№2/1, 2011 - Продолжение следует

Галина Щекина
Ор

роман

Продолжение. Начало в №№1/1-1/3

ДЕВОЧКА С ПЕРСИКОМ

Месяц не видавшись, Тимоша не мог вспомнить единой минуты, не связанной с нею. Все пропадало, промелькивало мимо. И серость забытья – работа, как всегда навалившаяся с началом учебного года, и Серафимина операция, ее ванны после санатория, и Нинкина фантазия ехать в Америку по какому-то гранту, и удачные роды старшей дочери, и купание ее двойняшек... Все это съедало уйму времени, но соскальзывало с Тимошиной души, потрясая и тут же тая без следа. Только Халцедонова, ее замирающая вдоль его тела длина, холодные ладони – нет, длани! - на его пылающей груди, ее скомканный шифон, узкие белки из-под ветра ресниц – только это было важно, глобально. И от того, как, искоса или нет, она глянет – зависела теперь вся жизнь Тимоши.

В выходной он в шесть утра срывался и ехал к ним в новый район. Исходив шесть коротких улиц одинаковых двенадцатиэтажек, он понимал – это не старое время, когда профиль милой наблюдали в окно. Ловили профиль, тень от профиля хотя бы. Тут не то что в окно – тут у дома будешь стоять сутками и все впустую. Потом, когда по дорожкам тянулись сонные жители в тапочках и рюкзачники-дачники, Тимоша садился на новые крашеные качели, откуда хорошо был виден квадратик мусорки с синим забором вокруг. Могла она пойти на мусорку? Могла. Но вышла в этот раз вовсе не Тома, а ее мать, бодрая, собранная, в тренировочных брючках и бежевой куртке Халцедоновой-дочки. Почему они так непохожи? Понимаешь – да, ее мать, ее, и пульс привычно частит. Но, по крайней мере, теперь стал понятен подъезд и этаж – балкон, увешанный ящичками с цветами, может и с бархатцами, увядшие остатки которых топорщились из ведра.
Потом Тимоша стал ходить в этот двор каждое утро и... Вдруг поймал ее. Он подождал, когда она завернет за угол, и ее будет не видно с балкона, тогда только подошел, зашептал сгоряча, точно десять минут как расстался:
– Забыла меня? Смотреть не хочешь? А я стою тут, полоумный, стою за домами, за мусорками... Хотя бы позвонила, голос подала. Как ты, где ты? Жива хоть?!
Лицо ее вытянулось, руки сжали черезплечную сумку.
– Получили свое, что еще-то надо?
– Что??! – Тима чуть не умер от горя. – Да ведь ты не на раз мне нужна, навсегда! Понимаешь?
Молчит!
– Не хочешь смотреть? Не принуждаю, ни боже мой! Но можешь ты хотя бы милостыню подать? Нищим же всегда подают...
– Что подать?
– А вот... Хотя бы посмотри... Я тебе вот тут прихватил мимоходом... Возьми.
– Да я не маленькая.
– Ты возьми – это мне и будет милостыня. Я без тебя не могу, не могу. Я не сплю вообще. Ты позвонишь?
Она подняла на него зеленые очи, это как у Ахматовой – «И зелены мучительные очи, покоя, видно, не нашел в вине…». Под ними круги. Он сразу пережил моментальную бурю. Тоже не спит? По крайней мере, сегодня она спала маловато.
– Позвони, любушка. – И, сунув ей в ладонь огромный персик, припустил бегом прочь. Боялся, как боялся он, что персик бросит, как его молча нашла и бросила!
Она пожала плечами, поднесла персик, плод искусительный, к губам. Познанье только начиналось.
После второго персика она появилась в старой школе и подсунула под дверь лыжной базы маленькое письмо на клеточной бумажке, заклеенное крест-накрест коричневым скотчем. Там было всего несколько слов, да и те с трудом читались по причине рваности бумаги после отдирания скотча.
«…Милостыня – у директора». - А там, как оказалось, была папка с документами! Вернулась... Он так и сяк разглаживал бумажку, целовал, прижимал к горлу, отчего глухо стучала взбешенная кровь. – «Т.Н., я считала себя независимой. Но это в прошлом. Ловлю себя на том, что стала смотреть на многое вашими глазами. Я была злой, а вы добрый. Вы не заслужили. А милостыня у директора».
И вот это ощущение, что после дикой безнадеги он обрел не то чтобы надежду, а даже чуть ли не уверенность, эта резкая смена тоскливой болотины на крутую горку, забирающую дух, привела его в хмельное состояние счастья. Она будет рядом, он ее будет видеть то и дело. Да он ради этого счастья готов не подходить, не прикасаться, только отсветы ловить. Он терпеливый будет, не покажет этого счастья, чтоб не растратилось, не поблекло.


