№11/2, 2010 - Проза

Игорь Джерри Курас
Хороший брат Авель

Алехандро был молодым красивым парнем из какой-то неведомой мне гватемальской деревушки. Каждый вечер, около восьми тридцати, он приходил со своим пылесосом на наш этаж, и тщательно пылесосил даже самый последний закуток бесконечных рядов офисов.
Его английский был почти несуществующим, но природная разговорчивость брала своё. Увидев меня, Алехандро всегда выключал свой пылесос и пытался общаться.
— Тебе повезло, что ты русский, Жерри, — говорил он частенько, — Вам, русским, легче. Русский язык — он, как английский. А вот испанский...
Тут он замолкал, грустнел, вздыхал, разводил руками
— Испанский и английский — это два совершенно разных языка. Понимаешь?
Я грустнел, вздыхал и разводил руками вместе с ним, хотя не очень понимал своего везения.
Алехандро рассказал мне про то, как он нелегко, нелегально пробрался в Америку три года назад. С тех пор он каким-то образом легализовался и работал на четырёх работах без выходных и отпусков. Алехандро копил деньги на счастливую жизнь. Это всё, что он здесь делал.
Счастливая жизнь рисовалась просто. Он должен был заработать много-много денег, вернуться домой богатым человеком, и жениться на девочке, которая ждёт его возвращения в неизвестной мне деревне.
— Вот она, моя Мирабелла!, — гордился Алехандро, показывая мне фотографию.
На фотографии, вопреки ожиданию, обманчиво построенному на звонком имени, была не черноволосая испанская красавица, а вполне блёклая, совсем ещё юная девушка-подросток. Мирабелла стояла в полный рост у видавшего виды мопеда Suzuki: вполне американская девочка — в джинсах, кроссовках и белой футболке с блестящей надписью bebe.
— Это я её приодел, Жерри, — с гордостью водил пальцем по фото Алехандро, — Она из бедной семьи. Это дорогая одежда. Понимаешь?
— Сколько же ей лет? Она выглядит совсем молодой?
— Ей девятнадцать (Алехандро делает руками два взмаха растопыренными ладонями, загибая большой палец правой руки при втором взмахе). Ей было 16 когда я уехал. Это любовь, Жерри. Понимаешь?
Я понимаю. Я киваю головой. Я смотрю на фотографию
— Она ездит на мопеде?
— Это брата. Я деньги послал — брат купил.
Из его рассказов я понял, что деньги, которые он здесь зарабатывает — огромное состояние там, в гватемальской деревне.
— Когда я приеду домой, мы с Мирабеллой будем ездить в город, и там я куплю все билеты в кино — и они будут показывать только для нас двоих. Больше никто. Весь сеанс только для меня и моей Мирабеллы. Я был мальчик (Алехандро показывает рукой, каким он был маленьким мальчиком), и у нас с братом никогда не было денег ходить в кино. Мы залезали высоко на дерево (Алехандро показывает рукой высоко над головой) и смотрели про вашу русскую войну (Алехандро стреляет из воображаемого автомата, и кидает воображаемую гранату куда-то в сторону кабинета моего начальника). Теперь мы будем одни: я и Мирабелла. Всё кино. Понимаешь?
Разумеется, я понимал его. Что может быть плохого в такой жизни?
— Я посылаю им деньги каждую неделю. Американские доллары по проводам. И одежду тоже посылаю: маме, Мирабелле, брату. Мирабелла любит меня. Она ждёт. У тебя есть дети? Я тоже буду отец, когда приеду богатый. Мои дети будут ходить в лучшую школу, и никому из них не надо будет работать на четырёх работах без выходных. Понимаешь?
Мне нравился этот парень. Какая-то простая природная честность была в его лице. Что-то безвременное, общее для всех людей было в его мечте о счастливой жизни. Я радовался его появлению каждый вечер, и даже ловил себя на мысли, что с удовольствием жду его.
Я рассказал ему о своём городе, показывая фотографии на стенках своего маленького офиса. Несколько иллюстраций художественных работ менялись на моём компьютере: Пикассо, Эль Греко, Ботеро, Тиссо, Ренуар.
Никого из этих художников Алехандро, конечно, не знал, и я с удовольствием отвечал ему на вопросы о том, почему нарисовано так, а не иначе.
Особенно его заинтересовала картина Джеймса Тиссо "Каин и Авель"
— Почему они идут за руки? Это геи?
— Нет, Алехандро. Это братья. Каин и Авель. Ты, наверное, слышал про Каина, который убил своего брата Авеля? Нет? Странно.
И я, как мог, пересказал ему библейскую историю.
История расстроила Алехандро
— Получается, что из двух братьев один был хороший, а второй нет?
— Получается так
— Хороший брат Авель, — произнёс он задумчиво, а потом, вдруг, с жаром — Это плохо, когда убиваешь брата. Понимаешь? Мама не сможет пережить. Это, как сразу двух сыновей потерять. Это плохо, Жерри.
— Да уж чего хорошего, — согласился я
Однажды Алехандро сказал, что увольняется через месяц
— Я еду домой, Жерри! Я заработал достаточно, чтобы ехать жить дома! Я считаю дни на календаре (Алехандро показал рукой в воздухе, как он вычёркивает дни из воображаемого календаря)
— Я рад за тебя, Алехандро! Очень рад!
В последний день перед увольнением я сделал необычный для себя поступок. Я пригласил его посидеть в соседний бар. Мы выпили мексиканское пиво Dos Equis и даже обнялись на прощание на парковке у бара.
Вместо Алехандро пылесосить наш офис стал угрюмый бразилец с неприятным бельмом на глазу.
