№6/2, 2011 - К годовщине кончины Наталии Никитичны Толстой, русской писательницы. Умерла 15 июня 2010 года
Людмила Агеева ДЕТИ СЧАСТЛИВОГО ДОМА
Памяти Наташи Толстой
Был такой счастливый Дом. Почему с большой буквы? Потому что так случилось, потому что он не похож был на другие дома. Нигде раньше не встречалась мне такая семья, разве что в старинных романах. И квартира была не такая, как у всех, – очень большая, двухэтажная квартира, с двумя балконами, с деревянной скрипучей лестницей на второй этаж. А там огромное пространство: налево – родительская спальня, длинный шкаф орехового дерева, овальное качающееся зеркало, оно разбилось, просто лопнуло и осыпалось вниз, самопроизвольно, в день, когда умерла бабушка, Наталия Васильевна; направо – отцовский кабинет с огромным столом перед балконными окнами. Если пройти вдоль стола, за шкафами и темной занавесочкой начиналась фото-комната (о, сколько мы там фотографий, черно-белых, прекрасных, напечатали в краснофонарной темноте, где они? мы на них молодые, в уродливых одеждах, с гладкими лицами, с глупыми улыбками, нелепые, куда подевались?...). В центре стоял рояль, за роялем что-то музыкальное, воспроизводящее. Вдоль безоконных стен тянулись книжные полки... и книги, книги, книги, чудесные, старинные, с волшебными картинками под папиросными матовыми листочками, или совсем не старинные, а запретные, спрятанные во второй ряд. Внизу была столовая, какие-то детские комнаты, под лестницей кладовка, настоящая ванная (горячая вода, невероятно! мы-то ходили в баню), маленькая кухня с окном и крошечная комнатка для прислуги, кажется, без окна. Нынешние толстосумы только посмеются над нашими восторгами. Мы все жили тогда в коммунальных квартирах. Ах, не в этом дело... Совершенно не в этом. Просто это был чудесный Дом. В нем жили другие люди, они говорили на другом языке, они читали другие книжки, они с рождения уже знали что-то такое, ну... такое, такое, что нам только предстояло узнать; между прочим, как раз они нас и научили. Они умели смеяться и находить смешное в самых печальных обстоятельствах, плакали ли они? возможно, плакали, но... невидимо (мы, во всяком случае, не видели), никогда не жаловались и не ныли, и не боялись никакого труда, возмущались они ? О, да! Разумеется, возмущались идиотизмом и несправедливостями нашего мира, но зато ценили свой Дом. Они, безусловно, были все умные, красивые, талантливые, с удивительным чувством юмора, успешные, все-все, такой генетический протуберанец случился в одной, отдельно взятой семье, но даже и это не главное. Они показывали, как надо жить. Просто, весело, с достоинством – осмысленно.
Мы наблюдали.
Нам казалось, что над этим Домом никогда не останавливались темные тучи. Иногда проплывет незначительное облачко, страшным голосом закричит отец на детей (как не закричать, семеро ведь, два мальчика, пять девочек): «кто подходил к моему столу? кто брал мою резинку?» – «да вот же она, милый папочка, никому не нужна твоя дурацкая резинка», – ответят вежливые дети. И облачко рассеется. Или прислушается отец, раскуривая в столовой душистую трубку, к странным классическим звукам со второго этажа, сделает недоверчивое лицо: «неужели, неужели кто-то из моих детей без всякого принуждения поставил Генделя... неужели я дожил до этого момента, нет, не верю, просто, видимо, пришел к ним в гости, какой-нибудь образованный, тонкий, музыкальный мальчик... или девочка». Не сможет удержаться – любопытный, поднимется наверх, тяжело, грузно, скрипя ступенями, и увидит: сидит Наташа, слушает музыку. Одна. «Ах, это Пума...», – прошепчет растроганно и, скрипя пуще прежнего, вернется по деревянной лестнице вниз, в столовую, и простит остальных детей за равнодушие к Генделю, за бросание вещей где попало, за отлынивания от гуляний с собакой, за... ну мало ли за что. (Почему Никита Алексеич называл Наташу Пумой, теперь уже и не вспомнить – за красоту, за пушистость, за вкрадчивую нежную грацию? – кто знает? у кого спросить?)
