№2/3, 2011 - Продолжение следует

Галина Щекина
Ор

роман

Продолжение. Начало в №№1/1-2/2


МИЛОСТЫНЯ

– Пап, мне надо денег. Много!
– Да неужели на работе не помогут! Они обязаны.
– Пап, на работе дают конкретно на похороны. А все остальное? Я не могу бросить работу, а девочки все время болеют. Мне надо няньку нанять. Продай что-нибудь.
– Лиля, деточка. У меня нет сейчас ничего. Не идет, понимаешь, не пишется.
– Ну, ничего, мы посидим, подождем твоего вдохновения.
– Зачем так, Лилечка. Ты успокойся ради бога, не надо так чеканить. Как комиссар. Хоть поплачь, что ли...
Тимошу трясло. Лилькин муж Толик поддежуривал ночами на лесопильной фирме, когда Лилька дома была. Там опять были проблемы с концевыми выключателями, это такая мощная штука, по которой ударяет идущее бревно и останавливается. И после этого выключателя бревно уже начинает крутиться и ошкуриваться. А Толик, видимо, пошел чинить эти концевики, что ли. Там электричеством все напичкано, пробило где-то, его ударило током ночью. Утром нашли окоченевшего.
Совсем недавно тут сидели, пили пиво в Тимошином вагоне, вернее, Толик пил, а Тимоша пригубил, да только рыбу грыз... Тома еще уехала в гости к родичам, так что сидели долго и душевно. Толик даже о картинах рассуждал, что ни у кого не видел такой воды, как у Тимоши.
«Такая у тебя вода, отец, что сердце ноет. Вот она идет у тебя из картины прямо на меня, бугром идет, вроде даже горбатится. Так не бывает, знаю, но кажется, прет из картины и все. Начинаю думать про свой поселок сразу, у нас там же две реки слились, помнишь, небось. После свадьбы-то были один раз. Две реки, одна быстрая, другая тихая, и сосна корячится на взгорке. А Лилечка не любит. Я ей говорю – поехали ко мне в поселок на лето, не хочешь жить, так хотя бы так – дом же заколоченный, он без людей скорей рухнет, а она говорит – только на море! Только Анапа, Ялта, Симферополь... Ну, для чего ей море это, где половина мочи, пакеты плавают вместе с медузами... Я-то куда угодно поеду, мне лишь бы удочку в руки и забуду все на свете... Девочек ей прогревать. Да там такая баня, что железо плавить можно! Так нет!»
Тимоша стал расспрашивать, как можно съездить туда на этюды, и Толик преспокойно говорит: «Ради бога! У Евстольи, крайний дом от дороги, ключи остались... Скажешь, от Толика Безруких. Знают там меня. Да боюсь, дверь уже перекосило. Не помогут ключи-то, топором придется. Вместе поедем, покажу тебе все. Да не надо денег никаких, ты что. Я тебе по гроб жизни буду обязан, что ты нарисуешь мне оттуда что-нибудь. Ты умеешь воду рисовать. А я так люблю сидеть у воды, как дурак. Возьму удочки и сижу, и не скучно мне. Она рябит, колыхает меня. А я ничего не думаю, улыбаюсь. Я, наверно, рыба какая-нибудь».
Вот как разговорился раз в жизни молчаливый Толик!
А теперь надо его хоронить. Что он забыл в этих концевиках, зачем он полез? Электрики есть. Может, сигнализация, реле какое сработало?
Лилька странная такая, ни разу не заплакала, вся в мать пошла. Наверно, боится на похоронах стоять, решила сильно скрепиться. А чего тут крепиться? Все понимают – муж. Ори, хоть заорись – простят. Наоборот, не простят, если молчать...
Нинка тоже молчит. Ничего не говорит, как камень. Зеленая какая-то стала. Может, по-женски что? Сидит с девчонками, башни строит, молчит. Что за девки у Тимоши? Марьяна молодец, одна все делает, ни на кого голос не подымает. Вон сколько бумаг надо. На работе у Толика: «Вы кто, жена? – Нет, теща». Хорошая все же Марьяна. Все ноги отходила ради общего дела.
– Нин, ты чего скажешь?
– Про что сказать, пап?
– Ну, про все. Про деньги эти. Девчата все на больничном были, сидел Толик, а теперь что?
– А теперь я посижу. Лиль, не уходи с работы, у тебя будет зарплата высокая, а я два года без отпуска, возьму отпуск. Не надо же платить. Ну, нет у папы картин. Ну – нет, так нет. Он и так бедный. Пусть он лучше съездит, продаст Толикову дачу в поселке.
Сердце у Тимоши застучало, как молот. Только хотел похвалить...
– Лиля, что думаешь?
Лиля подняла пластмассовые черные ресницы по полкило каждая. Ведь и так красавица, волос густой, рот Тимошин, губы полные, зачем еще лепит на лицо эту фигню? Под глазами мешки. Постарела на десять лет.
– Толика дом продавать не хочу. Он его любил.
Молодец. Есть и у Лильки понятия, а он думал – одна выгода в голове. А Нинка упрямо так:
– Вы маме говорили? Она ведь Толика как родного...
– Пап, скажем, конечно. Не успели. – Лиля прерывисто вздохнула. – Пап, мне надо много денег.
– Опять за рыбу деньги. Успокойся ты. Перезайму. А потом тебе выплатят сразу много. Сама говоришь – все зарегистрировано, финансирование пошло. Успокойся. Я пошел закупать продукты, вы начинайте, что можно, готовить. Марьяна поможет. Сколько человек с его работы будет? Где у тебя сумки прибалтийские с ремнями?
Тимоша знал, что надо идти сейчас, чтобы перестало трясти. Надо работать, надо себя занять работой и замучить, иначе конец.
– Пап, с работы, конечно, придут, ну, человек десять, не больше. А в деревне родичей не осталось, только если с маминой стороны тетя Капа, но если доедет, далеко ведь ехать... Их трое...
Тимоша знал, что самое дешевое на рынке. Он сразу пошел через толпу, как лодка через камыши, он загрузил консервы на дно, ветчинную закуску, горошек, майонезы, грибы… Когда, наклонившись, затягивал на сумках ремни, на него налетел торговец южный с ящиком, а в этот момент Тимоша выпрямился резко. От удара потемнело у Тимоши в глазах, и он полетел в какой-то омут. Черный омут, холодный. Пытаясь открыть глаза в воде, он видел, как с ним вместе тонут его картины, косо поворачиваясь углами ко дну. Рамы он делал тяжелые, золотые, чтоб покупали лучше... Ну, как чугунные тонули. Но почему так? Он ведь еще не нарисовал их, как же так заранее-то...
Открыл все-таки глаза – ему брызгали на лицо водой, давали нюхать резкое на вате. Кругом толпились люди, шумели, что торговец смылся сразу со своими мандаринами. Те мандарины, которые высыпались от удара, заботливо были сложены горкой ему в сумку. Заработал, дурак, мандарины... Он поднялся, перед глазами все плавало.
– Мужчина, у вас, наверно, сотрясение. Голову потрогайте.
Он машинально потрогал – пальцы мазались красным. Во рту было сухо, тошнило.
– Ничего, живой. Дойду.
– Куда вы дойдете. Вы качаетесь, ведет вас даже. Больно?
– Не больно. Спасибо, Господи, что не до смерти.
И надвинув капюшон на лоб, пошел со своими сумками. У него стало пьяное сладкое состояние. Он даже обрадовался, что саданулся об этого армянина, грузина ли как его. Только б рана не воспалилась.
Дома у Лили поставил сумки аккуратно в угол, вымыл голову, поманил к себе Нину, показал пальцем на ушиб, подал перекись:
– Давай, помажь тут. Ты военнообязанная.
– Пап. Я сейчас скорую вызову. Рана-то глубокая.
– Я тебе вызову. Давай, милушка, обработай. Волос срежь немного.
Нина все сделала быстро. Руки ее, прохладные и нежные, наполняли все Тимошино существо теплом с счастьем. Они были такие зоркие, осторожно летали, медленно. Как в молодости, когда любил он первую жену. Вот почему-то Тома не умеет обихаживать так, нет в ней этого древнего знания жены воина... дите она еще. Нет в ней женского, степенного, природного, как в его девках. Ненастоящая Тома, сувенир какой-то. Хотя дорогой.
– Нин, а Нин. У тебя почто лицо такое?
– Какое, пап?
– Зеленое. Болеешь чем?
– Болею. Женскими причинами.
– Нин, ты всегда такой цветочек, вся полыхаешь, кровь с молоком. А тут зеленая. Ты лучше не ври, я тебя знаю.
– Пап, отстань.
Тимоша взял ее руку с перекисью, бинтиком, погладил щекой Нинкину руку с тыльной стороны.
– По-женски, да?
– Да.
Она обняла его сзади за шею, замолкла. Ее сердечко стукало его в лопатку.
– Люблю я тебя, понимаю, как себя, – прошептал Тимоша. – Ты можешь мне не говорить, я все вижу. Вот Лилю я люблю не так, она меня как-то на поводке водит, как раньше мать водила... Скажи беду-то.
– Пап. Вадик из фирмы, с которым тогда на озере.
– Ну?
– Заразил меня.
– Охх, сволочь...
– Тш-ш, тише, пап. Я курс прошла уже. На стационаре. Кровь переливали, уколы больные. Пережила сильно. Это мне наказание за то, что без любви. Я теперь знаю – без любви грех. Хотела порешить себя. Но мне не дали. Врачиха спасла, понимаешь. У нее живу пока.
Тимоша испытал удар ниже пояса. Утром по голове, теперь ниже пояса. Утром ящиком, теперь в самое нутро. Его цветочек, Нина.
– И ты что, рожать теперь уже не хочешь? – получилось очень грубо, но поздно: вылетело.
– Ну, пап. К тридцати годам я обещаю. Но ты знаешь, не хочу я жить – как Лиля, как ты. Посмотрю на вас, на что любовь изводите... Что от нее остается. Крики детей, ненависть друг к другу. Любовь не виновата, пап.
Задинькал электрический звонок. Пришел кто-то! Они заторопились из ванной выходить со своими пузырьками.
В прихожей стояла Марьяна, расстегивала папку со справками. Высокий узел волос съехал, волосы неопрятно выбились на курчавость дубленки. Щеки, всегда в аккуратном макияже, теперь стали обветренные, красные, мелко дрожали. Марьяна подставила семье свое плечо. И так подставила – с готовностью, как будто этого ждала. Казалось, даже рада была, что от нее столько теперь зависит. Не жалела себя абсолютно.
– Похороны как договорились. Могила готова. Панихиду сейчас заказала. Вот, Лилечка, это все тебе просили передать. Сюда позвонишь, приедет автобус. Но вы сядьте все. Подождите, внучечки.
Марьяна что-то глотала, не могла проглотить.
– Из больницы я. Маму вашу парализовало. Видно, кто-то ей уже сказал про Толика. Я к ней за этим поехала, ну, как обычно, когда продукты вожу. Смотрю – она на полу никакая лежит. Я – скорую. Они – уколы. Видимо, обширный инсульт, да еще тромб пошел у нее, вы знаете... и еще всякое такое. Наверно, надо позвонить, чтобы госпитализацию согласовать, а с тромбами все так внезапно... А если операция – так может, извлекут...
Тимоша уткнулся в стену лбом. Господь не прощает. Почему человек всегда думает при несчастье – это за мой грех, и даже знает, за какой. Он, дескать, нас наказывает! Нет, он не наказывает – учит.
Господь, Господь, что же ты так немилостив... А может, наоборот, милостив? Ведь это пока не ты, Тимоша, в мир иной собрался... А Тимоше показалось наоборот – уж лучше бы... Он бы… Сам бы… Только удар по голове и по дочке обозначал другое – пока не он, не он. Близко уже. Но не он.