Прошло лет семь. Может больше. Я совершенно забыл про Алехандро и наши с ним беседы. Мало ли какие были у меня знакомые в этой непонятной и сумасшедшей стране! Даже привычный звук вечернего пылесоса не напоминал мне больше Алехандро. Да и людей, включающих этот пылесос, сменилось с тех пор два десятка. Разве всех упомнишь?
И вот, однажды, мне позвонили снизу. Кто-то ждал меня в проходной, и секьюрити попросило спуститься.
Я вышел из лифта и огляделся вокруг. Никого из знакомых я не увидел.
Я подошёл к офицеру охраны, назвал своё имя — и он указал мне на человека в дорогом костюме, читающего The Wall Street Journal в одном из кресел для посетителей
— Простите? А-а. Тут, видимо, какая-то ошибка. Мне сказали, что вы хотите меня видеть
Человек поднялся мне навстречу, улыбнулся, протянул мне руку — и я узнал Алехандро! Да, несомненно, это был он!
— Привет! Удивлён? — сказал он, и я с изумлением обнаружил, что он говорит по-английски практически без акцента.
— Алехандро! С ума сойти! Какими судьбами?!
— Я теперь Алекс, — улыбнулся мужчина, — У меня своя инвестиционная компания в Нью-Йорке, — с гордостью добавил он — Много воды утекло, Джерри. Очень много...
Я выписал ему временный пропуск, и мы поднялись в кафе на третьем этаже.
— Я не был уверен, работаешь ли ты по-прежнему здесь, или перешёл в другое место. Но вот, оказался в Бостоне, и решил попробовать. А ты здесь!
Я смотрел на него, и не мог поверить тем изменениям, которые произошли с ним за эти годы
— Я смотрю, Алекс, что у тебя всё получилось! Всё вышло, как ты хотел — ты теперь богатый. Ты, наверное, можешь и здесь купить все билеты на сеанс в кино для себя, и (я задумался на секунду, вспоминая) и Мирабеллы.
— Нет, Джерри. Всё получилось не так, как я хотел. Совсем не так.
И он рассказал мне, как всё было.
Вернувшись в свою деревню, Алехандро узнал, что его собственный брат уже больше года женат на Мирабелле.
Маленький Хозе (Алекс показывает руками, какой маленький был Хозе, когда он вернулся) лежал в кроватке, а потучневшая Мирабелла опасливо поглядывала то на мужа, то на внезапно приехавшего Алехандро. Что-то пыталась объяснить мать, но Алехандро не слышал, что она говорит.
В доме была служанка — и вообще, по всему было видно, что семью вполне устраивало то, как складывались дела: Алехандро присылал деньги из Америки, и на эти деньги можно было вполне сносно жить. Поэтому никто и не сообщил Алехандро ни о свадьбе, ни о рождении ребёнка.
В баре, куда Алехандро пошёл запить своё горе, старик-никарагуанец достал откуда-то мачете — клинок с выпуклым лезвием — и положил его перед Алехандро
— Послушай старика, Алехандро. Не будь посмешищем. Иди и убей брата. Зарежь его — будь мужчиной. Женщина слаба — оставь её жить. А брата зарежь. Он украл у тебя то, что должно было быть твоим. Иди. Убей.
Алехандро выпил ещё, щедро расплатился, взял клинок.
Всё, о чём мечталось столько лет — рухнуло. Люди, которых он любил — предали его.
Он вошёл в дом, достал клинок.
Закричала мать. Прижала к груди ребёнка Мирабелла. Брат побледнел, шагнул навстречу
— Убей меня, Алехандро, но не тронь её. Убей меня и живи с ней. Давай только выйдем в поле. В поле пойдём, Алехандро. Здесь не надо. Я не хочу, чтобы она видела.
Алехандро в эту минуту очень хотелось убить брата, но он посмотрел на мать, и вспомнил про Каина на картинке.
Алехандро прошёл мимо брата, с силой вонзил мачете в стену комнаты, обернулся на пороге, сказал опешившим людям
—Я Авель. Хороший брат. Я больше сюда не вернусь
И он ушёл.
Приехав обратно в Америку, он решил жить здесь всегда.
Деньги, накопленные на счастливую жизнь с Мирабеллой, он пустил на учёбу. Сначала занимался английским, потом поступил в самый дешёвый комьюнити колледж. Вечерами работал. Оказалось, что учиться ему легко. Всё давалось с ходу, как бы само собой. Он получил грант на продолжение обучения. Закончил неплохой университет в штате Нью-Йорк.
И вот теперь занимается инвестициями
— Фирма у меня небольшая, но оборот у нас приличный. Есть перспективные клиенты. А у тебя как дела?
— Да так. Без особых изменений... Алекс, а что у тебя с личной жизнью?
— А личная тоже хорошо. Моя fiance занимается с детьми, больными аутизмом. Детский психолог. У нас есть дочка. Почти год.
Алекс достал фотографию и показал мне.
Смешная девочка в костюме зайца держала за руку высокую белокурую женщину
— На Хеллоуин снял, — пояснил Алекс, — Это Джудди. Моя fiance. А это, как ты понимаешь, моя дочь. Мирабелла.
Алекс помолчал несколько секунд, повернулся ко мне, сказал
— Спасибо тебе, Джерри
— За что? — удивился я
— За Каина и Авеля. Спасибо
—Ну, это не мне спасибо, — улыбнулся я, — Это ведь не я придумал
— Не ты придумал, но ты рассказал, — рассмеялся Алекс
Прощаясь, он дал мне свою карточку. Написал на ней домашний телефон
— Звони, Джерри! Будешь в Нью-Йорке, заезжай. Поболтаемся по Манхэттену
Я проводил его до дверей, и мы обнялись, как тогда, много лет назад
— Заезжай и ты ещё, когда будешь в Бостоне
— Обязательно заеду
Я поднялся к себе наверх. Сел у компьютера. Посмотрел на визитку.
Под цветастым логотипом большими тёмно-синими буквами было написано: "ALEX ABEL: THE GOOD BROTHER, Inc."