Картинки мелькают, хочется их удержать. Отчего-то, если закрыть глаза, картинки приближаются, можно рассмотреть. В тот день (Наташе – пятнадцать) по секрету мне прошептали в ухо, что ей только что сделал предложение, да, «попросил руки», один взрослый человек, поэт, ученик дедушки Лозинского, до такой степени взрослый, что... ну, не то чтобы лысый, но с признаками, да, и поцеловал руку, руку? всерьёз, что ли? не может быть!да, клянусь! склонился и поцеловал, и она увидела... признаки. Мы уже смотрим с некоторым интересом и любопытством на эту девочку, она ведь школьница, восьмой класс, а мы в университете и никаких таких предложений, хотя романы, страдания и ревности, но – предложений в явном виде – нет как нет, не говоря о серьезном целовании рук, а её уже полюбили неотступно, на всю жизнь.
Очень скоро она нас догоняет. Поступает в университет, но факультет филологический. Какие причуды, подумать только, ну зачем шведский язык, потому что английский – банально, английский и так все знают, это ваша наука вся на английском, а в почете скоро будут экзотические наречия, вот увидите. Тихое упрямство, вкрадчивая грация, настойчивость (впереди – рыцарское звание от благодарных шведов, Королевский орден Северной Звезды «в знак признания бесценного вклада в развитие контактов между Россией и Швецией»). Какие есть еще синонимы? целеустремленная? Но как-то так – спокойно, без надрыва, незаметно для окружающих, без звериной серьёзности, с весёлой самоиронией, легко, как бы играя. Да уж ... похоже... так пума на мягких нежных лапах преследует цель. Веселая стала, спокойная, остроумная, а взрослый поэт, расстроенный, уехал вдаль и даже бестолково женился, но не отступился, переждал и вернулся (про это – после, если напомните).
Целая жизнь прошла. Остановишься, глянешь назад – длинная, длинная, чего только не напроисходило, детей народилось видимо-невидимо, даже и внуки норовят кого-нибудь народить. Неожиданно память без всякого повода выдаст видение: незабываемое юное лицо, белая мохеровая шапочка, первая дубленка, вошла с мороза в столовую, молодая, счастливая – показаться; покрутилась, исчезла, разделась, присела к столу, расcтелила салфетку, благовоспитанная. Марфа трясет головой неодобрительно, подает ужин. А вот и телефонный звонок, «Наташа, тебя...», вскакивает, несется, долго и тихо шепчет в трубку, односложное; возвращается, скрывая восторг и сияние глаз, да, «берет себя в руки и садится за стол». «Кто?» – спрашивают молча сидящие за столом, заинтригованные, «декан звонил, благодарил за успехи»; вспомнишь смех, словечки, голос. И время схлопнется как дурная игрушка, называется – черная дыра, и жизнь покажется короткой, короче ... Короче – оскорбительно короткой.
Когда человек умирает, все начинают рассматривать его фотографии (они действительно изменяются), перечитывать письма, рассказы, перебирать пустяковые подарки; всякие мелочи наполняются грустным и важным значением.
И все-таки самое главное – слова. На бумаге ли, на глиняных табличках, на стене горящими буквами, растаявшие в воздухе, прибежавшие по интернету, живые и мертвые, вспыхнувшие в памяти и погибшие, точные и так себе.
Она собственно всё про себя написала. Коротко и точно. Всегда писала коротко и, вот именно что – точно. Точнее некуда. Глиссадики, как сказал Андрей Арьев, с самого начала были расставлены аккуратно.
«Книги не столь конечны, как мы сами...» Жаль только, что так мало написала, но ведь как хорошо. Перечитываешь её письма и рассказы, слышишь её голос, словно продолжается разговор, ответ не сразу доходит, надо подождать.