ДЕНЬ ОТКРЫТЫХ ДВЕРЕЙ

Появление ее на физкультуре просто привело Тимошу в шок. У него все тело одеревенело, он очень быстро откомандовал разминку и машинально загонял всех до полного изнеможения. Он психовал, как ненормальный, в то время как Тома носилась по баскетбольной площадке, сдвинув брови, и как будто не обращала на него внимания.
– Тимофей Николаевич! Вы на стадион обещали.
– Потом, когда сдвоенный урок будет... Мячи на базу.
– Тимофей Николаевич, а бассейн в этом году будет?
– Бесплатный будет бассейн.
– А где, у нас или в центре?
– Не знаю еще. Справки несите, чтоб у всех были.
– А кто не болен, тоже справки?
– Я говорю – на освобождение справки. Девушкам особенно. А юношам – никаких справок, иначе…
– А у вас что, неприятности? Что вы такой деловой-то?
– С чего вы взяли?! Марш в раздевалку!
Она занесла мячи в сетке и спросила озабоченно:
– Что-то случилось?
– Из-за тебя, глупышка, разум потерял, – убрал с ее шеи волосы, приник, замер: – Люблю ведь тебя.
– А я сильно, – пробормотала, будто даже сквозь зубы!
Неужели врет? И убежала.
Записка, заклеенная коричневым скотчем, после ее ухода обнаружилась на столе: «В субботу не учимся – день открытых дверей в политехе. Родители уедут с ночевой».
Тимофей хотел идти на стадион, но в последний момент рванул в ее район через знакомое поле напрямик. Он теперь боялся ездить автобусом, не хотел, чтоб узнавали. Он-то мог крикнуть «люблю» на весь околоток, и чем громче бы кричал, тем легче бы стало. Но она... Не дай Бог, если что случится с ней.
...Долго стояли, обнявшись посреди полутемной прихожей, дышали, прислушивались. Два сердечных стука перебивали друг друга, путались, кричали красноречивей ртов.
«Может, ты не хочешь, боишься, может, боль не забыла?».
Она отмерзала. Она отогревалась постепенно, дудочка камышовая, и уползающая к потолку футболочка обнажала маленькую грудь, тугую и резиновую. Мягкие соски со втянутыми углублениями, как крохотные щеки с ямками, сперва безвольные, потом, чуть только их коснись – наоборот, воинственные, наливались, ощетинивались. Ротики превращались в носики. И ее ответные поцелуи оказывались вдруг сильнее и жестче, чем его поцелуи… Тимоша ничего не помнил, как они оказались на полу, на диване. Он целовал, нет, скорее, пил ее, втягивая в себя ее густую юную теплоту, он шел миллиметровыми шажками, губами шел от плечиков до коленок, оплетая ее невидимой сеткой. И она возмущенно шевелилась, возилась, пытаясь сетку эту сбросить, но чем дальше, тем более сонный был плен, тем резче становились ее движения, как будто ясно было, что она попалась капитально... К изножию кровати примыкал стол, и Тимоша в неистовом целовании отодвигался, отодвигался, пока не рухнул прямо под стол. Лихорадочный смех – и снова сомкнули руки, уста...
Это было бредовое, лихорадочное, тесное, бессмысленно-смешное объятие, как смешение реактивов типа щелочи и кислоты... Притяжение, кипение, бессилие – и все снова, будто в котел доливали зелья. Тома расплавленная, горящая красными щеками, с глупо открытым ртом и закрытыми глазами. Обезумевшая от этой круговерти. Попавшая в такую молотилку, что даже страшно, себя не помнит.
Но вот – вернулась! Она дико, непоправимо красивая после этого. Распухшие губы вялым бутоном. В глазах переливание слез, да щеки, мокрые от слез… Однако же не плакала тогда, на базе. Покули теперь так убиваться? Только теперь стало видно, как обожание преобразило девчонку. Ее надо... любить жестоко... все время, бесконечно, без устали, чтобы краше и краше была.
– Как же я люблю тебя такую глупую, беззащитную, незагороженную от меня. Куда ты? – пытался он ухватить ее за руку, за ногу.
– Да не трогайте, стукну.
В одной футболке пошла она к холодильнику, достала коробку с соком, протянула.
– Попить? – дышала запалено. И вдруг сверкнула улыбкой!
– Ты лучше бы воды там, из чайника. Заболеешь от ледяного. – Но взял, отпил.
Было приятно и тягуче, поскольку рот горел.
– «Мы любим с женой много пить, когда...». Да не вскидывайся ты. Это из кино. Ишь, как вскинулась. Холодный! Говорю же. Ты все-таки зря из холодильника.
– А вы понянчите, понянчите.
– Что уж, неужели персиковый купила? Запомнила?
– А какой же. Я девочка с персиком. Напишите когда-нибудь такой натюрморт.
Она задрала футболку и прислонила коробку к себе голой. Меж двух кругов сиял третий – на коробке. Ему стало смешно.
- Однажды я был в вечерней школе, и там мы проходили классику. Учиться неохота! Спрашиваем учителку – а чо тако «перси?» Она возьми и ляпни, что перси – это глаза.
– Неужели такая темная? – удивилась Тома. – А вы конечно знали…
– Вот такая темная. Мы да, мы значи. А ты разве не темная? Натюрморт - это когда яблоки-персики отдельно лежат на столе, на окошке… Да я лучше русское напишу, да что попроще. То, что ты показала же такая сникерсня... Ты куда, ты опять? Замучишь.
– Опять. Хочу замучить.
– А ты лучше оденься.
– Что-о-о??
– Давай примем нормальный вид, а то мало ли что... у меня для тебя есть сладенькое.
– Персик?
– Ты сама персик. Оденься, не стой на полу... Он бетонный.
– Как, уже все? Уже одеваться?
– А тебе мало, хулиганка?
– Старик! Устал уже! Старикашка плешивый!
Он заставил ее напялить одежду, она морщилась и вырывалась. Поставила ногу высоко, натягивая колготки – у нее всегда была лучшая растяжка! Он поцеловал ее... снизу. Она, закинув голову, так и замерла, сжавши рот в нитку. Но тело ее разбуженное, оно ее не слушалось и поступало, как хотело. А-хх... Цветок немедленно распустился ему навстречу.