Дорогой галстук


Есть у меня на работе приятель Никк.
Настоящее его имя Джозеф, мама называла его Джои, а бабушка – Джузеппе, но сам он себя зовёт Никк, а значит ему, как Элиотовскому коту виднее.
Никк – итальянец из сицилийской семьи.
На работу он всегда ходит в какой-то странной одежде: в чём-то похожем на хоккейную форму, выкрашенную в чёрный цвет. На голове его абсолютно очевиден парик (никто не видел его без парика, но все предполагают обширную лысину), живот его выпукл, да и сам Никк идеально кругл. Никк – отдалённый родственник известного на весь мир мафиозного клана. В «семейных» делах он участия не принимает, но почётно присутствует на всех похоронах и свадьбах.
У мафии своя жизнь – свои разборки. Что и почему там происходит – ни нам, ни Никку не докладывают, но по странным причинам, похорон в жизни Никка было больше, чем свадеб.
Никк человек небогатый. Живёт от чека до чека, да деньги на старость копит. Если же на похороны или свадьбу идти надо – он костюм в прокат берёт, а галстук – покупает, а потом обратно сдаёт. Галстук должен быть хорошим. Это святое.
И вот, на очередной разборке убивают очередного братка.
Дело привычное. Никк берёт в прокат дорогой костюм и покупает в кредит в дорогом магазине дорогой галстук с целью вернуть его обратно после похорон.
Открытая могила – вокруг толпа скорбящих. Поминают...
Никк изображает суровую скорбь – без слёз, но прочувствованно, с пониманием важности церемонии.
Один из выступающих говорит о покойном, как о большом любителе дорогих галстуков – человеке с безукоризненным вкусом. Неожиданно, он срывает свой галстук и кидает его в могилу: «На, Тони, прими мой последний дар, пусть тебе земля будет пухом!» Другие тоже срывают галстуки, кидают их покойнику. Никк жмётся, озирается вокруг, понимает, что попался, что всё уже предопределено – что не отвертеться. Но делать нечего. Он снимает свой дорогущий галстук, и тоже бросает его в могилу. Теперь уже настоящая скорбь перекашивает его круглое лицо. Маленький кругленький Никк с голой шеей.
Все разъезжаются на своих Кадиллаках. Никк едет в дешёвом Форде.
«Клянусь!» – говорит Никк – «Еле себя сдержал, чтобы не развернуться и не откопать этот чёртов галстук!». Потом, помолчав, добавляет: «Зная этих проходимцев, никто не может поручиться, что все галстуки не были извлечены из могилы с наступлением ночи для дальнейшей перепродажи»
А я теперь ношу чёрное пальто. Моё пальто висит на вешалке в кьюбикле, где я пойман, как муха в опрокинутую коробку. Никк проходит, видит пальто – желает сделать мне приятное и говорит: Overcoat? Look at you! Gogol! («Шинель» здесь в школе проходят) Меня это почему-то не радует. Я, наоборот, расстраиваюсь. Гоголь? Да уж – Акакий Акакиевич.
«Знаешь» – говорю я Никку – «Твоя история про галстук – немного как наша история про шинель: маленький человек – чужой среди своих, потерянный дорогой предмет одежды, отчаяние».
«Что ты!» – усмехается Никк – «Это был такой дорогой галстук, что три шинели можно было бы купить. А вот я тебе лучше другую историю расскажу – никакому Гоголю такое не приснится».
И он рассказывает мне про своего дядю, который ездил в отдалённые штаты, где приобретал купчие на несуществующие автомобили, а потом закладывал их в банке с большой выгодой.





Конец века
1. Тайная встреча

— Андрюша! Милый! Какими судьбами?
— Я совсем проездом, Сонечка. Лечу в Лос-Анджелес завтра. Я тут в Бостоне только ради тебя. Прилетел в JFK, взял машину, посмотрел на карте ближайший к тебе отель — и вот я здесь... Сонька! Ведь похорошела опять!
— Да ладно! Чего ты! Не смущай меня! Ты дверь закрыл?
— Там вверх закрывается. Я разобрался. Останешься на ночь?..
— Нет. Я должна быть дома не позже девяти. Я не хочу, чтобы кто-то заподозрил...
— Тогда иди сюда...
— Сейчас. Только телефон отключу...
— Да чёрт с ним, с телефоном! Иди скорее!
— Андрюшка...
— Моя! Наконец-то моя!
— Да...