СЛАБЫЙ ОТЗВУК

В эти тягостные дни, когда не то чтобы работать, а даже выдернуть себя из дома трудно, Тимоша жил как во сне. Странно, он раньше зорко вглядывался в каждую мелочь вокруг, и теперь даже не помнил дорогу на работу и с работы. Была в нем внутренняя дрожь, которая мешала сосредоточиться. Может, это совесть, может, что еще. Муки по поводу Серафимы он не понимал. Вернее, он понимал, что плохо заботился о ней, потому что она его как бы не считала за мужика. И поэтому он, загородясь своей обидой, постепенно отдалился. Тимоша не знал, что это называется – нравственный императив. Серафима была звуком, который ему не мешал, даже больше, если б его, звука, не было – хуже работалось бы. Вина и осознание себя скотом было чистой, светлой точкой, а не черной. Тимоша не знал, что и это – нравственный императив. Осуждение себя освобождало его: я такой низкий, дальше некуда уже, некуда мне больше падать, делать нечего, надо вставать, идти... Раскаяние будило воображение, давало возможность видеть много чего кроме себя. Приходилось шевелиться, пытаться быть лучше, а быть лучше – значит, не терять божий дар...
Каким звуком была Тома? Тома звучала так тихо, так неуловимо, переливчато и слабо, что приходилось очень напрягаться, чтобы слышать. И в этом напряжении, вытаращив глаза, раскрывши рот, Тимоша больше ничего не мог, его внимание уже было до капли растрачено.
Каким звуком была Марьяна? Марьяна была... тишиной. Она не производила своего шума, а впитывала чужой.
И был такой как будто сон, ну, не сон, а жизнь туманная, хорошая, когда все получается само собой. И та бархатная бумага пригодилась, особо черная и серая. Тимоша вдруг открыл красу черно-белых пятен. Талая зима оседала на его бархатной бумаге углем и мелом. Глаз опаздывал за ухом – сначала гудела чугунная решетка у церкви, гудела колокольня, взятая снизу, в вороньей стае, гудел, все покрывая, один густой колокол, топорщились перья хромой птицы, прижавшейся к ступенькам... Потом этот гул включался в Тимоше, а потом глаз все это запоминал. Это летучую красоту – запоминал и хотел ее проявить на бархатной бумаге... Возбуждение от этих недоработанных, шершавых рисунков оказывалось даже сильней чем от удачного этюда. Там все медленно разворачивалось, а здесь длиною в несколько штрихов возникала полная иллюзия. В недосказанности таилось много энергии. Это был сладкий сон, мечта. Он во сне таком даже и забыл Тамару! Она летала вокруг него, закрывала глаза ладошками, посмеивалась, а он, как медведь, мотал башкой, отгоняя видение. Вот сейчас, сейчас он доделает. Да, конечно, он любит ее без памяти, но это совсем другой сон. Обожди, прошу… Но не все может обождать!
Марьяна как увидела рисунки – давай вздыхать. Потом принесла свой лак для волос и попросила чуть сбрызнуть:
– Слушай, жалко, что осыпается, – прошептала она, стесняясь, – но если нельзя, то нельзя.
Тимоша чуть не упал. Ей – жалко? Когда это ей было жалко рисунков? И в такие моменты Тимоша всегда думал – нет меня или есть я? И четко сознавал – пока он это делал – нет, не было, он себя не чувствовал, растворясь и расстелясь пленкой изображения. А когда сделал? – Да, он есть. Ну, а кто же еще сделал эти штуки на шершавых листах! Когда он смотрел, то понимал – его, убавившись, не стало меньше, наоборот, его будоражило и тащило еще сильнее!
Но после каникул случилось событие, которое выбило его из сна. Из этого машинального погружения в свое любимое занятие.
В вагончике сидел он, было там окно между сменами. Подумал – что идти до школы, сальную лапшу жевать? Только время потеряешь. Взял пряников да соевый пакет. Как заварил кипяточком соевый гуляш, как накрошил туда кубиков – сумасведенье. Пахнет мясом, сытно. Тимоша, стыдно сказать, очень любил концентраты, особенно всякие коробочки, кубики. Отворил дверь на улицу, сел на приступочке с кружкой чая... Рай, да и только. Вдруг Тома. Не должна идти так рано. Его кольнуло неприятно.
– Ласточка?
– Ласточка, – сквозь зубы.
– Да ты чего? На тебе лица нет...
Она упала на маты вниз лицом.
– Не трогайте.
Молчала час, наверно. Потом как закричала. Тимоша испугался. Сейчас должна прийти вторая смена на легкую атлетику, что делать?
– Тамар, ну ты чего? Любушка, только скажи, все сделаю...
– Это вы уже не сделаете! Не сможете! Это за нее никто уже не сделает!
И падает из рук папка. Простая папка оберточного цвета с красивой надписью «Классное руководство». Папка скучная с тесемками, сбоку в грязи.
– Мы вышли из школы, – хрипло сказал она, – я и Маруся Новикова... - Тома плакала так, что стало понятно – горе, наконец, прорвалось. Начало выходить наружу. – Мы вышли... Идет Римма Юрьевна... Пойдемте, говорит, со мной. Я в садик к сыну, там мы с методисткой будем дел... Да. Делать утренник. Веселая такая. Мы за ней. Как же – любовь наша. На перекрестке возле «Золотого ключика» отстала я от них, хотела всем мороженое купить. Вдруг из-за угла выбегаю – машины сигналят, кошмар. Стоит очумевшая Маруська посреди дороги, а она лежит уже... Машина сбила Римму! – И немой продолжительный плач.
Тимоша гладил ее по плечам, по спине.
– Маруся четкая, заставила стоять. Я думала – с дороги надо оттащить, смотрю – милиционер бежит. Нельзя, говорит, трогать ничего. Маруся вызвала, скорую вызвала. Ее положили на носилки – куда, чего. В белом халате говорит – куда, куда. Пульса нет! Записали школу, адрес. Захлопнули, повезли, папка валялась. Маруся говорит – иди домой, ты страшная какая, успокойся. И в школу побежала обратно. А я, я... Мне некуда больше. Я ее любила так... Не то, что вас всех... Это другое...
Она передохнула, взяла у Тимоши из рук остывшую кружку.
– Мама – конечно, мама. С которой я ругаюсь, но она моя родная. Папа – я вообще не знаю, кто такой. Он нас знать не хочет, он не наш, а мамин. Мама-то родная, но она не знает, как я думаю, куда пойду... Ей лишь бы я сыта была. Я ведь родилась не так, чтоб здесь всю жизнь коптить. Когда меня тоска донимает, я не знаю, что во мне такое закипает, и боюсь себя, я Маруське звоню, спрашиваю – что со мной? Она пугается – не знаю, Риммке позвони. У меня будущее. Мне что-то суждено, я знаю, но как к нему прийти – мне нужен сверхучитель, гуру. Чтоб не по предметам, а вообще. И только Римма Юрьевна это понимала... Что курю не для никотина, для крутизны... Чтоб ругали. Что я пока найду, в чем будущее это, мне надо норку, щелку, чтоб не разорваться. А это больше, чем предметы, больше жизни даже. Я знала, я надеялась – она мне лучше матери, подруг, и лучше вас. Мужчины – им платить надо, ну кто «за так» захочет нянчить... И только женщина, такая женщина, с высоким, она способна душу мне наполнить. Из рук в руки сердце переложить... Просто так, ни за что. И теперь ее забрали у меня. Сама должна я доживать! Да я с ума сойду! Ну, что она бежала вечно то в собес, то в садик, то на курсы, то на лекции... Добегалась, доторопилась жить... И бросила меня одну. И сына бросила, и будет он теперь в детдоме жить... Римская моя, небесная, ненаглядная высь... Небо мое, небо… Зачем я отошла, отстала, не спасла тебя...
Слезы у нее не кончались. Тогда Тимоша, ошеломленный таким напором, тоже заплакал. Старый мужик, он не знал такого – что мужчины не плачут. Они плачут точно так же, но чтоб никто не видел. Он понимал, что горе его с Серафимой дало свой отзвук – горем Тамары. Это был слабый отзвук и явное ощущение того, что их жизни стали похожи, они начали резонировать и отражать одна другую… «Мы эхо, мы эхо, мы долгое эхо друг друга». Сама тот раз стебалась, а теперь сама же…Именно поэтому она прибежала к нему, к Тимоше, а не куда-нибудь еще. В ней уже было знание, что здесь ее поймут и пожалеют.