Рассказы начала писать по-шведски, возможно, забавы ради, чтобы проверить себя и свой шведский язык, а шведы схватили, утащили к себе и напечатали. Только потом сама себя перевела на русский. Да, для себя и, как скромно призналась, «для небольшой группы людей, которые думают, как я...» Запредельная какая-то скромность. Но цену себе знала, не могла не знать при абсолютном-то слухе на интонацию и слово.
В детстве хотела быть как все. Да, это она про себя... Один из первых рассказов. Имя даже своё дала. Девочка из счастливого Дома, по имени Наташа, хотела быть как все? (совершенно ненормальная). Жить в узких комнатах, в коммунальных квартирах, где нет ни ванных, ни горячей воды, ни любезного тихой душе уединения. А всё потому, что рано догадалась, что виновата. «Виновата, что на дом приходит учительница музыки и учительница английского. Что бабушка на такси возит в ТЮЗ, а после спектакля старенький режиссер поит их чаем в своем кабинете, что гости родителей не похожи на людей в очереди...» Ремарка в сторону – в этом Доме, на мой взгляд, вообще бродил микроб народничества. Сильнее всего была им, видимо, поражена бабушка Татьяна Борисовна, народ, так сказать, обожествлявшая («...стонет он под овином, под стогом, под телегой, ночуя в степи»), и по Кировскому проспекту – или он тогда был еще Кронверский? – ходила босиком в знак протеста против буржуазных излишеств. Наталья Михайловна Лозинская на своей Золотой свадьбе легко и просто чувствовала себя в ситцевой кофточке, да, в мелкий цветочек, и была прекрасна. Буржуазность не почиталась, нет, на одежду внимание не обращалось. А на манеры (в старинном смысле слова) – обращалось. К «простым» людям дети должны были относиться с особой почтительностью. Помню, как Катя призналась в неприятной оплошности – она пришла за какими-то конспектами к нашей однокурснице, дверь открыла невзрачная женщина в чем-то затрапезном, и Катя, с порога, заговорила чрезмерно любезным голосом. «Представляшь, ужас! это была её мама, а я решила, что домработница». К слову, папа однокурсницы был профессор, вполне могла быть у них домработница (тогдашний профессор – это не нынешний).
Мы наблюдали, но уже и участвовали, нас затягивало волшебное, магнитное поле этого Дома, где к детям относились с уважением и интересом, где учили французскому, английскому и музыке (они пытались сопротивляться? а как вы думаете... еще как пытались, но почему-то научались и языкам, и литературе, и истории, вплоть до физики, просто так, между прочим, а часто за разговорами, в столовой, а потом и к детям своим применяли все те же пытки), где вечерами играли в буриме и шарады, писали стихи и рассказы, а летом на даче ставили грандиозные спектакли.
Буквально на каждом слове мне хочется остановиться и рассказать, потому что ничего этого уже нет, исчезла и растаяла в воздухе веселая и талантливая жизнь, все эти режиссерские находки, выдумки, костюмы из подручных занавесок, парики из какой-то пакли, «мушки» на щеке фаворитки Людовика, возможно, Каторза – сцена придворного бала всего лишь для слога «па». Мое имя вместе с фамилией Катя задумала для шарады разделить по слогам – мил (представляется легко в виде сценки на тему «не по хорошему мил...» и т.д.) ; каа (в виде длинного, извилистого животного), ге (сцена известной картины художника Ге), ну а ева (совсем простенько, легко изобразить полуобнаженную девушку, подсовывающую бой-френду подозрительное яблоко), в качестве «целого» предполагалось вывести на сцену меня, живьем, но я неожиданно умчалась на Соловки, и замысел сорвался. А тексты какие придумывались, о! дико смешные тексты маленьких пьес. (А игра, замечательная игра – подсказывают мне). Мало им литературных дарований – так у них еще и актерские способности. Июльские шарады в Кавголово, ко дню рождения Ольги, превращались в оглушительный праздник для всей округи, для всех братьев и сестер, для друзей и знакомых, для всех дачников, близких и дальних, для случайных прохожих и нетрезвых поселковых бродяг, виснущих на заборах.
Ничего этого уже нет, и нет любимых людей, а только что были.