— Ну, рассказывай. Как ты живёшь? Что делаешь?
— Да нормально всё, Сонечка. Хорошо всё. Пишу сейчас работу для одного солидного французского журнала. Здесь вот по делам. Встречаюсь завтра в Лос-Анджелесе с внучкой одного русского. Лопушкова
— А кто это?
— Да как бы никто. Писатель. В общем-то, и не писатель даже — он толком ничего так и не написал. Родился в Петербурге, после Революции жил в Берлине, потом в Париже. Наконец, сумел пристроиться тут в Голливуде в 40-50 годы. И, между прочим, вполне хорошо устроился! Представляешь, он литературно дорабатывал сценарные диалоги для фильмов. Работал под псевдонимом Джон Джекобсон. Его в титрах где-то в самом конце ставили. Неплохо, кстати, зарабатывал. А умер, представь, в лифте идущем вверх! Как герой неопубликованного романа Набокова
— А ты читал неопубликованный роман Набокова?
— Да. Так получилось
— Как ты сказал фамилия писателя?
— Лопушков
— Не слышала...
— Да никто не слышал. Вообще-то это совсем не интересно. Просто по моей работе нужно снять копии с нескольких писем в его архиве. Там могут быть занятные факты. А архив находится у его внучки. Так эта, представляешь, внучка не хочет копии снимать! Приезжайте, говорит, и снимайте! Там, знаешь, вроде бы, все письма, фотографии и какие-то два очень ранних рассказа этого Лопушкова-Джекобсона. Он их ещё в России написал, когда был студентом... Столетние рассказы, которые, возможно, никто никогда не читал и никогда уже не прочитает.
— Здорово, Андрей! Очень здорово!
— Да нет. Не так здорово, как кажется. Иногда очень даже скучно
— Скучно... Как ты красиво произносишь это по-питерски — с отчётливым "ч". Раньше я этого не замечала
— Не знаю. Мне кажется, я всегда так говорил... А что у тебя? Ты-то как, Сонечка?
— Да тоже ничего всё, Андрюша. Семья, работа, дети...
— А с этим, как его?
— Валерой?
— Да. С мужем твоим. Как живёте?
— Да ничего, Андрей. Он хороший...отец. Заботливый. Только...
— Только?
— Только мне никогда не бывает с ним так, как всегда было с тобой. Как сейчас с тобой. Никогда, Андрюшка... С тобой вон как, а с ним никак. С ним абсолютно никак...
— Сонька. Красавица...
— Ты не будешь надо мной смеяться? Знаешь, я купила такую штучку... ну, игрушку такую — как ты... как у тебя... Помнишь, мы называли его дылдой? Придурки молодые! Я тут как-то решилась, зашла в такой магазин, и купила… Купила дылду!
— Глупыш ты мой, Сонька! Тигрёныш...
— Ты смеешься? Надо мной смеёшься?
— Нет. Я вдруг подумал, что если меня не станет, — всё, что от меня останется, это какая-то никому не нужная философская галиматья — и твоя вот дылда. А это даже меньше, чем то, что осталось от никому не известного писателя Лопушкова.
— Андрюша...
— Да?
— Иди ко мне
— Ты тут всё ещё этим своим программизмом на жизнь зарабатываешь? А музыковедение? Ты совсем забросила?
— Да какое музыковедение, Андрюшка? О чём ты? Кому это здесь надо на таком моём уровне!
— Ну не знаю... Я пока ехал, слушал радио. У вас серьезные вещи передают. Я даже не все из них узнал. Вот, например, струнный ансамбль играли какой-то, и я решил, что это, скорее всего, что-то Дворжака, а оказался Чайковский! Представляешь себе?
— А что играли?
— Секстет Souvenir de Florence
— Ну, это не стыдно не знать. Это редко исполняется. Секстет этот как-то не прижился...
— Обидно, что ты не можешь этим заниматься здесь, Сонь!
— Очень обидно, Андрюша! Очень… Но так уж сложилось... А что за тема у твоей работы для солидного французского журнала?
— Fin de siecle
— Фэн де что?
— Заяц мой! Fin de siecle. Конец века.
— Какого? Двадцатого?
— Нет. Любого. Конец века, как философское событие. Вот смотри, сейчас у нас что? У нас 10 сентября 2001 года. Вроде бы, это XXI век, да? А на самом деле нет. Философски, XXI век ещё не наступил
— А когда он наступит?
— Не знаю... Может завтра… А может через три года. Вот XX век начался где-то ещё в 90-х годах XIX, а окончательно свершился, видимо всё же с гибелью Титаника.
— А зачем об этом философствовать?
— Смешная моя девочка. Чтобы попытаться понять, как будут развиваться события дальше... Каким он будет этот XXI век? Таким же жестоким, как и все предыдущие, или, наконец, выпадет нам всем поблажка
— Андрюшка...