Потом он взял папку, развязал тесемки. Там была пачка характеристик и вот оно, что-то знакомое. Он стал читать глазами, промаргиваясь от слез, потом вслух.
«Халцедонова Тамара обучалась в 40-й школе с первого класса. Уже в начальных классах у нее обнаружились хорошо развитая речь, прекрасная память, любознательность, усидчивость, внимательность. С годами эти качества совершенствовались, способствуя более полному овладению школьными предметами. Начиная с восьмого класса, Тамара училась только на «отлично». После восьмого класса получила свидетельство с отличием. Тамару всегда отличают следующие качества: подлинный, страстный интерес к знаниям, увлеченность. Преподаватели точных наук всегда рекомендуют ее для участия в городских и областных олимпиадах по математике, информатике, химии, физике. Как классный руководитель и преподаватель русского языка и литературы, я свидетельствую, что она истинный гуманитарий, и, что касается именно литературы, то здесь у нее велики шансы стать пишущим человеком. Несколько раз она выступала в школьной самодеятельности как автор сценариев и их исполнитель. Тамара Халцедонова – образец нестандартности мышления, она творчески подходит к любому вопросу, занимается самообразованием, сдает письменные работы первой и с лучшими результатами. Нередко дискутирует с учителями, обнаруживая широкий кругозор...».
– Все врет, – прошептала, внимательно слушая и переставая реветь, Тома, – вовсе не широкий. Узкий до ужаса. И двойки у меня были...
«В классе Тамара Халцедонова, – упрямо повышая голос, продолжал Тимоша, – пользуется большим авторитетом, обладает многими положительными качествами: высокая ответственность, трудолюбие, взаимовыручка, чувство долга, товарищества, чуткость. Она воспитана, эмоциональна, впечатлительна...».
– Хватит, – пробормотала Тома. – Видите, она тоже любила меня. Как можно быть такой необъективной. Это же документ все-таки.
И поцеловала исписанный шариком твердый лист бумаги.
– Если бы я знала... Если бы я знала... Что Бог отнимает то, что слишком любишь, я бы так не любила!
Тимоша вздрогнул. И это снова отзвук, ведь он думал и боялся так же... Она сказала вслух его, его слова... В дверь вагончика застучали.
Пришла вторая смена. Тимоша пошел открывать.

КИСЕЛЬНЫЕ БЕРЕГА

Он стоял на кухне и пил кефир. Кефир обжигал шипучим кисловатым холодом, мартовским талым снегом. Зачем Марьяна взвалила все на себя? Он бы хоть с бумагами Толиковыми побегал. Как это все грозно – Сима, Толик, Римма. И двое – оба из одной деревни, дальняя родня. Как берег обрушенный – сначала один человек упадет, потом другой... Потянулся глазом туда, где у Марьяны на полке между коробком сахара и часами обычно лежала книга. Пока булькала кастрюлька, Марьяна стояла перед плитой с этой книжкой. Потянулся рукой, открыл библиотечную проштампованную историю. Титульного листа не было, конец оборван, но он читал, читал и удивлялся все больше. Мужик вез девчонку куда-то в машине, надо понимать – украл он девчонку эту. Крутой, видимо, из нынешних, из бритых, которым все можно. Деньги есть, что еще надо. Но потом видит Тимоша – девчонка-то вовсе малая, может, двенадцать, может чуть больше ей. Леденцы только покупать! Ну, леденцы-то еще ладно, сейчас ими и взрослые балуются, по улице идя. Хуже то, что мужик привязался к девчонке нешуточно. И он заставлял ее. Сажал на колени с учебником, а потом...
Раз она сбежала, значит, не любила. Значит, просто пикнуть боялась, вот и все. На том месте, где Гумберт приезжает к девочке Лолите, и видит ее уже беременную от другого, Тимошу точно кипятком обварили. А он сам? Тимоша читал книжку весь день. И у него накладывалась книга на реальность. Вот он, Тимоша, с пистолетом заходит сначала к Зореньке и расстреливает Гришку-чернобыльца... И постель становится в красно-бурых ошметках крови. Да нет, Зоренька будет убиваться... Черт с ним, с чернобыльцем, и так недолго жить осталось. Тошноту более сильную вызывала дочка Нина и ее любовная история, которая закончилась больницей. Тимоша, запахивась в дачный дождевик, сам в броднях, заходил в шикарный особняк и распарывал пулями бритого коммерсанта, который вышел из тюрьмы. Тимоше представлялось, что коммерсант должен быть и так в синяках, а тут еще дуло пистолетное, в общем, от него оставалась груда мяса. Потом шел домой к Нине и тащил, и бил, и гнал ее домой. Не доставайтесь вы, сукины дети, никому... Господь, конечно, говорил – любите друг друга. Лю-би-те. Но не так же. А потом шел в вагончик и находил там Судзяна в тренировочном костюме... с Томой. И их тоже насмерть...
Однако мужик по фамилии Гумберт попал в переплет. Тимоше представлялось, что суд – это мелочи жизни, даже если его порешат после суда. Вот тяжек этот момент – беременная любимая в чужом чулане – от другого беременная! – и смотрит на него умоляюще – отвяжись, Диавол. Вот это самое, самое страшное...
Но он, Тимоша, вовсе не такой же он. Тимоша защищался... Ему было так жутко все это читать, что он стал защищаться, отговариваться от собственной совести. Ведь он не просто любовник. Он ее в новый круг людей ввел? Ввел. Кого бы знала она, всю жизнь моя в садике полы? Он ее по выставкам водит? Водит. Объясняет. Пусть не любит, но пусть знает, что это такое. Он ее к Машке Черепашке в кружок пристроил? Пристроил! Пусть вникает, что такое изящная словесность. Он ее на тренировки заставляет ходить? Заставляет. Вот она уже и разрядница, а там, кто знает... И вообще, у них есть о чем поговорить. Даже когда они далеко, они друг друга чувствуют, что одному из нихплохо. Когда Тома в ауте, Тимоша вытаскивает. Когда он в ауте, то она... Впрочем, с этим не очень. Но она уже стала мягче, она поняла и усвоила, что такое жалость – не только женская, а человеческая, когда не одного человека любишь, а всех. Она ведь понимает человеческие истины...
Тимоша спросил потом у Марьяны, как называется книга.
– Это «Лолита» Набокова. Без обложки в библиотеке взяла, списанную. Здорово написано, не оторвешься. Ты знаешь, говорят – он ее ради денег написал. А получился шедевр.
– Это ты мне для учения подсунула? Я понял. Спасибо.
Марьяна посмотрела, подняв бровь:
– И что ты понял?
– Что я козел. Спасибо, чудушка.
Тимоша мог себя закорить. Мог повеситься. Но он не мог остановить поезд, который не он отправил. Он должен доехать до своей, и только до своей станции. Он есть на свете такой, и Господь в курсе. Как повернет небо, как соизволит – то и надо расхлебывать. Человеком быть, даже когда в жизни все не по-человечески.
И еще странную вещь понял Тимоша – на расстоянии разлуки его тяга усиливается, как ветер в печке. Утыкаясь носом в подушку, Тимоша чувствовал, как в рот тычется острый сосок. Обнимал Марьяну как бешеный, и слышал не ее шумное дыхание, а послелюбовный плач своей девочки...
Нет, это кисель, от которого не отстать. Сладость незнакомая обволокла все тело. Когда же надоест любить? Когда же насытится человек, у которого и так всего было сверх меры? Никогда.