Наташу тоже не миновал этот вышедший из моды аристократический микроб и главное его действие: стойкое непонимание, как можно унижать и оскорблять другого человека. А иначе вряд ли бы она услышала из распахнутых летних окон хореографического училища злой голос педагога про упомянутые глиссадики и про какое-то «ферме» : «Тамара, у тебя ферме, как у коровы, Лена, напряги остатки мозгов... надо препарасьон на левую ногу, а ты опять втягивашь бедро» Вот, оказывается, как оно на самом деле, подумала я. Тут унижают... Если стану учительницей, никогда не буду унижать и мучить учеников. («Студенты», 1995).
Почти в каждом интервью Наташу спрашивали, правда ли, что она не любит мужчин и за что. Можно не любить мужчин, почему нет, все-таки это не родина, но просто интересно, за какие такие черты. Спрашивали, как правило, интервьюеры. А вот женщины такие вопросы не задавали. Интервьюерки, видимо, считали этот вопрос излишне риторическим. И так – понятно. Чего тут спрашивать. Наташа всегда мягко уклонялась, отсылала мужчин в другую цивилизацию. ( В раннем рассказе «Школа» честно признавалась: про мальчиков я думала так: ну ладно. Пусть живут, но в специально отведенных местах.) А мне как-то со смехом пересказала разговор с одной милой шведской дамой, которая тоже считала мужчин созданиями эгоистичными, лишними и абсолютно никчемными. Они обсудили разнообразные политические проблемы, всякие глупости современных правителей, нашли много общего в своих взглядах на жизнь, у каждой (как выяснилось) двое сыновей – и возраст обожаемых сыновей, а также их повадки, удивительным образом совпадали. Вдруг шведка остановила свой рассказ и воскликнула с испугом : «Послушайте, ведь мы воспитываем будущих мужчин». Разумеется, шведская дама (вместе с отечественными феминистками) впадала в некоторый грех обобщения, но есть у меня догадка: Наташа не слишком привечала мужчин за то, что они часто унижали, мучили и обманывали женщин. Чаще, чем наоборот, согласитесь, ведь это так... Причем сама была окружена пожизненной любовью мужа, Игнатия Ивановского, того самого поэта и переводчика, ученика дедушки Лозинского. Прислал как-то в одном из Наташиных писем приписку – стишок, ей посвященный: «Ты мой ангел, ты богиня, ты заветный талисман, и поскольку ты графиня, я твой верный графоман». Так что, ничего личного, просто экзистенциальный опыт.
Прошли годы, и Наташа призналась, что уже давно не хочет быть, как все, и нет желания погибнуть, спасая Сталина, хотя жаль по-прежнему неизвестных (мне) Иду Ильинишну и Берту Михайловну, и милую няню (её я уже помню, маленькую, чуть горбатенькую, её все любили) – мало они видели счастья. Но зато приятно, что «больше не зашевелится Сталин под майским ветром на кинотеатре Арс» (рассказ «Быть, как все», 1993г.). Забегая вперед – в 2007 получаю от неё письмо: «В Питере на Марше несогласных свинтили Н.Белых, Гозмана и Б.Немцова. М-да,что творится-то. Опять всё сначала. А Никита мне на это:"Заграницу выпускают?Выпускают.Тридцать сортов сыра в Континенте видела? Видела. Хули ты недовольна?" И так думает большинство. Знаешь,чего мне не хватает? Общения с единомышленниками. Одних уж нет, а те – далече. Ты вот далече». В 2010 Наташа уже не удивлялась, что в мае по Невскому едет троллейбус со Сталиным на боку, овеваемый прежним ветром, не спрашивала: что творится-то? Ну бросили в Сталина краской, так он дальше поехал, там отмоют.