СПАРТАКИАДА

В двери затрещали ключи. Ее родители! Не поехали, вернулись! Она вне себя сорвала со стены подаренную им картину, «Черемуху»: «Давайте! Подписывайте!». И, поправляя футболку, двинулась спиной к двери, с безумным лицом, стягивая волосы резинкой. У него тоже все расплылось перед глазами, бешено и мерзко завертелся над ним потолок.
А поперек оборотки качалась бечевка с выдернутым гвоздиком. Он тупо выводил плохой ручкой: «Тамаре Халцедоновой. Чтобы черемуха цвела вечно. Тим. Тесков».
Мать в куртке вошла, все поняла. Лица, лица пылали адскими печатями. Их не скрыть никакой картиной.
– Вы? Здесь? Уму непостижимо. Как это понимать?
– Вот, Тимофей Николаевич заставляет идти на соревнования, я уже собралась. – Тома заговорила резко, даже нагло. – На стадионе городская спартакиада.
– Никакой спартакиады, - отчеканила мама Таня, почуяв катастрофу послушания.
– Доча…- мягко подал голос папа Костя, – ты нам не говорила про соревнования. Вся семья как семья, а ты, значит, отдельно…
– Но можно я в другой раз поддержу семью? У меня дела!
– Не можно. Огород надо прибрать, сейчас же поворачивай удочки. И марш на дачу, - нагнетала децибелы мама Таня.
– А я сказала по-другому!.. – Тома выпрямилась, голос ее стал еще более резким. Она бросала слова, как камни. – Никакой дачи. Я сказала – пойду на стадион. Человека нельзя подводить. Школу нельзя подводить.
– Одиннадцатые не обязаны... – мать на глазах теряла управление. И сама себе ужасалась!
– Я сама знаю, что я обязана, – четко ответила Тома.
– Вылитая мать, – заметил почти любовно папа Костя, забыв, что здесь, рядом, находится женщина, которая не должна это слышать!
Это был бунт любовный, женский, внезапный, против которого даже мать уже ничего не может. Схватила Тома сумку черезплечную, куртку, кроссовки. Она и раньше выступала хорошо... Но такой решительности можно было только позавидовать. Таким, как она, не нужны долгие тренировки. Только собраться.
Они почти бежали к автобусу через сквер. Кусты и деревья, плавно кренясь, плыли мимо. Ранний сентябрь фонтанировал огненно-коричневыми кронами, кое-где пожар бесстрастно тушили царственные бархатно-мшистые пихты. Слабое солнце, ни ветерка. Чудо!
«Осень-просинь, – соображал машинально Тимоша, – старинный, аквамарина... Вроде этот автобус едет на стадион…».
– Зачем про спартакиаду сказала? Тебя нет в списках, – вздохнул он, обреченно берясь за вертикальный поручень автобуса. – Да я тебя и не заставляю.
– Я не могла в такой момент остаться дома. А что, боитесь – опозорюсь?
– Нет, почему. А на тренировки зря не ходишь.
– Зато у вас Маруся Новикова ходит на все тренировки. И чего достигла? Но вы таких любите. Приле-е-жных... – протянула она, хитро улыбаясь.
– У Маруси одни данные, а у тебя другие. Маруся только разгоняется. Она может три года в середняках ходить, а потом как выстрелит. Такое бывает. И другое бывает – в юниорах человек поблистал, потом погас. Тебе б еще потренироваться чуток... Форму добрать. – Он не смотрел на нее, он смотрел в окно и пытался быть строгим.
– Да бросьте вы! – прищуренный, полный сладкой властной зелени глаз скосился в его сторону. Она даже всерьез не принимала его дурацкие советы.
На стадионе он столкнулся с Якимовной, сказал, что Халцедонова будет участвовать в спартакиаде, на что Якимовна слишком игриво махнула обесцвеченным снопом волос на сектор прыжков. Значит, перед забегом отпрыгать надо. Легкая Тома мультиком зависла над ямой и, шутя, сразу превысила норму. Что касается Маруси, то она все три попытки прыгнула одинаково. Тому она не перепрыгнула, но оказалась лучше многих. А Тома ухмыльнулась чему-то своему. Остальные две попытки просто баловалась.
Тамара и Маруся были закадычными подругами и при том полными антиподами. Маруся – краснощекая синеглазка, невысокая, резиновая, бойкая, на голове короткая атласно-черная стрижка. Маруся всегда была на виду, она во всех списках стояла первой. А Тома – кукленок буратинистый, несоразмерно тонкий, сумрачный, в себе. Типичный неформальный лидер. Маруся – открытая книга, Тома – закрытая. Маруся простая, а Тома – нет. Ее некоторые откровенно не любили – за то, что она «на понтах», слишком гордая. Маруся убивалась на тренировках, на виолончели, в языковой школе и терпела все это ради будущего. А Тома ездила на сборы только под гнетом личных обстоятельств. Когда сборы стали ей в тягость, когда тренировки стали съедать все время, она бросила занятия. Она была рыбой глубоководной, ей нравилась песня: «Медленно плыть в чистой воде, медленно плыть на глубине, вы, кто на суше и на воде, – вспомните обо мне...».
Но когда она, качая плечами, пошла по беговой дорожке на стартовые отметки, бедный физрук Тимоша понял, что его потащило за ней следом, как на тросе. Как если бы висел он над ареной цирка, или на горном подъеме, а Тома с ним в одной связке, да вдруг сорвалась...Тимоша видел и чувствовал, как движется по зеленому полю красная точка, футболка Томы. Это была часть его самого. Чем сильнее удалялась, тем сильнее натягивался тросик. До боли. Боль ослабевала, когда точка приближалась к нему, к тому месту, где он торчал у трибуны. Надо все время физически быть рядом!
Он вспомнил, как она в школе бежала, и у нее еще бок заболел... И как она поднялась с лавки уходить, а Тимоша увидел на ее шее родинку. И как однажды на соревнованиях пошли есть в кафе, а она рюкзаки осталась стеречь. И как еду ей взять забыли. Но она никого не упрекнула… У Тимоши что-то в душе шевельнулось. Он хорошо запомнил, когда шевельнулось, почему... Когда первый раз эту родинку увидел. Как картину ей подарил, а она не обрадовалась... Как приближая ее лицо, терял из виду брови, глаза, и видел только рот. Фантастический рот – два завитка пиона. Только не малиновый пион, а сиренево-розовый... Он потом столько раз писал пионы, и они были слишком откровенны, слишком эротичны – насколько вообще могут быть эротичны цветы...