...Тома Халцедонова смеялась. Мыслей у нее в голове не было никаких, один кисель. Ее мать оказалась не такая уж ведьма, перестала кидаться. В деревне после бани сели чай пить, мать укуталась в халат и говорит:
– Ты знаешь, я тебе завидую.
– На что завидуешь? На то, что школу кончаю, поступать придется? Нервы такие.
– Не на это. Все-таки в твоей жизни была большая любовь...
– Как это была? Как это была?
– Да ну, не кипятись... Если что… Вырастим. Даже интересно, какой ребеночек будет. Может, глаза синие... – мать заинтересованно смотрела в большой бокал с цветочком, как будто разглядывала будущего ребенка.
– Мама! – Тома угрожающе сдвинула брови. – Про циклы и аборты я все знаю. Прекрати сейчас же профилактику. Тошнит.
– А что такого? Я же тебе про это не рассказывала, – мать налила еще бокал из самовара и мечтательно зажмурилась. – Помнишь, я приходила тогда в школу документы забирать? Помнишь?
– Ну? – Тома напряглась.
– Так вот, я тогда смотрела на него, смотрела и вдруг все поняла. Ну, почему его бабы любят. И ты вот попалась.
– А почему?
– От него козлом не несет.
Тома расхохоталась. Она смеялась долго и зашлась в смехе. Вытирая слезы, уронила:
– Потому что красками воняет?
– Не надо, – мать скорчила физиономию, сморщила нос. – Не надо мне тут! Я хотела, чтоб он начал юлить, всяко унижаться, что вот, типа, старый козел и глянул на молоденькую. А он не стал юлить, принялся объяснять про какие-то белила, как тени падают, как сено не бывает ни зеленое, ни серое. Как будто мне давал понять, что я недалекая. И что вроде он не виноват, а я виновата. Совсем заморочил меня. Очень я тогда удивилась...
– Так поняла, почему виновата?
– Да не я же…
– Мам! Послушай. С этим букетом тогда. Он обиделся, что ты со мной так, как милиционер. Он думает – два человека должны знать. И решать. И больше никто. А ты начинаешь приходить и такое говорить.
– Я пришла тогда не за тем. Познакомиться, понимаешь. А что бы я ему, типа, сказала? Что сама хочу? Что-то заело меня. Подумала – а он не просто е...рь. Настоящий мужик ведь…
– Мам! В конце-то концов!
– Ну ладно уж, не буду. Да, понравился он мне тогда. Ужасно. Сильный такой, простой. Прям хочется приголубить. И все-таки приличный, не бомж какой-нибудь, чистый с лица...
– Да у тебя папка тоже чистый, чистый с лица… А живете как эти…
–Не,не дразнись. Я не про штаны говорю. А про человека, вообще. Есть чистые люди, понимаешь?
– Так наверно, в баню ходят! – ввернула Тома, совсем струсив от щекотливой темы.
– Грамоты у него, я видала... Фотки над столом, твои фотки, надо же. Приворожила ты его – это ясно, но чем приворожила?
- А ты? Ч ем ты папку приворожила? – вдруг резко повернулась к матери Тома.
- Не ворожила я…- тихо ответила мать. – Никогда. Разве он не говорил?
Я в те годы в детсаду дежурила за сторожа. Утром услышала стоны, вышла на участок.
Ты же знаешь оружия нам не дают, взяла ломик. Мало ли какие бродяги могут зайти. В павильоне тело. Я его потолкала – стонет. Фонариком посветила – он в крови, видно избили... Пошла, скорую вызвала. Хоть и бомж, но человек же. Скорая пока приехала, он и концы отдал. «Повезем в судебку, - говорят, - а ты с нами, сторожиха». Я вызвала сменщицу и с ними. В судебке его принял человек, который спал на ходу. Записать у меня что-то хотел, так я сама не в курсе – кто он, откуда. Сидела перед ним, вся тряслась, а он с закрытыми глазами журнал писал. Потом задумался так и сказал: «Когда-нибудь и меня так найдете…» А я смотрю – приличный, в халатике, с папироской. Такие не валяются! Удивилась очень. Такой красавец. Так мы и нашлись… «Значит, вы его не знаете?» - «Не знаю». – А мне лицо вроде бы знакомо. Ну ладно, спасибо… только телефон я ваш запишу, вдруг милиции надо будет обстоятельства смерти подтвердить…»
Я ушла, а он сам мне позвонил потом, сказал, что найденный оказался известный поэт, который спился и его уж давно не искал никто… Говорю, весь черный, избитый…Вот с такими, Томка, ни за что, слышишь? Ни за что! Вот сама тебя строжу, а сама пошла за пьющего. Он же до сих пор свою Алю любит, ненормальный. Побоялась, что пропадет, да поверила, что смогу его вытащить… Вот дуры мы, бабы…
– Да мама! – Тома выбежала на крыльцо.
– Куда ты, дурочка! После бани! Озябнешь.
Но Тома стояла на припеке в длинной фуфайке и улыбалась.
– Тамарочка, – выглянула бабка Ида, успевшая перемыть-переложить уже не одну бочку.– Сходи до колодца. – И протянула ведро.
И Тамарочка – пожалуйста, она добрая сегодня, хоть бы огрызнулась по обычаю. Нет, она не одно ведро бабке из милости, она сейчас полный бак наносит. Тома крутила ручку колодезного журавля и уже не знала, чему удивляться. Мать разрешила рожать, вот это ничего себе. Но мы умные, рожать никого не будем, сначала поступим... А куда мы поступим? Конечно, в пед мы поступим, на социальную педагогику, причем сдадим сперва отборочные тесты весной. Мало ли что платно! Тимоша даст денег. А потом посмотрим. А потом в училище на режиссера массовых театров, а потом…