Пошлость, ложь, показуха и глупость были этому Дому ненавистны. Дети учились слышать слово с раннего детства. Помню, бегали, взмахивая руками как крыльями, на разные лады повторяя фразу одного начинающего (вхожего в дом) советского писателя: « ... всю ночь в пойме кричали гуси...», умирали от смеха. Не самая криминальная фраза в советской литературе, не самая нелепая и смешная (а все-таки натужное что-то в ней было). Скорее всего смех вызывала личность сочинителя, с претензиями и тщеславием, с потугами войти в Союз писателей, в обласканное властями сообщество (ну как же – дома творчества, Коктебель и Комарово, поездки, квартиры, лавка писателей с дефицитными книжками, всяческие льготы), а талант в высшей степени скромный. Справедливости ради следует сказать, что большому таланту прощались и нескромность, и тщеславие, и суета по добыче мирских блаженств, и прочие грехи (о, нет, ни тени осуждения, я и сама такая, в смысле – прощающая за талант). Катя начала читать собственного деда только после того, как случайно наткнулась на «Гадюку», а Наташа, прочитав «Ибикуса», поняла, как бы ей самой хотелось писать. Но немотивированное тщеславие... нет, не прощали. Много лет спустя, в одном из писем, Наташа изображает писательскую тусовку: «... Потом все кроме меня пошли на банкет. Но там все уже было съедено более опытными, которые, минуя юбилейные речи, отправились прямо к столу. Осталось лишь фальсифицированное боржоми и бутерброды с выпукло-вогнутым сыром. На юбилее ко мне подошел М. и первое, что сказал: "У меня выходит собрание сочинений". При этом светился неземным светом, как Господь на Фаворе. Потом над нами нагнулся кто-то пыльный и сказал: "Моя брошюра вышла на Мальте". О пигмеи!» Сама ни к какой тусовке не принадлежала, отстранялась, печаталась только в «Звезде», потом в «Русской жизни», в наших «Зарубежных записках» (часто это были уже повторы – началась болезнь, Наташа писала мало; а мне хотелось порадовать зарубежных русских читателей хорошей прозой, а еще – издатели пообещали платить гонорары авторам, живущим в России). Печаталась, потому что – просили.
Современных литераторов она судила жёстко, иногда убийственно, но не язвительно и только в частных разговорах и письмах. Про незначительный, сомнительного качества роман, получивший известную премию, сказала как-то: «Поделом Букеру!» Исчерпывающе. Ничего не добавила. Вот так – скупо. Писала мне: «Ничего не читаю, всё не нравится. А что читаешь ты?» Сошлись на любви к воспоминаниям, хорошо написанному документальному, социологическому, где нет фальши и вранья. Заобожали вместе социолога Илью Утехина и врача Максима Осипова. В последние месяцы (март, 2010) она читала мемуары про Гулаг и блокаду, мемуары княгини Мещерской, «мемуары матери и дочери Улановских, сидели обе, с ними сидела бабушка по обвинению: мысленно клеветала на органы...» Отзывы о своих рассказах встречала с привычной иронией: «читаю присланного тобой N, 500 страниц накатал, сучий потрох. Наконец, дождалась: обосрал и меня, причем два раза. А то я, было, обиделась. Но умен, собака! Как мы жили без интернета, скажи...» Несколько раз признается в письмах, если бы не интернет, то жить было бы незачем. Да именно так, такими словами. Внешний мир постепенно сужал свои границы и не только из-за болезни, а потому что становился всё более чужим и неприятным, наполнялся пустыми, случайными и бессмысленными персонажами. Интернет давал иллюзию простора и выбора.
Как и многие наши ровесникии переживала с удивлением к самой себе ностальгический феномен: «душная, лживая советская жизнь - и масса чудесных, неповторимых, дорогих нам людей. А ныне - погляди вокруг - вроде и свобода, и поезжай, куда глаза глядят, и купи то не знаю что, а вокруг пустыня, и не с кем поговорить, и волны бескультурья и невежества плещутся вокруг».