И этот пион вовсе не думал, как выкрутиться из спартакиады. Он шел, заглядывая в зеркало озабоченно – нет ли следов? Следы, увы, были: физрук кусался, как молодой. Ладно, Тома – королева. Ей все можно, это понятно. Но зачем ей он – с разницей в тридцать лет? Затем. При всех капризах и гордыне Халцедонова имела свои слабости, она любила власть и уже не могла отказаться просто так от того, что упало ей в руки. В нем была кипучая жизнь, которой не было ни в ком. Она хотела этой жизни, этой остроты – любой ценой... Это заражало. Больше всего на свете она боялась скуки. От скуки сделалась работящей и от скуки опережала своих сверстниц по развитию.
Тимофей смотрел, как она бежала, и сожалел, что не может бежать рядом. Подсказал бы чего. Наверняка, поди, волнуется, дыхание сбила, зубы сцепила и себе хуже сделала... «Давай, давай, родная. Соберись, не боли. Я тебе сейчас помогу, подтолкну тебя... Сильно толкаю, ну?».
Красная футболочка двинулась вперед и обошла двоих. Тимоша проглотил комок, перевел дух, отвернулся. Да и не мог он все время туда смотреть, он еще и прыжки отслеживал.
В забеге на четыреста метров у нее получилось второе место, смотрели по времени. Финальный забег не проводили – зачем ребят мучить. Раздали грамоты, призы. Она в горланящей стайке стоит, на него оглядывается. А не подходит. Ну и правильно. У него и так горячня в груди, все сладко, сладко ноет от радости. А Судзян, этот мерзкий пижон в белом «Адидасе» – тьфу! – небрежно вертит вымпел и говорит:
– Тимофей Николаевич! Ведь у Халцедоновой результат не такой. Почему это второе место? Смотрите: по времени она пришла позже Новиковой, а у той второе место. Это же явная ошибка.
И показывает черновую сводную таблицу результатов. И где он только ее раздобыл! Как специально все равно! У Тимоши сердце замерло. Значит, он зря старался со своей психологической поддержкой.
– Не знаю, я на прыжках стоял. Покажи. Но на прыжках у нее лучший результат... – физрук медленно, очень равнодушно повернулся к бумаге.
– Да, по прыжкам первое место, не спорю. Но с забегом как? Разве может быть? У Новиковой в третьем забеге лучше время, она раньше пришла. По идее у Новиковой второе место, – Судзян как будто тоже нервничал и тоже это скрывал. Его красивое смуглое лицо с бачками и усиками было высоко поднято, а сам он смотрел в сторону.
– Да, ошиблись, четыре секунды Новиковой прибавили. При переписке, наверно. Видишь – здесь двойка, а по итоговой – шесть. Но переписывать уже не будут, все слоны розданы, все как есть оставят, – Тимоша повысил голос, так как быстро понял, что Судзян так не оставит.
– Оставить-то оставят. Я к Якимовне из комитета подходил. Иди, говорит, парниша, с миром, это тебе не Олимпиада. Какая разница – второе-третье, тем более что обе из одной школы. Для них все это формальность! Справедливость должна быть! – Артур Судзян тоже загорячился!
– Может, не будем ей говорить? – предложил Тимоша как можно мягче.
– Нет, я скажу. Справедливость должна быть! Новикова начнет кричать...
– Да Новикова ее подруга, она, наоборот, ничего не будет кричать...
Но Судзян пошел, посвистывая, портить людям жизнь. Судзяну, по правде, казалось, что он главный поборник справедливости в этой ситуации. И он никак не мог остановиться. А Тимоша видел, как ее искрящееся смехом лицо осунулось, как скатала быстро эту грамоту, сгорбилась, оглянулась... Вот подлец Судзян! Чего это он пристал к ней? Теперь ничего не поделаешь. Да и Маруся Новикова не рада, она теперь тоже стояла как в воду опущенная. А ведь только что утром он сказал Томе – что вырвется, и она, действительно, вырвалась. Только бы она не вздумала вскинуть нос не вовремя. Он же всегда их учил, что не в личном зачете дело. Иногда командный результат важнее, чем личный. Кажется, Маруся уговаривать начала, но Тома, Тома такая несчастная. Она от ласкового глаженья по плечу еще больше взбеленилась. Засунула смятую грамоту прямо Новиковой в карман и пошла долой со стадиона. Нет, они не понимают, дети, абсолютные дети... Физрук спохватился: что это он такой официальный, озверел? Там Тома плачет, бедняжка...
И тут до Тимоши дошло, что Судзян, наверно, никогда, никогда ее не щупал. Иначе бы он такого не допустил...
После соревнований Тимоша догнал Тому у киосков, и они пошли рядом… Может, рвануть в кафе? Витрины отражали картинку, о которой можно было только мечтать. Оба в адидасовских спортивках, в кроссовках. Он седой, загорелый. Голова скульптурная, с ежиком, под бугристым лбом неистово-жалобная синева глубоко сидящих глаз. Шея шириной как голова, плечи не объять. Она вся как пружинка, фигуристая, только лицо очень детское. Красная футболка, на плече джинсовая куртка. Глаза опущены, только рот светится, как новогодний фонарик. Ничего вид, если издали ... Так, наверно, думала она, а он ничего не мог думать, когда она была рядом.
– Давай попразднуем? Все же неплохо. Отбились от родителей, да еще ты первое место по прыжкам взяла... – Тимоша азартно водил пальцем по меню.
– Ага, а ваша любимая Новикова пробежала лучше меня! Которая тренируется день и ночь! Учись, Халцедонова! – Тома смотрела пустыми глазами.
– Тамара Константиновна, почто же такой крик? Я же вас... тебя...очень... прошу. Вот вино, пирожное. Фрукты, так сказать, – Тимоше много не надо. Только посмотрят сурово – он уже все, готов…Руки вверх.
– Сами вы фрукт. Как называется вино?
– Называется – «Сангрия». Оно слабое, вкусное, особенно со льдом. Оно для таких чудесных девочек, как ты.
– Я вам не девочка. По вызову.
– Ну ладно, ладно. Что сразу грубить. Ты могла вообще ничего не занимать, ты просто прикрыла меня перед семьей. Да? И перестань мне выкать. Знаешь, как мне неудобно.
– Значит, это не вы наврали при переписке результатов?
– Тома, да я же на прыжках стоял. Да как ты могла подумать! Если люблю, так что, очки приписываю? Ну, ты сообразила, – Тимофей буквально вспыхнул, старый-то мужичина. Он всегда очень резко переходил от спокойствия к гневу и наоборот!
– Ну, тогда хорошо. Если не вы.
– Так ты не будешь убиваться? Нет?
– Да нет, конечно. Черт с ним. Спорт сам по себе хорош. Без грамот.
Тимоша удивленно посмотрел. Тома Халцедонова, которой не знаешь, как угодить, мечтательно отхлебывала «Сангрию» из бокала, говорила его словами. Когда она, якобы в горе, съела пирожное, непонятно. Как и успела? Он заулыбался весь.