Солнце было нежное, сильное, с железных крыш сосед сбивал граблями наросты, а с других глыбы сползали сами. Шорох стоял, звяканье, дзиньканье воды. Как тогда на даче у Тимоши, когда камин растопили. Тоже все лилось за окном. Они тогда еще боялись всех, дергались от каждого скрипа. Наверно, этот страх засел в них навсегда. Потому что грех. Но они оба это понимают. И все-таки теперь, когда вместе столько пережито, вот теперь можно сказать, что это – любовь или нет? Придется признать, что любовь. Что вагончик на стадионе, где можно спастись от людей – их настоящий дом. Там всегда есть свет, можно читать, всегда есть сухари или пряники в трех целлофанах, чай в шкафчике. Как же это он смог найти целый вагон? Ездил, что ли, на вагоноремонтный? Может, даже купил, может, так договорился, дали для школы. Сколько хорошего было в том вагончике. Само ожидание любимого человека, какое это счастье. Ходить по матам, в шкафчике прибираться, слушать, как он говорит, что она его ладушка, что он с ума по ней сходит. Вот история! Тома закрыла глаза, утонула в его руках.
Тома вспомнила, как он рассказывал про свою предыдущую любовь. Как Зорька невечерняя избавилась от ребенка. А Тимоша убивался! Зачем же он ему? Столько детей! Это противно, противно, что он многодетный! Это доказательство того, что это у него было и до нее, со многими женщинами… Вдруг ее обдало таким жаром! Она представила картину – сидит она в вагоне этом, кормит его ребенка. Ребенок сосет грудь и чмокает. Тянется из нее вся сладость, и она остается слабая, пустая, как дудочка… Но ей не жалко, не жалко, пусть только не убивается больше по тому малышу, которого Зорька извела. Наверно, правда, был сильный, если мать с ума свел…
«Тимофей Николаевич! Мне кажется, нет моего ничего. Пацан чисто ваш...».
– То-омка! Ты долго там? Капусту нечем смыть, быстрей воду неси! – закричала издали мама Таня.


СТРАХ ЗАСТОЯ

«Дорогая библиотека. Как там поживают твои выставки? Ужасно рад поприветствовать из тихой провинции… Вернулся вот из Мурманска – уйма событий, масса впечатлений. Мурманск отмечен некоторой размеренностью, я бы даже сказал – сонливостью. Это сказывается на всем, даже на культуре. Адаптировался, зачахнуть не успел, поработал в полную силу. Отвык от безразличного бездействия во всем, начинаю задыхаться от некоторой пустоты и отрешенности. Понимаю, людям сейчас не до возвышенного, но выбит из колеи, и кровь бродяги начинает играть. Зовет в дорогу. В Мурманске собрал две выставки, одну даже на подводной лодке, где было много новых работ, в основном, доволен, да и новых друзей уйма. Как всегда у меня – договорился на число, а потом за три дня пришлось доделывать, сырые работы понес… Познакомился со знаменитым автором из Заполярья. Я балдею, но самое авангардное в его живописи – это то, что он пишет пальцем по наждачной бумаге. А о многих других и говорить не хочется – болото, одним словом. Честно – не составит большого труда туда погрузиться: нужны только справки, бумажки и не важно, художник ли ты. Среди самых занятных знакомств – норвежцы и англичане. В живописи ничего не понимают, но свести с нужными в искусстве людьми – свели. Так я попал на неделю в Норвегию...
В Мурманске – забыл сказать – побывал и на литературных сборищах. Так не люблю официальных заунывных речей, гимнов, того гляди, польется хвала вождям и прочая булькотня.… Разве мог я удержаться и не показать то, от чего сам был в шоке? Говорю о «Графоманке», конечно, которую ты мне дала с собой в странствие. Реакция на нее неоднозначна – сколько же консерваторов. А что касается меня, так слов не хватит, чтобы передать мое впечатление. После первого прочтения боялся быть очень восторженным, необъективным. После второго раза повесть открылась с новой стороны… Тут и воспитание детей (для меня китайская грамота) – а они вырастают культурными и человечными, тут и загадочные отношения между супругами. У них даже ссоры какие-то человеческие… Остается просто завидовать. Сложно, что и говорить, оба такие творческие, и ращение себя как художника сказывается на окружающих. Прямо об этом не сказано, но выпирает…
В моих скитаниях эта книжка была отдушиной. И пусть у героини останется хоть одна твоя черта – ее не спутать ни с кем, узнаваема, симпатична. Я эту книгу давал читать всем своим знакомым и друзьям, поэтому она потрепалась, потеряла свой подарочный вид. Вот, увлекся эмоциями, а хотел ведь кратко сказать… Хорошо, что есть книга, ее автор, хорошо что ты открыла в своем салоне не только меня…Смеюсь.
Но мне катастрофически не хватает общения, не дающего зачахнуть, без которого застой. Наверно, в твоей библиотеке все так же бурно? Тесков как живет? Наверно, опять молитвенник наработал картин тридцать на очередную персоналку? Я теперь далеко, но перед тем, как погрузиться в мир красок, вот, черкнул, и опять будто подзарядился. Дирай Наилов».

НЕ БРОСАЙ
И кто напоит одного из малых сих
только чашею холодной воды, во имя ученика,
истинно говорю вам, не потеряет
награды своей. (От Матфея святое
благовествование. Глава 10. Стих 42)