Про смертельную болезнь Наташи я узнала от Кати, она позвонила мне в Мюнхен, сказала: «...я бросила курить». Это был такой обет, чтобы Наташа осталась жить. А через два года умирает Катя, неожиданно, непредставимо, очень быстро, в жаркой Москве, 2005 год, август. Наташа остается жить, но переписка наша замирает. Я понимаю, почему. Невозможно было перекидываться словами. Они смысл потеряли. Сильное горе требует одиночества. Должна накопиться некоторая дистанция, чтобы снова можно было говорить словами. И я до сих пор ничего не написала о Кате, а Наташа лишь накануне Нового года, 2008, пишет: «Всё скучаю о Кате. И чем дальше, тем сильней. Никто её не заменит». В январском номере «Звезды» 2006 года появился, как всегда, недлинный Наташин текст – «Письма из Москвы», но это не обычный рассказ, это отрывки из Катиных писем – ярких, остроумных, ироничных. Письма – свидетельства постсоветских фантастических лет перемежаются горькими и короткими Наташиными комментариями. Очень сдержанными – не было еще дистанции, снимающей боль. И не будет никогда.
Уже в болезнях и страданиях не могла она отвести взгляда от фирменного абсурда нашей жизни, находила силы смеяться над нелепостями человеческих телодвижений. Описывает мне в письме прогулку: Зашла в чащу. На дубу висит объявление: «Секундочку! Продаются французские духи ведущих фирм со склада за 30% стоимости.» В глухом лесу.Представляешь... Редактирует путеводители на шведском языке: Ужас, бред и гомерический хохот. Переврано всё, что можно. Пример: Троцкий до революции был директором Смольного, где воспитывал казаков для революции. И всё в таком роде. Иногда пришлет и вовсе для меня загадочное: в парке Победы, на месте эстрады Сталинской эпохи, открыт «Центр храпа» ( что это? теряюсь в догадках; такой сервис появился в родном городе, что ли? мол, приходите к нам и храпите на здоровье?)
В конце ноября, за месяц до Нового 2010 года, я пришла к Наташе в гости. (За три месяца до её последней больницы.) Вкусно обедали, смеялись, проговорили, кажется, обо всем, долго-долго, несколько часов, а до самого главного не дошли. До него никогда не доходят. «Не хочется писать... скоро будет звонить Арьев, надо писать рассказ к первому номеру». А сил уже почти не осталось. (Но все-таки написала, рассказ «В Тунисе», Звезда, 1, 2010; и там, В Тунисе, оказывается, абсурд, грязь, обман – не хуже российских.) Вышла на минуту из комнаты, вернулась с портретом Наталии Михайловны, поставила передо мной. «Уход из жизни уже не пугает, там много дорогих людей...» Я сфотографировала её. Печальный взгляд, прекрасное лицо. Может быть, последняя фотография, одна из последних.
Дом никуда не исчез, он остался навсегда и весь будет воссоздан там, в небесах, на прекрасной планете, добрым и разумным Океаном, весь до последнего гвоздика и вилки, до последней скрипучей ступеньки, полочки, кресла, старинного дивана с изогнутой спинкой, до последней картины на стене и разбитой чашки в синих разводах, до последней волшебной книжки, вместе со всеми обитателями, гостями, разговорами, шутками, вместе с няней, её племянницами, нелепой учительницей французского, пусть и она будет, и пусть встречает гостей бестолковая, почти забытая, собака Ясса, умеющая ловить мух, а рядом пусть протекает река Карповка, можно даже и с деревянным мостиком, а сразу за домом раскинется озеро Хеппо-Ярви с лодками и визгами детей, и под яблонями, в июле, беспечные мы будем ставить шарады.
Кто жил в этом Доме, кто бывал в этом Доме, тот не захочет ни в какой скучный «прожиточный минимализм» новых художников на углу Тверской, ни в какую избыточную роскошь спесивых богатеев на Рублевке, и подняться на борт стопятидесятиметровой яхты с её унылым владельцем, даже из любопытства, тоже не захочет. Потому что там нет этих неповторимых, незабываемых людей, и отдаленно похожих на них – нет, и долго еще не будет, не знаю, почему; не будет и всё...
На фото
справа-налево Никита Алексеевич Толстой (положил руки на плечи Ивану), Наташа , Ольга (над Шурой), Шура, Наталия Михайловна, Катя, Татьяна, Михаил. Это 1971 год, еще все живы.