– Тимофей Николаевич, дразнюсь. А я ведь люблю сам процесс. Ну, конечно, радостно знать, что первая, но дело не в этом. Сильнее другое. Вот впереди меня такая орава бежит, такое стадо страшное, что думаешь – ну! Куда мне! А потом представлю себя в сачке. Ну, как будто сачком меня поймали, тянут, как на прицепе, мне не надо силы применять, остается только ногами перебирать. Знаете, как легко становится. Точно плывешь...
– Тома! Тебя кто-то научил или ты сама?
– Да никто не учил. Это я так, сама придумала... Ну вот, как будто бегу и вдруг смотрю – я уже в середине оравы, не в конце. Тут уж собираюсь с силами, сжимаюсь, чтобы меньше стать, превратиться в стрелку, сжаться, выстрелить, что ли. И все! Я первая.
– Слушай, а вот сегодня ты свой сачок применяла?
– Конечно, – она глянула удивленно. – А что?
– И что чувствовала?
– Как всегда! Точно меня кто в спину подталкивает… Так здорово. Меня мать все время спрашивает: «Зачем бегать, если можно ходить?». А у меня никогда даже вопроса такого не было – «зачем». Надо бежать – и бегу. Вы смотрели «Форест Гамп»? Парень тупица – и такую жизнь прожил, дух захватывает. А он просто бежал! «Джинни, но я делал, как ты меня учила!» Джинни его учила... А меня никто не учил. Не смотрели?
– Нет, конечно. Ты откуда узнала?
– По телику сказали, этот фильм у Абатовой любимый, я и давай искать. Вернее, еще искала Новикова, потому что у нее видак есть. Я так въехала, так въехала, до слез. Вы потом посмотрите, ладно?
– Хм. Неплохо... – физрук искал слова, но они завалились куда-то, и он, пошарившись, сложил свои руки-лопаты в большой замок.
– О чем вы?
– Ни о чем. Я думал – ты капризуля, ничего не любишь, а ты любишь.
– Я капризуля? Да я железный Феликс! Я что, должна вам все рассказывать? – Тома просто потешалась над ним.
– Значит... – Тимоша возбужденно схватил ее за руку. – Значит, ты знаешь, что такое опьянение борьбой, своей силой? Опьянение воздухом, который хлещет тебе в лицо?
– Да.
– Я тоже... Но я-то старый волк, двадцать лет по соревнованиям ездил, и слалом был для меня превыше всего в жизни. В спорте главное не победы, не поражения. Это так учит тренер. Когда понимаешь, что ты никто, это тебя не останавливает. Но хочется доказать обратное. Тренеру, конечно, нужен командный зачет. А отдельном у человеку – победа, иначе к черту все… А ты – надо же, ты девчонка-малолетка, да не квашня, не капризуля. Тебе надо серьезно в спорт идти. Покули не идешь? Данные есть, воля есть... Даже разряд есть. У иных силы много, а что с ней поделать, не знают. А надо стратегически…
– Да ладно вам, Тимофей Николаевич. Не берите в голову, не парьтесь. Я что, ближе вам такая? А то талантов – никаких...
– Еще бы! Какое это счастье, ты бы знала. Ты моими словами говоришь, любушка.
– Только не надо этих любушек, манюшек. Любите вы сюсюкать.
– Да, Тамара Константиновна. Не буду.
– Тимофей Николаевич! Не обижайтесь. Вы вечно такой деревенский. Ну, не надо, бесит.
– Не буду. Скажи лучше, что у тебя было с Судзяном. Вы ведь ездили в летние лагеря?
Тома всегда была с опущенными глазами. Отгораживалась. А тут вскинула ресницы. Она была в шоке. Даже челюсти сжала. Потом уставилась на стол и ну стаканом узоры рисовать. Молча.
– Отпад. Я любила Судзяна. Как узнали?
Тимоша выпятил губу и развел ладони. Он гордился своей догадливостью.
– О, проницательность. Вы стали чувствовать меня. У нас появилась радиосвязь! Но слушайте. Судзян мне мерещился везде. Он так хорош. Я всегда западаю на красоту, не знаю, почему на вас запала. В лагерях только ради него и старалась. Я, когда люблю, готова – не знаю что. А тут... – Тома с разбегу споткнулась об его брови, стоявшие концами вниз. Сигнал бедствия и страдания.
– Он... трогал тебя? – голос его становился все глуше, как будто уходил под стол.
– Да нет, в том-то и дело, что нет. Он только смотрел. Но я заводилась. Бегала, прыгала, отжималась – все, чтобы он похвалил. И он похвалил. И я пропала. Целый год сходила с ума.
– И теперь сходишь?! – Тимоша говорил без звука.
– Мне очень хотелось, чтобы он... не только хвалил. Но этот целый год он только смотрел. Он других трогал и смотрел на меня, как я посмотрю, понимаете. То есть тоже как бы ради меня. Это было так позорно вообще... Я ездила на все соревнования, во все лагеря, хотя до этого не любила бегать, это я потом поняла, как адреналин стреляет в кровь... Было уже близко... Он садился ко мне, но не трогал. Я могла ответить, но боялась. Он дразнил меня.
– Опытный, сволочь. – Тимоша нервно выпил всю свою безвкусную «Сангрию» и не заметил. – И что?
– А потом был зимний заплыв в бассейне, вот что. Наверно, на разряд он участвовал, хотел повысить... Я как глянула – он из бассейна выбирается по лесенке, красивый – как не знаю. Грудь туда-сюда ходит, все тело такое... Вылепленное. Дышит. Как на постере звезды.
– Ну! – закричал Тимоша, как дурак. Он готов был разнести все! На них оглядывались. Но люди, музыка – все отодвинулось. Кругом был один воображаемый бассейн и юная страсть его девушки.
– Ну. Он так идет на меня, с торжеством смотрит. А на подбородке сопля висит. Сморкался, не заметил. Вода же кругом. Вот вам и все. Я так плакала потом, не могла остановиться. И ничего вроде особенного не произошло, но с тех пор как отрезало – противно, смешно.
– А он что? – Тимоша едва переводил дыхание. Сейчас бы он плохо плыл!
– Да он ничего не понял, все продолжает смотреть. Мужики – они тупые. – Тома улыбнулась печально.
«Не очень-то они тупые… И не все. А вдруг он нарочно?» – Тимоша неистово заподозревал Судзяна. И, чтобы ей не говорить, сменил тему.
– Тома. У меня до сих пор ощущение. – Тимоша вдруг перешел на шепот.
– Какое?
– Что я внутри тебя... И что хочу там остаться, понимаешь… Ну, прости, прости.
– А как я?.. Ничего не умею, в смысле.
– Врать не стану, у меня были женщины. Но ты... Это что-то…
– Еще бы. Самая молодая? Хотите – у вас будет самая молодая подруга?
– Я сказал, чего бы я хотел. Боюсь ошшо раз повторить.
Она нагнула голову, волосы закрыли лицо, потом взяла его руку и быстро сунула под куртку. Тимоша чуть со стула не упал. Здесь в кафе хоть и был мрак с летающими зайчиками, но все-таки... Потолок угрожающе закружился…
– Сидите смирно. Я же ученица, я учусь, – прошептала Тома.