Тимофей Николаевич в это время сидел у постели первой жены. Он боялся к ней идти, потому что был сто раз виноват, ведь даже продукты к ней, больной, возила Марьяна. Она, которая вправе была тут не появляться вообще, она и хлопотала всех больше. Пораженный, он смотрел на нее новыми глазами. Заносчивость и вольность обернулись смирением. Она даже не просила его сходить с ней, молча собирала пакеты, а он не знал, как начать. На выходе просто накинул куртку и взял пакеты у нее из рук, и она все поняла. Потому что не до разборок. Семья потому что.
В палате было три человека. Две фигуры в цветастых халатах переговаривались, ходили туда-сюда. Третья не двигалась. Увидев ее, лежащую навзничь, не просто распластанную, но будто растекшуюся по кровати, Тимоша испугался. Зная свою первую жену Серафиму кругленькой полнушкой, он не понял, куда что делось. Он видел острый подбородок, уставленный в потолок, бесцветную вату волос. Глаза полуприкрытые, безличные. Подошел, сел, унимая сильную дрожь.
Марьяна начала привычно прибираться вокруг, унося какие-то банки, притащила ведро и швабру. Она общалась с цветастыми тетями вполголоса, но совсем не разговаривала с Серафимой.
– Мы укрываем ее, когда окна открыты, да она скидывает все. Пускай в халате лежит.
– В тот раз булавками приделала одеялко, так ништо, порвала ведь конец-то.
– А ты не сыпь больше хлорки, Марьянушка, и так дышать нечем. Глаза щипает от ней. Простой водой…
– Шприцов-то не купила?
– Купила пятый номер.
Говор растворялся, превращался в сплошной кисель и не пропускал смысл. Тимоша был внутри своего страха, как в коконе.
– Здравствуй, Серафима. Это я, Тимоша, пришел. Помнишь меня?
Она не среагировала.
– Не слышит она вас, – подала голос тетенька.
Но тело, бывшее когда-то полнушкой Серафимой, зашевелилось:
– Здравствуй, родной, здравствуй, – слишком на «о» просвистела-пробормотала она. Лицо не выражало ничего, руки перебирали пуговицы на халате, ноги не шевелились. Ее бормотанье и стоны рассыпались, оседали по углам, не смешиваясь с говором других женщин.
– Больно тебе, Серафима? Где болит-то?
– Давно, давно не видела тебя.
– Я же пришел. Все некогда было, прости.
– Долго, давно не было.
– Мы Толика хоронили, Сима.
– У Толика все болит. Как у него болит все. Лиля, не обижай его.
– Уже не болит, Сима. Господь его успокоил. Милостив Господь...
– Да? – вдруг точно лопнула скорлупкой она, и проглянуло ее прежнее, доброе живое лицо. Она как будто включилась в сеть, стала быстро бормотать, с напором, но слова сливались, трудно было разобрать.
– Где я была, где я была, когда одна была?
– Ты раньше была одна, теперь не одна. Трое вас. Марьяна ухаживает.
– Кто она такая? Говори, кто такая Марьяна?
– Жена вторая, Симочка, ну разве ты забыла. Она вон какая хорошая.
– Хорошая, хорошая, а кто такая, не знаю.
Да, она права! В ее жизни не могло быть никакой Марьяны, это ей было постороннее.
– А меня-то помнишь, Сима? Ведь я твой Тимоша.
– У меня Толик мой, а Тимоша не мой. Кто ты такой?
– Муж твой Тимофей Николаевич. Дочки у нас, Лиля и Нина. Приходили они к тебе, Сима.
– Пускай, пускай приходят дочки. А ты кто такой?
Тимоша опустил голову. Такого унижения он не ожидал. Так ему и надо. Марьяна подошла, погладила по плечам рукой в резиновой перчатке.
– Хватит надсажаться, не понимает она ничего. Все подряд говорит.
– Она умирает?
– Где умирает, уже от паралича отошла. Видишь, руки шевелятся.
– А что она стонет? Мучается?
– Перестань, это рефлекторное. Она даже при дыхании стонет.
– Дом продали, деньги не отдали, – бормотала Серафима. – Где деньги за дом, давайте.
– Сима, в поселке дом не продали, слышишь. Дом стоит в поселке. Ты выздоровеешь, поедешь.
– Дом нельзя продавать.
– Не продали, Сима, Толик не велел.
– Толик? Надо не Толику. Дело есть не Толику.
– Толика Бог прибрал, Сима. Прибрал Бог.
– Да? – опять споткнулась Серафима на этом слове.
– Ты была в том доме, Сима, ты опять поедешь.
– Да, я поеду. Я была хозяйка в доме, все делала. Почему хозяин ушел, не знаю.
– Тебя выпишут, и мы поедем в поселок, Сима. Вместе поедем.
– Как вместе, я одна была. – И она потянулась куда-то.– Мне ехать надо, дом прибрать.
– Марьяша, ей можно вставать?
– Какое вставать, упадет. Ты лучше помоги мне постель перестелить. Перекати сюда, держи. Потом сюда перекати.
Тимоша помогал «перекатить тело» Серафимы, и его вдруг обожгло, что он слишком мягкое. Нет костей в этом жидком теле. Когда Марьяна тянула ее выше на подушку, упавшая голова и мягкое, словно бы кукольное, тело – как будто один халат тут и был.
– Одна я была, кто такой, не знаю.
– Тимоша.
– Не отвечай ей, это бесполезно. Она Толика поминает, почему-то уж на нем остановилась. Зациклило ее.
– Это старая история. У нас умер мальчик новорожденный. Толика считала сыном. Дальняя родня. Она считала, что он богоданный мальчик, вместо сына послан.
– Толик хороший.
– Толик хороший, а Тимоша плохой, – сказал Тимоша.
Его мучительно корчило, но он не уходил, он пришел принимать наказание.
– Говорю, перестань убиваться. Она меня тоже не узнает.
– Поеду дом прибирать.
– Лежи, Сима, тебе нельзя вставать.
– А ты кто такой? Говори.
– Я Тимоша, Тимофей.
– Здравствуй, Тимофей! – закричала Серафима так, что все шарахнулись. Сутками без сознания и вдруг очнулась, непонятно почему… – Где ты был столько лет?
– У меня вторая жена.
– А у меня никого нет. Я первая и – я одна, – она говорила меньше, но более осмысленно.
– Просто ты болеешь, Сима. Это пройдет.
– Стой там! – закричала опять Сима, указывая на потолок. – Кто ты такая? Знаю тебя! Ты в нашем садике полы моешь! А я заведующая! Не ходи, стой там. Не могу тебя оформить, ты несовершеннолетняя. Тебя Тимофей оформит. Тимофей, оформи девушку.
– Все сделаю, Сима, – давясь слезами, сказал Тимоша, теряясь в догадках, имеет ли это отношение к Томе. Сима ведь правда была заведующей в садике, где Тома мыла полы. Но там раньше мыла полы и мать Томы...
– И дом прибери. Дом на Толика записан, там тетка моя жила. И сестра моя жила там. Все, как у людей.
– И дом остался, Сима. Ты встанешь, вместе поедем.
– И не бросай никого больше.
– Не брошу, Сима. Никого.
– Всех оформи, Тимоша. Ведь ты любишь всех. Ты хороший.
Внезапно она улыбнулась. Из губ ее донесся птичий шелест, шепот. Волна прошла по лицу. Невидимая волна, внезапная, и в тот миг она будто помолодела, сгладились морщины, проступило прежнее круглое личико, аукнула юность. Внезапная смена состояния больной испугала Тимошу. Марьяна стала кормить ее кашей, Сима улыбалась, каша вытекала. Щелка захлопнулась.

...Вышли на улицу вместе. Воздух такой сладкий, пьянил после больничного смрада. Оттепель и ручьи, всегда так волновавшие Тимошу, вызывали боль в горле и неудержимые слезы.
– Заедем в церковь, – сказал вдруг Тимоша. – Хочу соборовать Серафиму.
– А на работу тебе не надо?
– Каникулы у нас. После третьей четверти. Но я схожу – потом…
– Хорошо, – отозвалась Марьяна, – пойдем, только быстро. У меня мастера заказаны. К ней на квартиру. Ты, кстати, прописан там или нет?
– Прописан, хотя и в разводе.
– А наша?
– Наша на тебя. Можешь выгнать меня преспокойно. Мы ведь не расписаны. А что так озадачилась? Тебе же никогда неинтересно было. Тут вдруг начала, начала…
– Пошли распишемся.
– Зачем?!
– Надо. Нельзя, чтобы ты сейчас был один.
– Я не понимаю.
– Потом поймешь.
Тимоша думал о Симе. Когда Господь хочет наказать, отнимает разум. Но за что он наказывает настрадавшуюся женщину, которой всего только шестьдесят? Она как бы и не живет по-настоящему, но и не умирает. Что-то держит. Что? Она его, однако же, узнала. И отключилась после. Нет, надо соборовать. Или возьмет, или отпустит.