2. Дылда

— Вот вы, Пётр Александрович, любезный мой друг, утверждаете, что размерчик не имеет значения, — лукаво улыбаясь всем лицом, и, разминая пальцами обеих рук толстую сигару, сказал Всеволод Ипполитович Конюшников: пожилой уже человек, с гладкой шишковатой головою, и какими-то странными, как бы пергаментными ушами от которых, казалось, при желании можно с хрустом отломить кусочек, — А вот я, если позволите, войду с вами в несогласие! — продолжил он и улыбнулся ещё шире, уютно откинувшись в удобных креслах, уже отмеченных временем, как и всё в этом доме.
Он закурил и выпустил клубы дыма из обеих ноздрей, плотно закрыв при этом рот — и стал в эту минуту похож на разгоряченную морозной утренней скачкой лошадь.
«Экий он всё же каналья!» — подумал, улыбнувшись про себя, Пётр Александрович — человек молодой, красивый — весь какой-то чёрнобровый, черноусый, черноволосый, но сутуловатый, как бы не вполне уверенный в себе. Он тоже откинулся в креслах, ощущая при этом немоту в ногах, и с завистью посмотрел на Всеволода Ипполитовича. «Как же должно быть счастливы люди, которым здоровье позволяет в старом их возрасте всё ещё непринуждённо и удобно располагать своим телом!»
Время было уже позднее. Всеволод Ипполитович с полчаса как отпустил старика своего слугу Ионафана — человека из бывших крепостных, но большую часть жизни прожившего с господами заграницею, и оттого держащего себя чинно, с приподнятым достоинством — на английский манер — и носящего бакенбарды на дряхлеющих щеках.
Собаки Архелай и Мариамма спали возле затухающего камина, оплывали свечи в светильниках, а за окном царило спокойствие безмятежной украинской ночи. Всё было тихо, лишь какая-то далёкая болотная птица беспрестанно издавала сухой и неясный шум, как будто кто-то ломал об колено бесконечную доску и всё никак не мог её доломать. И на этот сухой звук уже накладывался, набегая, далёкий отголосок курьерского скорого на Москву.
— Так вот, — продолжил Всеволод Ипполитович, задумчиво согревая теперь левой рукою прозрачную посудину с тёмного золота коньяком и гладя правою рукою спящего Архелая, — Было это много лет назад. И был я на тот момент, Пётр Александрович, уже женат, и женат, уж простите меня, не-счаст-ливо
Он сказал это слово раздельно, в три шажка, отчётливо выделяя букву "ч", как делают это рождённые или прожившие долгое время в Петербурге пожилые люди.
— Покойная жена моя, Елизавета Андреевна, или Лизонька, как называли её все домашние, была женщиной истеричною и крикливой. Э, нет, Пётр Александрович, не перебивайте меня. Вы не могли знать того, что знал я, и посему позвольте мне упредить ваше несогласие, любезный мой друг, ибо, тут как говаривал Иосиф Флавиус: “Я был тому не только очевидцем, но и участником событий”
Всеволод Ипполитович сделал один едва заметный глоток коньяку и всё с тою же лукавой улыбкою продолжил своё повествование.
— Самое ужасное, что мучило меня, это то, что Лизонька отказывала мне в телесных удовольствиях, была безразлична им: ссылаясь то на боли в голове, то на обыкновенные, которые бывают у женщин, то на ещё какие-то туманные несчастия своего здоровья. Это (простите уж, Пётр Александрович, интимность темы) причиняло мне известные физические мучения, так, что я, — при живой жене — был вынужден уединяться и, как говаривал наш любезный граф Лев Николаевич, “уединения мои были нечистыми”. Когда же и происходила любовь меж нами, Елизавета Андреевна не получала от этой любви никакой радости, а делала это исключительно из чувства долга (и, как она сама горестно, порой, шутила, — чувствовала, что это “слишком долго”). Так и жили мы в мучениях и тоске.
Днём Лизонька закатывала безумные свои истерики и рыдала, уткнувшись в подушку в самой дальней комнате. Иногда она садилась к фортепиано и долго стучала одним пальцем в клавишу с каким-то безумным остервенением. Звук этой клавиши до сих пор стоит в моих ушах: жёсткий, однотонный, неминуемый. А с наступлением ночи у нас были бесконечные уговоры с отказами и слезами, которые редко заканчивались безрадостными минутами близости.
И вот однажды, будучи в поездке в одном портовом городе N на берегу Адриатического моря, я встретил в баре подвыпившего американского моряка.
Был он высок и крепок, как мясник — с большими татуированными руками. Настоящий варвар — один из тех, которых так обильно наплодила эта лишённая культуры страна. Вы спросите, любезный Пётр Александрович, почему я оказался в подобном непристойном месте? Признаюсь вам честно, любезный друг, что я не гнушался подобными местами в поисках любовных утех, которые я мог купить себе взамен семейного моего неблагополучия. Какими только мерзостями не утешал я свою плоть и как же мне сейчас стыдно вспомнить об этом.
Ну да ладно — что было, ты было и Господь мне судия. Сейчас же, чтобы не затягивать свой рассказ, удивлю вас, Пётр Александрович тем, что скажу вам: мы с ним разговорились. Да, Пётр Александрович! Я и этот варвар — мы сблизились и разговорились, запанибрата. Английский язык его был ужасен, но мы понимали друг друга и пили вместе пенное чёрное пиво, выкрикивая непристойности портовым девкам.
Уж не помню, как случилось это, но собеседник мой достал вдруг из полов своей чёрной одежды огромный муляж детородного органа, сделанный из хорошей кожи и плотно набитый внутри мякиной так, что его невозможно было отличить от живого, настоящего. Я в первое мгновение, Пётр Александрович, подумал, что этот варвар оторвал свой собственный член — громадный и омерзительный, как и он сам — и вот теперь потрясает им над головою. Но, рассмотрев его лучше, я понял, что это — искусная работа мастера в подобных бесстыжих делах.
“This is a real dildo! Настоящая дылда!” — прокричал варвар, — “Эта дылда может свести с ума самую привередливую женщину. Любая женщина захочет взять эту дылду с собою в могилу, чтобы и там услаждаться ею!”
И он опять потряс дылдой в воздухе, как бы угрожая кому-то. Портовые девки глумливо хохотали, а одна из них раскрыла свой накрашенный рот и стала с омерзительным нарочитым вожделением облизывать свои яркие намазанные губы. А дылда была огромной. Значительно больше скромных, как вы говорите, размерчиков, которыми обладает любой средний мужчина, каковым, к примеру, является и ваш покорный слуга.
Сумасшедшая и сладкая мысль зашевелилась в моей голове. А что если... Нет, это безумие! Мы же цивилизованные люди. Мы же не варвары! Но мысль эта пытательной каплей стучала в моё темя, и я уже не мог выкинуть её из головы.
Я уломал американца, продать мне дылду, предложив ему очень высокую цену. После долгой торговли он согласился.
Приехав домой, я ничего не сказал Лизоньке, но безумная жажда жгла моё тело.
В следующий же раз, когда я, наконец, опять долгими мольбами упросил жену свою дозволить мне насладиться близостью с нею, и она, по обыкновению своему, равнодушно повернулась ко мне спиной, безразлично ожидая мои ласки, я аккуратно начал вводить в неё дылду. Реакция Лизоньки была удивительной. Она откинула голову, развернулась ко мне навстречу и испустила лёгкий стон. Я продолжал двигать дылдой так, как я делал бы это сам, если бы дылда была частью меня — взамен этому ничтожному моему (в сравнении с нею) мужскому достоинству.
И тут произошло невероятное. Лизонька повернулась ко мне уже всем лицом, и томно, горячо, медленно, поцеловала меня в губы. Ещё несколько мгновений, и она содрогнулась всем телом! Затем опять, и опять, и опять! И тогда я и сам утолился сполна, заменив уже дылду собою.
С той минуты дом наш наполнился необыкновенным счастьем. Лизонька порхала по комнатам, как майская бабочка с цветка на цветок. Она садилась к фортепиано и долго, томительно играла из Шопена, из наших (очень она любила наших молодых из Могучей кучки) или пела по-немецки из Шуберта. Никогда не спросила она про дылду, нарочно наверно уже притворяясь, что её нет, точно не замечая еженощной подмены. И каждую ночь теперь мы были как безумные любовники, которые не могут оторваться друг от друга...
Всеволод Ипполитович замолк, пригубил ещё коньяку и как-то заметно загрустил.
— Лизонька..., — вздохнул он — Елизавета Андреевна...
Пётр Александрович видел перед собой теперь уже грустное лицо старика с пергаментными ушами, и в старике в этот момент вдруг стал проглядываться маленький мальчик: какой-то обиженный маленький мальчик, который уже отчаялся отыскать свой укатившийся мяч.
— Вы спросите, любезный друг мой, Пётр Александрович, что сделалось с той самой дылдой? Скажу вам то, чего не знает ни одна живая душа — открою вам тайну
Он поставил недопитый коньяк на низкий столик у ног, опять погладил лежавшего справа от него Архелая, бормоча сквозь зубы «Архелай, Архелай — на меня ты не лай!», поднял свои серые, хитрые глаза к собеседнику и тихим шепотом вымолвил: «Я похоронил дылду вместе с Лизой! Я тайно подложил дылду во гроб моей Лизоньки, чтобы по смерти моей мы были с ней счастливы и там, Пётр Александрович!»
Он сказал это, и задохнулся. Глаза его заблестели страшным огнём. Он высоко к потолку поднял лицо своё, искажённое молнией безумия, подался головою вперёд и истово перекрестился.