Это все было в пятницу и в субботу – спартакиада. Когда настал понедельник, Тимоша чуть не повесился. Халцедонова гордо демонстрировала родному классу свои синяки и полосы. Как будто абрикосовую кожу метлой секли. Он знал происхождение этих полос. Другое! Тимоша считал, что она побоится позора, не придет в школу, забившись где-нибудь в углу дивана, будет плакать, будет метаться, как героиня «Обрыва», вернувшаяся домой утром... Но она так не считала. Ведь в глазах отвязного школьного девичника она из затюканной отличницы сразу превратилась в крутую девчонку... Такой уже не скажут оскорбительно: «Карандаш подарю». По такой видно сразу – взрослая.
Девчонки ее окружили, впивая каждое слово. Но она усмехалась, ладонь вперед – мол, спокойно, без паники. И рывком откинула волосы за спину. Смотрите, теряйтесь в догадках. Помимо синяков от битья на шейке были и другие следы. Совсем другие, в происхождении которых никто не сомневался.
Никто не видел, как эта взрослая идет в школу, пересиливая себя. Пока никто на нее не смотрит, она сутулится, глубоко засовывает руки в карманы, высматривает что-то на земле. Что высматривает? Вон стекло нашла, вон пуговицу. Поцарапала ноготком узор, подула. Собирает стекляшки, как в детском саду. Это у нее самотерапия – переносит центр тяжести изнутри наружу. Интуитивно догадывается, что себя надо отвлечь, иначе засосет. Тяжелая муторная тоска, от нее спасения нет... Она идет, жадно ища глазами, на что бы отвлечься. Откуда ни возьмись – паренек перед ней, неправдоподобно худой, рыжий, в веснушках.
- Привет, - окликает он ее низким басом, который никак не умещается в его худом плоском теле.
- Привет, а ты кто?
- Я двоечник. Который учился со второй смены и всегда шатался у пруда. Теперь я иду в школу, а ты чешешь мимо. Отличница? Прогуливать будешь. Угадал?
- Угадал. Неохота в школу. А это у тебя что, был зеленый ранец?
- Был.
Она рассматривает его почти с улыбкой. Как давно это было! Брат Гоша тогда как раз и родился. А теперь мотается на новом велосипеде и кричит ей – «нормального пацана найди, не такого старого!»
- Ты мне давала батон, помнишь?
- Батон? Зачем?
- Да просто так.
- Это как-то тупо, слушай.
- Да все равно я был рад.
Они идут по зеленой заросшей улице до самого бывшего пруда, вместо которого теперь сухая яма с торчащим оттуда велосипедным колесом. Все берега заросли, теперь вообще никто не поверит, что здесь был пруд!
- Да не, пошли обратно, - говорит паренек. – Первый урок мы уже прогуляли, на второй успеем.
- Откуда ты взялся? – вяло удивляется Тома.
- Оттуда. Ты подходила ко мне, когда было плохо. Сегодня я. Да и сегодня не подошел бы. Я с такими, как ты, не хожу.
- А что? – прищуривается Тома.
- А то. В пьесе играла. И заучка. Знаешь, что в пьесе понравилось? Что эта девка итальянская курила. Классно.
- Это плохо? Но никакая я не заучка! У меня даже двойки есть.
- А, ну тогда еще ничего…
Пацан подмигивает и уходит совсем в другую сторону. Действительно, двоечник.
И только пред школой эта якобы взрослая вскидывает голову и шествует к своей Голгофе. Чтобы не только завистливый шепот подруг услышать, но и это короткое бранное слово. Которое достает даже тогда, когда его не говорят, а думают.