Батюшка в храме долго беседовал с дамой после крещения. Ребенок был уже взят несколькими родственницами, укутан, обласкан, уложен в коляску, а дама в шубе и ажурном шарфе с долгими концами все
стояла, понурившись, перед батюшкой. Марьяна нервничала. Тимоша и Марьяна пошли к нему, просили благословить, целовали руку. Потом изложили, что хотел Тимоша.
– Соборовать больную – благое дело, – сказал рокочущий, отливающий серебром батюшка. – Как часто она приходит в сознание?
– Когда как, – честно сказала Марьяна, – вчера не приходила, сегодня приходила. А завтра не известно.
– Тогда бесполезно, – отказал батюшка. – Смиритесь. Не поедем. Человек должен сознательно на это идти.
– Нет, батюшка, умоляю вас, – заволновался, заколотился Тимоша. – Она очень верующий человек.
– Вот и хорошо, вот и уповайте на Господа. Молитесь.
– Но чем же мы можем помочь! Если даже вы отказываете. Вы не можете отказывать страждущим!
– Заказывайте молебен за здравие, молитесь...
Вышли из храма убитые.
– Надо найти другого батюшку, – твердил Тимоша, – это так нельзя, не по-божески.
– Батюшка лучше знает, – пожала плечами Марьяна, – смирись. Что ты так ведешь себя в храме, как ненормальный. Мы только спросить можем, а орать незачем. Видно, ей отказано даже в этом.
– Но почему?
– Потому что все не случайно. Смирись, тебе сказали. Поговорку свою помнишь?
– «Спасибо, Господи, что не до смерти».
Ночью Тимоше снился сон про то, как он всех бросает. Берет в руки человека, поднимает над головой и с размаху – в карьер какой-то. Внизу рычат экскаваторы, трактора. Как были на Севере карьеры с песком да щебнем... Кругом сухая мгла, густой жирный дым идет снизу, огня-то не видно. Духота сжимает горло. Тимоша берет Симу с матрасом, размахнувшись, руки разжимает – она скрывается в пропасти так, будто ее утягивает воздух. Потом Марьяну, которая стоит со связкой его картин – и ее туда же. Лильку с двойняшками, Нинку, Толика, Зорьку невечернюю... Тому... Но Тома вырывается и бежит прочь! Всех надо бросить и прийти в разум. Он должен остаться один, так надо... Иначе так ничего и не поймет, зачем все было… Он снова хватает Тому, хочет в последний раз поцеловать, но вместо этого зачем-то говорит – «тебя я тоже оформлю». Тома пронзительно кричит, и Тимоша просыпается…
Крик тонко послышался со двора.
Трясущимися ногами, едва попадая в трико, нащупал кроссовки, схватил куртку.
– Куда? – вскинулась Марьяна.
Но его не удержать. Слишком упрямый.
…Тимоша выскочил из подъезда, стал озираться. Ничего не было видно, кроме сереющего рассвета. Четыре часа, наверно. Охватила тряска. Почему, кто кричал? Неужели приснилось? Решил подождать, застегнулся, пошел вдоль подъездов.
Навстречу шла шумная компания с вечеринки. Молодежь дышала руганью и вином. Один из них приотстал, подошел к детскому фанерному домику из сказки, который был раскрашен бубликами и печеньем, а крыша под шоколадку. Парень возился у домика, и Тимоша подумал – ну вот, нашел, где... Но нет. Парень заругался матом на весь двор.
Тимоша ускорил шаг. Тот побежал, шатаясь. В домике явно кто-то был...
Согнутая девичья фигурка в углу.
– Что он тебе сделал, это бандит?
– Ничего не успел, просто... Начал тут...
Голос был какой-то знакомый.
– Он хотел это самое, а я песком кинулась...
– Ну-ка, выйди-ка, – попросил Тимоша. – Я в такие двери не прохожу. Ты что это тут делаешь?
Девушка выбралась из лилипутского домика, шмыгая носом. Точно, это была Лариса из их дома. С которой они вместе выручали Зискину дубленку...
– Лариса, это ты, деточка? Что стряслось?
Лариса заплакала.
– Папашка пил с Зиской, как обычно, не хватило. Стал деньги требовать, а где у меня. Рылся, рылся да как заорет, что я у него деньги украла... Да у нас нет давно никаких денег. Не могу домой идти... Хоть он и отец...
Личико ее с тонкой кожей, просвечивающей на висках и на веках, не было искажено, не безобразили его страдания. Оно было то ли усталым, то ли безмятежным, лишь темно-розовый рот чуть пропускал слова и тонкие дымки пара. Неслышные слезы скатывались по подбородку и пропадали.
«С таких девушек надо писать мадонн», – некстати подумал Тимоша, но вслух сказал другое:
– Пойдем домой, детка, нельзя шататься по ночам. Папашка давно спит, не бойся, – Тимоша взял ее за ледяную ручку и слегка потянул за собой.
– Нет! – она вырвала руку. – Не пойду я домой. Хоть убейте.
– Так тебе же спать негде!
– На вокзал пойду спать... – и она, подняв воротник, медленно повернула прочь.
Господи, ну что еще такое? Что делать? Своей беды ему мало... Алкашей еще... Детей алкашей утешать...
– Подожди... – Тимоша догнал ее. – Так нельзя. Давай к нам, а утром разберемся...
В нем возникла нестерпимая дрожь, такая гадостная, такая противная, что он захотел скорее прекратить ее. Лариса была бездомной кошкой и полной обузой очумевшему Тимоше. Он боялся, боялся брать еще одну сироту на свои плечи. Но ведь сказала же Сима! Велела не бросать никого! И чтобы не бояться, он сжался и стал совсем решительный. Насильно самому себе. Лариса, похоже, на все махнула рукой и покорно пошла за ним.
Когда они вошли в прихожую, на кухне горел свет, а Марьяна в халате гремела чайником. Она посмотрела на Тимошу, на Ларису и... вздохнула. Что она думала в этот час, пока Тимоша шастал по двору? Может, с ним что случилось! Она не кидалась, выдержанная женщина. Но потом увидела, что ничего, просто Тимоша подобрал котенка, вдруг поняла, что все хорошо. Лучше не бывает. Ведь беды не случилось, коли рядом случился Тимоша.
– Живая и ладно. Потом расскажешь. Иди я тебя чайком согрею, в гладилке уложу.
Странно, почему она ничего не стала спрашивать? Лицо закоченевшей Ларисы с покрасневшим носиком было так растеряно, ручки не могли расстегнуть нормально пуговицы, и Марьяна твердой рукой ей помогла. Потом отряхнула пальто от песка, отвела в сиреневую ванную. И все без слов.
Когда выкупанная девчонка, попившая чаю, была уложена, наконец, совсем рассвело. Они лежали с открытыми глазами и слушали, как Лариса бесшумно плачет, душа сиротская. Еще лет всего ничего, а уж так напереживалась.

ПОЦЕЛУЙ ДВЕРНОГО ЗАМКА

Тома Халцедонова сунулась после каникул на лыжную базу и не узнала Тимошу. Отросшие волосы, всклокоченные и немытые. Бородка? Он сбесился. Романтика слетела с нее шелухой. Она оперлась о косяк, постучала ручкой о деревяшку.
– Тимофей Николаевич. Панкуете помалу? Вы соображаете, как будете целоваться с такой бородой?
Он только сверкнул запавшими глазами!
– Здравствуй, ладушка. Как съездила? Все живы-здоровы?
Он не реагировал на вопросы.
– Что это вас моя родня заинтересовала? Вам не все ли равно?
– Нет, не все равно. Если с ними все хорошо, то и с тобой. А если...
– Моя родня начинает вас любить поодиночке и оптом. Мама Таня – того гляди отобьет ...
– Как изобьет?
Вдобавок он еще и оглох!
– Тимофей Николаевич, ну хватит корячиться. Вы что это? Вам не идет борода. Я люблю, когда вы бритый, крутой мэн. Ну, что с вами? Вы забыли меня?
– Тома, у меня жена умирает в больнице, – шепнул, стесняясь, Тимоша.
– Которая с косой?
– Нет, первая жена. От которой дочки.
– Ну вот. Развели гарем... – она жаждала наказать, но растерялась...
Тимоша медленно прижал ее к себе и застонал. Зарылся в волосы, дополз ртом до родинки. Он даже теперь, в такой тяжкой ситуации, хотел ее. И сам себя считал последним зверем. Да он хуже, хуже Гумберта, куда там… Как же это умещается в нем, страшно. А Тома чувствовала, как загудел трансформатором, как понеслась кровь по могучим венам. Она, легкая и пустая, заполнялась этим потоком, как шлюз.
– Закрой дверь, – промычал он.
– Нет, пойду, – вырывалась она, – сейчас инглиш, я сказала, что пойду в зубной. Заметно будет. Нет! И так уж мокрая совсем... Тимофей Николаевич, я люблю вас, грязного, с бородой. Сильно! Я от вас зависеть стала. Вы теперь не бойтесь... Проведайте свою старуху, но вернитесь. Слышите? Каждую субботу в вагончике буду сидеть. С обеда. Если что, в школе договоримся. Эй, да что вы?.. Нет, я сказала! Нет!
Но Тимоша в полном запале уже делал свое черное дело. И она, вытаращив глаза, жадно ему покорялась. Невозможно было даже ласкаться, долго терпели оба, мигом вспыхнули. Они замерли, а их били, торкали незримые вспышки, сотрясали…И дверь не заперта, ужас, вот если бы кто вошел… Прижавшись у стола так, что проросли друг в друга, они ловили последние отзвуки бешеного блаженства. И никто их не тронул, пожалела судьба.
– Что наделали, что наделали, – счастливо шептала она, – куда я пойду такая… мокрая.
Тогда он снял футболку и все исправил. И легонько ладонью – «беги». И она понеслась по коридору вскачь. Олененок. Когда шуршишь ей в уши, она еле слышно кряхтит, томно поворачивая голову то в одну сторону, то в другую сторону. Она моментально поддается ему, уже ручная стала. А он теперь так занят. Пока бы надо завязать, коли Сима так плоха. А вообще завязать? Уже не получится.
Тома Халцедонова любила власть. Она тайно любила власть над людьми, над ситуациями, власть, идущую от денег и от знакомств. Ей не хотелось получить царство, можно было и полцарства. Или треть. Но лично. Ей надо было хоть что-то, но свое. Тимоша исполнил свое заветное желание – поделился с ней всем, чем мог. Научил слушать себя и других. Показал, как читать картины. Заразил жаждой наслаждения. Но чего он добился? Теперь Тома поняла, чем он выгодно отличается от ее бритоголовых примитивных сверстников, и захотела с ним остаться. Но время уже разносило их в разные стороны, как разбитый плот, который сперва плывет всеми бревнышками, кучей, а потом урчащий поток разметывает их по запрудам, прибивает к берегу или даже топит на глубине. Тимоша не мог принадлежать только ей одной. Он был общий капитал для многих, многих наследников. Они оказались противоположные с Тимошей, этим простаком, который прежде всего бился за других, а потом уже за себя, вернее, за себя биться руки не доходили. Вот это его и губило. Часто альтруизм, исходящий от человека – он не адресный, распространяется на всех, и все греются в его лучах. Но человек, от которого эти лучи исходят, он в это время тратится, не восполняя запаса. Доброта Тимоши была предназначена для того времени, когда бы все жили так, как сам Тимоша, и все согревали бы друг друга. Но, допустим, в то время, когда живет он и тратится направо-налево, таких, как он, больше нет. Получаем что? Ничего не получаем! Потому что Тимоша идет в расход и перестает обслуживать весь земной шар…