3. Секстет

— Драгоценный мой Пётр Александрович! Как же это любезно с вашей стороны навещать иногда старика в его добровольном изгнании! Я ведь здесь, вообразите, пребываю в полной духовной и телесной оторванности от всего, что когда-либо в своей жизни любил! Можно даже сказать словами Данта "... Tu lascerai ogne cosa diletta е questo e quello strale che l'arco de lo essilio pria saetta". Что в переводе на наш грешный язык приблизительно означает "Потеря всего, что ты любишь — это первая стрела из лука изгнания". Впрочем, о чём я! Вот ведь, старик какой! Забыл! Вы же прекрасно и сами владеете итальянским! Заходит же скорее в гостиную. Что же вы стоите здесь, дорогой вы мой! Садитесь же. Располагайтесь с дороги. Сколько же прошло с вашего предыдущего приезда? Неужели четыре года?! Рассказывайте же! Рассказывайте! Что происходит? Какие новости там, в столицах? Да что же я! Вы ведь, верно, устали. Ехали сутки в этом ужасном поезде, которые ещё и опоздал почти на час! Хотите поспать сначала?
Суета, сопутствующая прибытию гостя, охватила дом. По комнатам сновала прислуга, готовилась спальная комната в третьем этаже, из кухни доносился терпкий запах подходящего к нужной кондиции Boeuf Bourguignon.
Хозяин дома Всеволод Ипполитович и гость Пётр Алексеевич беседовали уже около часа, и всё никак не могли наговориться. Вспоминали общих друзей, говорили о происшедших событиях.
Наиболее интересным событием была новость о том, что госпожа von Meck прекратила дружбу с господином Чайковским, который написал для неё замечательную Четвёртую симфонию. Причины разрыва не были ясны. Возможно, до госпожи von Meck стали доходить слухи о безнравственных преференциях Петра Ильича. А может быть, сыграли свою роль дети Надежды Филаретовны, раздражённые тем, что их мамашу стали уже называть в свете обидным "la Meck". Подробностей Пётр Александрович не знал, но сама по себе новость потрясла Всеволода Ипполитовича.
— Как жестока толпа, Пётр Александрович! Как жестока! И ведь не сейчас, не здесь. А всегда жестока. Всегда... Понимаете? Вот мы с вами читаем Флавиуса и думаем: "Жуткие, жестокие люди эти римляне", а ведь все эти жестокости, возможно, совсем ничто перед тем, что ещё предстоит пережить людям. И, посмотрите, Пётр Александрович. Ведь к людям другим, к людям непохожим — мы ещё более жестоки. Вот, запомните слова старика: через пятьдесят, сто, двести лет всё так же и останется. Нет! Будет хуже. Не удивлюсь даже, если где-нибудь уже родился какой-нибудь новый кровопийца — новый Нерон. Вот он где-то сейчас — ребёнок ещё. А вырастет, вскинет ручонку свою — и пойдут армии друг на друга убивать миллионы невинных душ"
Всеволод Ипполитович откинулся в креслах, погладил рукой собак своих — Архелая и Мариамму — вздохнул глубоко.
Пётр Александрович не знал, когда можно прервать молчание старика. Он неуютно поёрзал в креслах, кашлянул один раз — не потому, что першило в горле, а потому лишь, чтобы нарушить неприютное молчание хоть каким-то звуком, — посмотрел украдкой на стенные часы.
— Всеволод Ипполитович! — наконец решился он, — А ведь я вам подарочек привёз, и подарочек-то как раз к нашему разговору
— Подарочек? — заулыбался старик своим детским лицом, — Что же вы молчали? Давайте его сюда скорее! Вот я старый уже человек, а люблю подарки, как малый ребёнок! Батюшка мой, Царствие ему Небесное, не очень нас подарочками баловал. И не от жадности, конечно, а в воспитательных целях. Так теперь вот я на старости... Где же ваш подарок, Пётр Александрович?
— Сейчас, сейчас! Терпение, Всеволод Ипполитович, — засмеялся гость и достал обширную папку из своего sac voyage, похожего на чемоданчик уездного доктора.
— Вот мы с вами говорили о Чайковском, а здесь у меня для вас настоящий сувенир!
В папке лежали ноты, расписанные на партитуры. Возможно, для квартета или струнного ансамбля. Поверх нот была надпись красивой готической гарнитурой "Souvenir de Florence" . На титульном листе фиолетовыми чернилами была подпись: размашистое "П" со шляпкой, и летящее "Чайковс" и далее неразборчиво.
— Что это? Как это? Пётр Александрович?!
— Это новое произведение Чайковского. Секстет "Souvenir de Florence". А подпись мне удалось получить для вас на заседании Петербургского Общества камерной музыки. Пётр Ильич стал у них почётным членом
— О какой бесценный подарок, Пётр Александрович! Я даже не знаю, что вам сказать... Я просто, знаете, как говорят англичане speechless!
Пётр Александрович весело рассмеялся, встал с кресел, поцеловал старика в лысую его маковку — душистую, как у ребёнка
— А что здесь говорить? Давайте, зовите свой квартет, берите виолончель и сыграем. У вас найдётся для меня альт?