...Тимоша еще раз прочувствовал, что он ей принес вместо тихой оберегающей нежности. Вот эти запекшиеся рубцы. И никак уж тут не списать на злые силы, на равнодушную мать, на непонимание людское... Это не кто-нибудь там, а он, взрослый человек, сильный, твердый, как пружина, отец семейства – и это он допустил, чтоб его божество выходили метлой! Мм… Эти узкие пальцы, ключицы, атласный затылочек, родинку, эти насупленные, хищно торчащие носики грудей, эту ровность, трепетность и медленность, все это хлестали, унижали... Потому что переступили границу они оба, но самый слабый принял на себя самое страшное. С сильным не поделился! Так всегда бывает.


ПУТЬ ЧЕРЕПАХИ

Маша Черепахина шла на службу, еле переставляя ноги. С матерью всю ночь хороводилась – то ей грелочку, то ей обезболивающее, то задыхаюсь, вызови скорую. Очередная ночь, когда удается подремать час или два – и в результате сонная тетеря готова.
Каждый день, приходя с работы, она видела одно и то же – гора материного тела на кровати и куча грязных простыней рядом. И еще под кроватью пустая кастрюлька из-под супа, который ставился на тумбочке с утра. Маша старалась все сделать с утра – и еду немудрящую сварить, и кастрюлю подушкой старой покрыть. И простыни, которые высохли за ночь, повесить тут же на спинку кровати, и постирать, что накопилось. И радио включить на полную, потому что мать стала глохнуть, и книжки-журналы подложить поближе. И самой что-то найти в пустом холодильнике, чтобы взять на работу с собой, и блузон незатасканный подгладить, и волосы накрутить на бигуди… А приходила – опять одно и то же. Мать не была полностью неподвижной, она двигалась, ходила сама в туалет, но лежать – это по-прежнему было ее основное занятие. Когда она стала такой тучной, более ста килограмм, Маша не помнила. Она еще при отце не особо шевелилась, а после его ухода и вовсе. Как если бы река бежала, а потом вдруг загустела и стала болотом. «Зачем папа ее так набаловал?» – недоумевала Маша. И сама себе отвечала: «Затем, чтобы дала себя приголубить…».
Робкая при отце, при дочери она не стеснялась в выражениях, чуть что – кричала в голос: «Ты задушила меня эти супом», «Задушила уже этой кашей», «Прекрати совать мне пряники», «Когда ты купишь яблок?», «Когда принесешь мне «Новый мир?». Маша не могла ей сказать, что денег не хватает и на это, даю, что есть. В конце концов, мать призналась: «Мне плевать, что я ем. Все равно не люблю тебя, змея. Слишком ты на меня похожа».
…Сонная тетеря, она же змея Маша пришла на работу с опозданием, планерка уже шла в кабинете замдиректора по науке. Отчитывался филиал детской библиотеки, перечислял вечера и встречи, сетовал на поломанное видео.
– А где же ваши платные услуги, Валентина Николаевна? На них и чините. И если у вас видео не будет работать, я из вас вычту. Дальше, Черепахина, что у вас по плану?
– У нас по плану народные ремесла. Вот Смирнов, резчик по дереву, принес целый чемодан резных наличников и всяких чашек-ложек. Так здорово будут смотреться на сером холсте…
– Вашу идею-фикс с холстом мы уже слышали. Я вам еще раз повторяю – ничего в обход меня. Никаких походов с чеками в бухгалтерию, только через меня. Чтобы это было в последний раз. Общий план зачитайте. Так, так. Этикет включили, а шефство над психдиспансером? Ужасный план.
– Так Изольда Львовна, открытие талантов-то есть… – Маша сжалась в предчувствии казни. – Видите, Смирнов пройдет, на его фоне вечер пожилых людей, в там уже батик повесим.
– Да кто такой этот Батик? Какой-нибудь ваш приятель спившийся? Нам нужны выдающиеся, заслуженные имена.
– Что вы, это роспись по ткани…
– Вас не спрашивают. Лучше бы поменьше открывали, побольше фонды изучали. Вы, наверно, забыли, что вы работаете в библиотеке, это вам не сельский клуб, между прочим. У нас Пушкин на носу, а вы мне Батик подсовываете. А надо пропагандировать книгу, поняли? Классика – вы слышали такое слово? А не какое-то охвостье.
В продолжение этой тирады змея Маша Черепахина все больше оседала и сжималась, а вскоре из-под завитых черных локонов закапало. И как только Изольда это засекла, сразу откинулась, качнула шиньоном и сказала: «Следующий». И далее застрекотали двадцать филиалов, и все их выступления Изольда принимала благосклонно, кивала шиньоном, по которому проплывали яркие блики от дневных ламп, и улыбалась слабой пьяной улыбкой, и лицо ее, ухоженное и холеное, было одновременно и ленивым, и оживленным.
В конце планерки всех собравшихся сдуло ветром. Машка тихо всхлипывала в гостиной, куда потихоньку ныряли милые абонементные и читальные девчонки, тащили пустырник, валерьянку, таблетки разные. Черепахина, знойная красавица с пышным бюстом и длинными ресницами, в страдании была бесповоротно безобразна. Что-то вроде умирающей лягушки – сходство усиливали веки, напухшие, как вареники.
Зато Изольда, полная снисходительного веселого возбуждения, быстро подписывала неделями лежавшие бумаги. Люди ходили по залам библиотеки притихшие, даже не ходили, а прошмыгивали. Всем было понятно, что на их глазах совершилось что-то неприличное, точно их обокрали, или нет, просто раздели человека догола, в лужу при всех посадили. И никто даже не возразил, это чувствовали все, от вахтерши Раисы до директрисы Смотровой. И прятали глаза. Когда начинал тренькать телефон и звали Марию Панкратовну, то милые абонементные девочки отвечали, что она вышла. А она в это время не вышла, просто вышла из берегов, и, чтобы войти обратно, молча подшивала газеты в читальном зале: «Север» – к «Северам», «Губернские новости» – к «Новостям», «Станкостроитель» – к «Станкостроителям». Ответственная за подшивки Танюшка очень стремалась, что газет пришла куча, а Мария Панкратовна такое творит уже второй час, в то время как к ней подтягивается техникум на мероприятие… Наконец, на исходе второго часа Танюшка расхрабрилась и доложила, что в гостиной бесится техникум, а телефон тоже оборвали.
Черепахина встала, вздохнула, высморкалась в донельзя смятый клетчатый платок и пошла вещать про этикет среди будущих токарей и фрезеровщиков.
Именно в такой день и вечер зашел в гостиную Тимофей Тесков, раздавленный следами Тамариной порки. Он переждал толпу из техникума в читальном зале, детально изучая местного заслуженного художника по книжной выставке о нем… Художник был сильный, яристый, писал с размахом и войну, и церкви, и обнаженку, только вот колорит у него был мрачноват... А потом пришел в гостиную, посмотрел на еще более мрачного колорита Машку Черепашку и вздохнул:
– Что ты, Маша-свет-Панкратовна, невесела? Что ты голову отчаянну повесила?
И отвечала ему сестра названная Машка-Черепашка:
– Оттого-то, богатырь, я запечалилась, что заела меня мачеха, загаялась.
– Позови тогда на помощь ты заступника, добра молодца, тебе милого спутника.
– Унесла его судьба за дали дальные. Потерялося колечко обручальное.
– Для чего ж тогда краса тебе привольная? Для чего тебе сердечко сердобольное?
– Для того, чтоб быть кому-то утешением, да на песню молчаливым разрешением…
– Ну, тогда достань мне грамоту печатную, где написано мне слово, слово знатное.
– Вот вам отзывы о выставке презнатные, хоть написаны пером, а не печатные…
И замерли они, дрожа от немого хохота. Это же надо – экспромт сочинили... Тимоша тут же начал читать тетрадь, споткнулся о фамилию «Халцедонова». И сел, как срезанный, уткнув голову в руки. Дальше все пошло по сценарию, описанному выше языком баллады. И «она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним»…
Почему Тимоша пришел плакаться не к Марьяне, а к чужой женщине Черепахиной? Потому, что боялся сделать больно Марьяне. Но значило ли это, что не причинит боли Машуне? Неизвестно… И потом, они уже разговаривали, и они не были такие уж чужие.
– Слушайте, она ж не раз приходила, эта девочка со школы. Первый раз как-то долго стояла на одном месте , это где «Заводь». Нот как она ушла, я даже не видела…Второй раз пришла – опять смотрела. Я ей и говорю – дескать, вот есть тетрадь для отзывов, что же вы, девушка ничего не пишете? Написали бы, художнику лестно будет… Она так и сверкнула на меня глазами – «Не ваше дело!» Я сконфузилась, ну раз не мое, так не мое. Вышла, а через дверь глянула – пишет!
Тимоша слушал Черепашку с низко наклоненной головой, а после резко вздохнул и…заплакал. Прорвало мужика.
Так Машка рассказала ему про веранду с подсолнухами и про мачеху Изольду, а он ей про Тому. И тогда стало совершенно ясно обоим, что только они двое всегда поймут друг друга и никто лучше их не поймет. Что никакие шумные дети и жены, никакие кричащие и лежащие матери, никакие картины и мероприятия, никакие дожди или грозы не смогут им сейчас помешать. Что вот этот длинный разговор в темнеющей гостиной, эти руки, которые спокойно и нежно сцеплены – это и есть то простое понимание, которого каждый всю жизнь ждал. Что любить непутевому Тимоше вечно не тех, кого надо, и никогда не будет любить Машу, которая всегда будет любить его.