Он уговорил Тамару сходить с ним на службу в церковь. Дело было в Великий пост, и он сказал, что ей, дескать, пора и на первую исповедь сходить. Может, он помнил тот разговор в больнице, когда у нее были нервы и морально-этические искания относительно греха? Он, конечно, сказал, что надо готовиться, голодать, вспомнить все, чего натворила плохого, и твердо в этом признаться. Но Тимоша привык держать пост, – он вообще любил холодную картошку, лук, черный хлеб, огурцы, – да и состояние у него было такое – ходил к задыхающейся Серафиме и, хотя она его давно не узнавала, распинался перед ней за всю свою жизнь. Это была его личная, не церковная служба...
Но у Томы в семье никогда пост не держали, питались редко и мало, что достали, тут и съели. И Тома пришла в церковь, не зная, что такое пост. Она очень волновалась, просто позеленела от страха, но после исповеди батюшка отчитал ее. Она-де не ведает, что такое грех, раз у нее нет греха «перед Богом». Как же нет! У всех есть! А бедной Томе казалось – что нет, она верит, довольно и этого!
Тома надеялась, что она делает Тимоше большое одолжение, идя на исповедь. Она, малолетка, жила со старым мужчиной и гордилась собой, так как до этого чувствовала себя никчемной сонной рыбой, а тут ощутила жизнь. Жизнь действительно переливалась от него к ней – как в сообщающихся сосудах. Но с точки зрения батюшки любовь вне брака была блудом. Бедная Тома, не ответив на вопрос о браке, сказала, что она – любовь великого человека. Вот так в лоб сказала, да еще с гордым видом. И ясно, не была допущена к причастию, так как не собиралась ни в чем каяться.
Тимоша издали смотрел на зареванную Тому и был сам не свой. Но он-то знал, зачем пришел сюда – о своей душе подумать. Душа не знала покоя из-за Симы, и он стал просить – дай, Господи. Реши своею властью жизнь человеческую. Помоги ей, так мучается она, так мучает всех нас. Прости ее, отпусти, верующая она, хоть не церковница, по вере жила, по доброте, по жалости. Прости и отпусти, плакал Тимоша. И он, честно обо всем подумав, выложил батюшке все – про Серафиму, Марьяну, про глупую смерть Толика и про Тому. Он покаялся, что живет грязно, неправедно, телесно. Но не может оставить всех и затвориться в чистом отшельничестве. Хотя пора ему уже уйти от света, писать картины и молиться.
Искусство – тоже искушение, заметил батюшка. Не гордыня ли говорит в тебе? «Не знаю». Такова уж воля Всевышнего на все. Он понимает, принимает наказание божье за все, раз он перестал писать картины. Батюшка видел, чувствовал Тимошино отчаяние и даже не вникал в список – оставь на следующий раз, сын мой. Батюшка сказал – все верно понимаешь, искусство – это искус, живи, мирянин, простою жизнью, не мудрствуй лукаво.
И допустил до причастия.
Тимоша видел, что плачущая Тома пробирается к выходу, завелся страшно, плохо слушал благодарственную и тоже ринулся идти, без целования креста. Целовать крест, целовать девушку... О чем мы все время думаем!
Он вышел почти сразу, но не смог ее найти. Побежал к вагончику – там было закрыто. Чик-пок на замок. Ее не было в этой смешной и родной норке. Но тот замок, который поцеловала она, был пострашнее. Потом он пошел в школу, чтобы лыжную базу тоже проверить. И там ее не было. Он бродил то туда, то сюда, загнанно оглядываясь по сторонам. Огромные лужи, полные серого неба, были основной картинкой весны. Очень много воды. Зальет огороды, зальет Тимошину дачу на берегу пруда. Много, слишком много приходится плакать этой весной... «Господи, помоги же нам. Не давай ей уйти домой, утешить ее надо. Если она в обиде уйдет домой – рехнусь».
Так думал расстегнутый, сирый, прощенный церковью Тимоша. Хотя считал себя хуже в десять раз... Так думала застегнутая, нахохленная, непрощённая, сидящая на стадионной скамейке Тома. Он шел мимо, опять к вагончику и там ее увидел! Не ушла! Судьба опять пожалела!
– Тома, голубушка. Что ты тут де... Это ты?!
Халцедонова сидела, опершись белыми кроссовками на переднюю скамейку, тихо курила и взрослела. Она устала плакать. Порыв к высокому закончился ничем.
– Тимофей Николаевич, хотите сигарету?
– Но я же не курю! Ты-то!... С каких пор? Не выношу, когда от женских губ...
– Ну, может, пива? – и протянула ужасное по вкусу и крепости разливное пиво.
– Тома, ты очумела? Ты почто стояла очередь в ларек? Вместе с алкашами!
– Не стояла я. Там и не пустят. Я у папы Кости банку увела из холодильника. Ему нельзя сейчас. Давайте выдуем? На халяву?
– Давай! – крикнул он. – Давай нажремся, и черту все. И чтоб не думать...
Рывком отхлебнул из банки и сел рядом. Он резко переходил от бешенства к смирению. Он не хотел ничего плохого, хотел только помощи, прощения для всех. Но жизнь такая грубая. Он взял ее ручонку с сигареткой, погладил лапищей и стих. Эх ты, дитя рабочих районов. Он забыл те утешительные речи, которые вертелись у него в башке, покуда он бегал, искал ее.
Из стадионного репродуктора пел какой-то очередной мальчик-с-пальчик из тех, кого любят все.
«Забудь его, забудь, пройдет любовь как дым! Ведь у него в мечтах – Не ты, не ты, не ты…» Тимоша тоже был из тех, о ком пели… Тимоша - это ее глобальная ошибка. Понимает ли она? Простит ли все это?
– Том, это кто таков будет в репродукторе? Ты его знаешь?

– Да так, Юра Шатунов. Попса. Идол тинэйджеров.
Музыка тарахтела быстро, пружинисто. Интересно, они думают, что песня печальная, а поют ее весело? Простит она ему это испытание, на которое он ее бросил опять? Устроил девке экзамен. Сам-то давно научился этот экзамен сдавать?! Нет, чтобы просто пожалеть, приголубить такую маленькую, такую неуверенную в себе... Прижать к себе и гладить, гладить, согревая, утешая, ничего не требуя... Ну почему нельзя так просто припасть и все?
Но он начинал подспудно чувствовать, что все это происходит потому, что как раз и нельзя. Зачем же тут прикидываться, зачем хулу разводить. Нельзя же припадать к чужому счастью, и к судьбе чужой! Чего возжелал...
–Ой! Вот же мой Спэтару! Откуда у них? Слышите?
Он недоверчиво покосился на не и прислушался Через ветер неслось:. «Я гитару настрою На лирический лад, И знакомой тропинкой Уйду в звездопад. Быть счастливой, как песня, Попрошу я ее, И гитара взорвется, Как сердце мое…» .А она давно уже простила, просто жалко было, что опять все жертвы ни к чему. Ну, сколько она уже делала уступок, со скольким соглашалась – она, гордая и непримиримая Тома. Это мужчины должны убиваться и заслуживать, а не так, чтобы ей убиваться ради них... Ее насмерть испугала одна вещь: кто-то может судить ее, плохая она или хорошая. Но никто же не смеет ее судить. Есть самое главное – она и он. Она стала понимать его со всей этой церковной фигней, она догадывалась, что он слишком верующий и доверчивый, и нет, теперь это не соединяло, а тоже их разъединяло. И чем больше она любила его – а это само по себе было необычайно, ведь она не умела любить раньше – тем большее их разъединяло. Разве это справедливо?
И дороги те слезы, которые они молча глотали рядом, на этом холодном ветреном стадионе, запивая их гнусным разливным из трехлитровой банки. Он и она, его бесценная девушка.




Продолжение следует

>>> все работы автора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"