Квартет Конюшникова состоял из трёх музыкантов, некогда бывших крепостными в доме Конюшниковых, и еврейского скрипача Мошки. Отец Всеволода Ипполитовича — Ипполит Илларионович Конюшников — был человеком широких и, пожалуй, можно сказать прогрессивных взглядов. Раз в год, вместе с учителем музыки своих детей — престарелым господином Vecchioni (состоявшим, между прочим, в переписке с великим Россини), он совершал экзаменацию мужицких мальчишек со всех деревень обширного имения. Мальчиков пяти-шести лет сначала хорошенько мыли в бане, затем наряжали парадно, а после собирали в камерном зале для прослушивания.
Зал этот находился в самом уютном уголке дома и имел две двери. Одна дверь соединяла зал с огромным salle de bal, в котором трижды в год устраивались грандиозные балы. Другая же, выходила прямо в яблоневый сад. Дверь эта летом держалась открытой, и прозрачный воздух, наполненный сочным фруктовым ароматом антоновских яблок, легко входил в комнату, как бы танцуя под звуки исполняемой в ней музыки.
Прослушивание заключалось в проверке слуха, определении чувствительности к ритму и гибкости пальцев. Если находился одарённый к музыке ребёнок, такой мальчик обучался у Vecchioni наравне с детьми барина. Несколько же особенно талантливых подростков в возрасте десяти-двенадцати лет после занятия в барском доме отправляли и во Флоренцию для дальнейшего обучения. Вот из этих, состарившихся уже музыкантов, и сложился большею частью знаменитый квартет Всеволода Ипполитовича.
Исключение составлял скрипач Мошка — гениальный самоучка из местечка, расположенного недалеко от имения. Он тоже был замечен и обласкан отцом Всеволода Ипполитовича: обучен музыкальной грамоте, представлен Леопольду Ауэру, но, естественно, крепостным никогда не был. Кроме виртуозной игры на скрипке, Мошка удивительно смешно рассказывал анекдоты из еврейской жизни и мог долго говорить о каком-то еврейском философе по имени Баал Шемтов, о котором никто в доме не имел ни малейшего понятия.
Сам Конюшников тоже прекрасно играл на скрипке, и был вполне виртуозен в игре на виолончели. Когда ещё была жива Елизавета Андреевна, Всеволод Ипполитович частенько исполнял с нею какую-нибудь "Крейцерову сонату" или переложенный для виолончели и фортепиано Концерт Шумана. Ноты выписывались из Берлина и Петербурга, и все новинки музыки неизменно исполнялись в этом замечательном доме.
Тотчас же были посланы мальчишки — собрать квартет, — и музыканты явились. Все расселись в том самом зале, выходящем в яблоневый сад. Инструменты были настроены, ноты поставлены на пюпитры.
Было решено играть пока только вторую часть секстета — Adagio cantabile e con moto, как наиболее лёгкую для чтения с листа ввиду удобного темпа и благоприятной тональности ре мажор.
Музыка была восхитительной. Мошка играл своё соло, поддержанное pizzicato у виолончелей. Его седые лохматые волосы раскидывались по лицу с каждым движением смычка, а печальные семитские глаза лучились теплотой и состраданием.
Далее шло соло у Всеволода Ипполитовича. Он играл эту божественную музыку и, казалось, задыхался, но не от отсутствия воздуха, а, наоборот — от его избытка, как на сильном ветру в океане, когда он, молодым ещё человеком, плавал в далёкую Америку.
Прислуга на цыпочках проходила в зал на звуки музыки. Кухарки и конюхи стояли остолбенело, боясь вздохнуть. Собаки Архелай и Мариамма, привыкшие к музыке в доме, дышали ровно и спокойно. Между тем музыка стала торжественной, как хорал и опять вернулось то самое соло у Мошки, поддержанное pizzicato виолончелей, которое звучало в самом начале Adagio.
И вот, в этот момент, когда музыка должна была уже растаять, растворится в яблочном воздухе, а пространство зала, в свою очередь, наполниться громкими аплодисментами незатейливых слушателей — в этот последний момент произошло что-то странное, мистическое, неприятное. Через двери, раскрытые в сад в дом влетела чёрная птица. Она влетела, как бы привороженная дивной музыкой — и тут же поняла, что сюда нельзя. Что это ошибка. Она забилась, заметалась по залу, обрушивая листы нот с пюпитров. Собаки повскакивали, ведомые инстинктом, стали ловить несчастную птицу, лаять. Прислуга тоже замешалась, засуетилась, и получился какой-то конфуз. Птица, наконец, вылетела в сад, люди и собаки успокоились, но настроение было испорчено.
После пили кофей и Всеволод Ипполитович медленно заметил
— Вы знаете, Пётр Александрович, а ведь в этой музыке совсем ничего нет итальянского. Тут Чайковский не об Италии тоскует, а обо всём нашем с вами XIX веке. Вот он подходит к концу этот наш век. Осталось девять лет. Что же будет дальше? Каким же он будет, XX век? Что-то грустно мне от этого, Пётр Александрович. Да и птица эта... Fin de siecle, конец века, конец эпохи. Вы молодой ещё. Сколько вам? Тридцать семь? О, вы ещё успеете пожить в XX веке. Дай вам Бог, чтобы он был лучше, чем этот. Дай вам Бог.
Всеволод Ипполитович улыбнулся стариковской улыбкой, но глаза его не улыбались. В них читалась какая-то странная догадка — какая-то затаённая тоска, как будто бы старик знал что-то такое, что другим было знать ещё не положено.
И это знание, похоже, причиняло ему невыразимое страдание.


