кошка. Ей дорога была синица в руке, журавлям она оставляла небо. Её любовь была земной и чуждой зависти или социальной неполноценности. Она знала своё место и звала меня занять место рядом, свободное пока.
Ещё чуть-чуть, и я заработаю ходики на стену. Надо было рвать когти, Валя этого не заслуживала. Я страдал, представляя, как завтра будет страдать она.

Как легки твои лукавые дороги,
Так ли дни твои по-прежнему легки?
О какие чёртовы пороги
Ты свои ломаешь каблуки?

«Моя» Валя летала по воздуху. Она была легка и жила в ритме танго. Она не могла, не имела права получить с возрастом отёкшие после беременностей ноги, требующие эластичных бинтов. Она не могла себе позволить подвязываться тёплым платком, чтобы не запустить цистит. Цистит и моя Валя были несовместимы. Я считал себя художником и не знал жизни совсем.
Мне предлагалась «не моя» Валя. Я сам превращался в ходики, которые шли с фатальной скоростью, показывая по желанию все этапы эволюции советской семьи, которая еще не подозревала, что и такой ей долго быть не позволят.
В те же времена ко мне приблудился пёс. Шустрый фокс-двор, с приметами лайки и таксы, он не терпел никакой дисциплины, сам приходил и уходил, когда вздумается. Ждал у двери или скрёбся в неё. Получал без угодливости свой корм, но не побирался, не клянчил, приняв игру, в которой у меня была обязанность его кормить, у него – приходить ночевать, ложась в ногах кровати.
Валю он терпел, но ложиться у нас в ногах, когда она оставалась на ночь, не хотел. На такие дни, точнее – ночи, он облюбовал себе лысый ковёр.
Он стойко переносил и нашествие варягов, но не выказал сожаления, когда они исчезли. В те дни, когда решалась судьба пьесы и забрезжившей ячейки общества, пёс исчез.

У меня в запасе был ход, который действовал безотказно. Я сделал вид, что запил горькую.
Валя не боролась и не вмешивалась. Приходила, садилась, не снимая пальто, смотрела молча на мои бутылки, просила сделать музыку тише и уходила.
– Ты там случайно не видела моей собаки?
– Нет, твоей собаки я не видела. – Она подчёркивала двумя чертами слово «твоей».

Подбиралась гнилая европейская весна, в которую превратились ядрёные мартовские московские утренники и апрельская соловьиная нежность. Я подумывал о бегстве на коктебельские юга. Бог с ней, с собакой. От судьбы не уйдёшь.
Валя ухитрилась простудиться. Всегда здоровая на зависть, такая, что «об асфальт не расшибёшь», она кашляла и температурила. Ей дали больничный, и она могла без помех лежать и болеть у меня. Дома сказала, что уезжает в командировку, к телефону кроме неё никто на работе не подходил. Проверить мать не могла – нет и нет. Если бы не больничный, они бы болтали по пять раз на дню.
Я купил билеты до Феодосии, рассчитав, что к дате отъезда Валентина выздоровеет. «Это ей бы не мешало поехать сейчас в Крым! Ой, только не надо! Тоже мне! „Цветы запоздалые“!»
Пьесу пытался ставить в своей студии азартный режиссёр из Батуми. Но тоже, не выдержав московской весны, укатил в субтропики.
Валентина была тихая и печальная. Покорная и нетребовательная. Незаметно мы перестали спать вместе.
– По-моему, ты окрепла уже для этих дел? – сказал я наигранно бодрым голосом как-то утром, пытаясь вернуть номинально статус кво.
– Нет, что ты... Я ещё долго не... смогу заниматься «этими делами»...
Врач выписал её на работу. Я уехал, не простясь. И позвонил ей только через неделю из коктебельского дома творчества писателей. Она была на работе. Голос был бодрый, но слышно было ужасно. Я еле разобрал что-то вроде «любишь – не любишь». Мне показалось, что у меня гора свалилась с плеч.
В Коктебеле я жил в молодёжной коммуне, точнее – в содружестве хиппи. Со мной хороводились сразу две девицы, скучать было некогда.
Так и канул тот май.
Потом я узнал, что Валя вышла замуж по любви и согласию. Муж – её поклонник с давних времён – был известным кинокритиком и полиглотом. Состоятельный человек, но Валя не оставила работу. Теперь с ними домами дружили весьма продвинутые тусовочные семьи. Я как-то встретил её в гастрономе на Смоленской, она покупала сыр. Сразу килограмма полтора. «У нас сегодня в гостях Олег Ефремов!» «Ну, вот, – про себя усмехнулся я, – а со мной какой бы был Ефремов?» Я никогда не покупал такой дорогой сыр такими кусками.
Расставаясь, мы постояли недолго молча, недалеко от угла теперешней Поварской и площади тогда еще Восстания.
– Эх, ты! – сказала она. – Эх, ты, любила я тебя, а ты... – она озорно и коротко посмеялась и посмотрела на меня глазами, которых я раньше у неё не видел. Мне показалось, что она с трудом сдержала кашель.

Годы шли и шли. Не могу сказать, что мчались, но девались куда-то весьма скоро.
Не в моих правилах жалеть о чем бы то ни было. Но что-то тяжело заныло внутри, когда попалась на глаза статья про умершего мастера и в ней полторы строфы стиха его сочинения. Там не было только концовки. Стихи кончались «каблуками», которые трещали от «чёртовых порогов».
Мне страстно захотелось что-то присочинить своё. «Я же никуда не буду посылать!»
Сначала сочинился тот самый припев. Потом померещилась заключительная строфа. Но я не сладил с ней. Мысль как-то расплывалась.
Прошло еще довольно много лет. Двое или трое ребят с тех курсов стали знаменитыми. Еще двое или трое – невероятно знаменитыми. Умер довольно нелепо друг-неудачник, бедный Пьеро, всю жизнь писавший и так не сумевший закончить роман о любви к Мальвине.
Валентина, мне сообщили, умерла от чего-то неизлечимого. Ефремов пережил её на внушительное количество лет...

Я долго не хотел знать причину смерти Вали. Словно должен был ее сочинить сам. Как недостаюшие строфы мастера.
Смерть - это тот исход, на который натыкается любая жизнь и без болезней. В этом смысле мы с ней подравниваемся по мере моего продвижения к финалу.
Уже за кордоном сочинил я финальный «куплет», последнюю строфу. Хоть и несколько топорная, она мне понравилась. Может, еще чуть подшлифую. Вот она:

Жить осталось мне совсем немного.
Бьётся сердце и стучит в висках,
Словно это ты спешишь к порогу
На своих высоких каблуках...

Валя, Валя, Валя, Валентина,
В чёрной юбке, в кружевных чулках.
Как же я посмел тебя покинуть,
Когда ты была в моих руках?

Не то опять.
Откровенно говоря, я, кажется, знаю, как сделать лучше. Чувствую, что знаю и что смогу.

Но если только я попаду «в точку», угадаю тот, не дописанный мастером текст, откроется дверь, и Валентина войдёт, громко стуча каблуками – она обожала туфли на таких вот «гремучих» каблуках.


Остаток дней, таким образом, мне придётся потратить на то, чтобы ни в коем случае не написать хорошо, «в точку»! А это так же трудно, как написать о любви «плохо».
_________________________________________________
В рассказе использованы фрагменты неоконченного стихотворения Михаила Львовского.






>>> все работы aвтора здесь!







О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"