4. Fin de siecle

Андрей вышел во дворик своего придорожного отеля. Девятая дорога шумела где-то рядом, но её не было видно. В воздухе пахло незнакомыми травами, и первые звёзды уже проклюнулись над головой.
Яркая вывеска Park Inn подрагивала изумрудным огнём. Где-то стрекотали вечно скрытые темнотой ночные кузнечики. Неизвестная Андрею птица беспрестанно издавала сухой и неясный шум, как будто кто-то ломал об колено бесконечную доску и всё никак не мог её доломать.
Андрей думал о Соне и о себе. О том, как они любили друг друга всю жизнь, но ничего не получилось. Они встречались редко, урывками, разбросанные по разным континентам огромной планеты. Вот, встретились на три часа... А до этого не виделись четыре года. А до этого — семь... Что будет дальше? Удастся ли им когда-нибудь опять быть вместе хоть три часа?
На скамеечке во дворе сидел молодой человек.
Андрей, прогуливаясь, прошёл мимо. Освещённое фонарём лицо молодого человека — видимо студента — было правильным и красивым: хорошее лицо. Какой-нибудь арабский студент по обмену. Андрей встречался с такими вот ребятами, когда работал ассистентом профессора в одном из парижских университетов. Интеллигентные молодые люди, владеющие языками и знаниями.
Андрей вежливо кивнул головой студенту. Тот белозубо улыбнулся и кивнул в ответ.
« Если бы только все люди были также белозубы и добродушны, как этот парень! Кто знает, может быть так и будет в этом новом XXI веке? Вот мы читаем Иосифа Флавия и думаем: "Жуткие, жестокие люди эти римляне", а ведь все эти жестокости по сути ничто по сравнению с тем, что пришлось пережить людям за последние 100 лет. А что же может ждать нас впереди? »
Андрей опять прошёл мимо студента, и студент опять улыбнулся ему белозубо и добродушно. И Андрей почему-то настолько хорошо запомнил этого парня — его лицо, его улыбку — что назавтра, увидев его в бостонском аэропорту Logan, стоящим с ним в одной очереди на регистрацию, сразу узнал его и даже кивнул ему головой.
Однако теперь лицо парня было другим. Глаза его были тусклы и неподвижны. В них читалась какая-то странная догадка — какая-то затаённая тоска, как будто бы он знал что-то такое, что другим было знать ещё не положено.
И это знание, похоже, причиняло ему невыразимое страдание.


5. Email

Уважаемый Джерри!
Изабелла Негошиан рассказала мне о том, что вы пишете статью о философе Андрее Родионове, трагически погибшем 11 сентября 2001 года. Как вы знаете, в тот страшный день Андрей направлялся ко мне в Лос-Анджелес, где мы должны были вместе с ним разобрать архив моего деда — писателя Александра Григорьевича Лопушкова (более известного под псевдонимом Джон Джекобсон)
С чувством невероятной боли я признаюсь себе в том, что стала невольной виновницей ужасной гибели господина Родионова.
В приложении вы найдёте файл с нашей с ним перепиской. Возможно, что-то пригодится вам в работе.
Также, высылаю отсканированные рукописные тексты двух ранних рассказов моего деда: "Дылда" и "Секстет". Поступайте с ними по вашему усмотрению.
С уважением,
Элизабет МакКинслей




>>> все работы автора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"