А в это время Томе, которая сидела, уткнувшись в учебник, очень даже икалось. Она не могла понять, что с ней, шастала на кухню пить, как раз был наварен компот из сухофруктов, мама Таня любила варить все такое общпитовское. И все равно девчонка икала, потому что на другом конце города ее поминали.
Она сидела, делала уроки на совесть, нехалтурно, такой характер. Пришел папа Костя со смены, но не упал, как обычно, на диван или в кресло – посидит, хмельной, соберется с духом – и пошел раздеваться. Нет, он сразу разделся и стал на кухне пить мамы Танин компот, крутить радио.
Потом заглянул к Томе.
– А Гошка у нас где?
– Пап, он со второй смены. Ничего не помнишь. Деды у себя спят. Не мешай.
Он стоял в дверях, теребя бахрому на портьерах.
– Тамара…
– Чего опять? Мамка отмечает на работе чей-то юбилей. Меня сегодня от полов освободили.
Папа Костя вдруг подошел сбоку и положил ей руки на плечи. Ужас, никогда такого не делал. Что с ним? Не хмелен, а ведет себя как этот!
– Скажи, она за что тебя?
– За дело.
– За какое еще дело?
– За личное. Чего привязался-то?
– Значит, за учителя. Слышь?
– Ну.
– Никогда тебя не осуждал и не буду. Вчера, ты же знаешь, я сутки дежурил, если бы не это, я не дал бы ей.
– О.
– Вот тебе и «о». Она при мне не посмеет. Она не родная мать…
– А я, представь, догадываюсь. Только она как раз и ведет себя как родная мать. Она же не хочет, чтобы дочка шлялась.
– Ну, ты прости ее. Она думает, что я алкаш и все воспитание на себя взяла. Простишь?
– Обалдел, что-ли? Я понимаю. А полосы – заживут.
– Тамара, детка. Ты вылитая мать.
– Настоящая?
– Да.
Тихо стало. Только на кухне орало радио, вроде Ротару – «Меланколие…Дуче мелодие… Меланколие…Мистереос амор…» Тикал Томин пузатый будильник.
– И меня прости, Том. Пропащий я человек.
– Ну ладно уже! Простила. Иди.
Тому сильно трясло от взрослого разговора. Даже икать перестала.
«В нашей жизни все бывает, И под солнцем лед не тает, И теплом зима встречает, дождь идет в декабре…Любим или нет – не знаем, мы порой в любовь играем, А когда ее теряем – не судьба, говорим… Лаванда-а…Горная лаванда-а-а…»
– А глаза тогда как?
– Да не в них дело-то. Просто я не хотел жить, она заставила.
– Мама Таня говорит, ты красивый…
– Куда там. – Он махнул рукой, потом достал из кармана пачку денег. – Возьми вот. Я тут вышел недавно, держусь не пить. И как раз премия. Разжигает меня. Боюсь не выдержу. Ты надежная. Храни. А хочешь – ей отдай.
И пошел из комнаты. «Лаванда-а…Горная лаванда-а-а…Наших встреч с тобой Синие цветы. Лаванда-а…Горная лаванда-а-а…Сколько лет прошло, но помним - я и ты…»


ЭТЮД ПРОЗРАЧНОСТИ

На базе – опасно, дома – невозможно. В следующий выходной, которого они ждали, как законченные алкоголики, буквально в лихорадке, сели на пригородный автобус и понеслись в пригород, в сторону дач. На саму дачу сунуться боялись, там могло быть хождение Лилькиного мужа Толика или Марьяны. Сам себе Тимоша не врал: хотел поправить лестницу, которую ухайдакали около яблонь, да и ботва осталась, и делянка кабачковая. Но...
Очень теплая осень светилась и чирикала, как ни в чем ни бывало. Тимоша сделал костер, выбрав поляну поровнее. Повесить над костром было нечего, поскольку про котелок он не подумал. И то ладно, что хлеба взял по дороге, сыр и пиво в ларьке. Он вообще думал о другом. Вон поваленный ствол. Если подтащить к нему другой, да бросить сверху куртку, можно даже сидеть. Ф-фу. Тимоша старался, но не понимал, что выглядел свирепо и нелепо.
– Иди сюда, любушка.
– Вы что, весь лес решили повалить, да?
– Да нет, только одну березку.
– Ломитесь, как лось. Грохот до города слышно.
– Перестань капризничать. Здесь нет никого. Ну, пожалуйста.
Он стал обнимать ее, гладя по свитеру, потом под ним. Дрожь и сушь, неутолимый жар, идущий изнутри, стихали, едва он прикасался к ней. Начинался переток вещества, сообщающиеся сосуды.
– Ты почему такая холодная? Ты мерзнешь?
– Никогда. У меня пониженная температура тела, всегда тридцать шесть.
– А у меня повышенная. Надо поменяться. Что ты опять дергаешься?
– Колет что-то.
– Да где?
– Колет локоть, говорю. Ну, пустите.
– Я посмотрю, что там...
– Да ну вас. Топтыгин. Крапива же.
– Ну, прости. Прости.
Они обрели стоячий вид, одернули одежду и друг друга. Тимоша подбросил в костер, открыл пиво, отломил сыру. У него гармония быстро наставала опять. Надо ее уговорить. Терять такой день невозможно! Листва просвечивала плавающими солнцами, кожа ее прозрачная просвечивала жилками, волосы просвечивали хной, длинной шеей и родинкой, рот казался скибкой арбуза, фарфоровые зерна зубов просвечивали талым снегом. Невероятная полупрозрачная девочка, насекомое из кунсткамеры, застывшее в смолке осеннего воздуха.
Свитер висел хламидой, сквозил узорами-дырками. Свитер голубой, джинсы белые. В лес – и так нарядилась.
– Хватит дуться, любушка Тамара Константиновна. Госпожа, как говорили раньше! Сударыня. Вы какое любите пиво – темное или светлое?
– Я люблю спрайт.
– Этого не взял. Не подумал. Ошшо не знаю, что любишь.
– А вы что, иногда думаете, да? Для физрука это роскошь.
– Тома, ну зачем ты? Все же хорошо!
– Для вас. Вы согласны сидеть и в канаве, в дерьме.
– Тут канавы нет.
– А дерьмо есть, вон, вон оно, около осины. Уберите его, а то давайте уйдем в другое место.
– Я могу его завалить и закрыть. Жалко же костра, смотри, маленький, но баской.
– Все равно вонь.
Твердой рукой сложил сыр обратно, бутылку пива вылил на огонь. Они пошли, похрустывая и пощелкивая сушняком. Шли довольно долго, как понял Тимоша – вдоль дороги дальше от остановки. Хоть бы не заплутать. Он стал заворачивать к дороге. Что ей надо? Хлопнул по скуле, да уж, летает всякая гадость. Снова, снова. Для комаров слишком поздно. Искоса на нее глянул и поймал – она его травиной с другой стороны дразнила. Поймал, схватил. Присвоил. Тут уж долго не смог сдержаться, весь клокотал. Что надо-то? Ведь как он мог пропустить такое? Посадил рывком на колени, развернул к себе, расстегнул все... И она схватила его за шею, прижалась... Ишь ты, негодная какая, все бы крутой да грозной притворялась. А ведь просто все, прозрачно.
Он перестарался с целованием. Накал получился такой, что даже двигаться не нужно. Как только вошел, сразу замер. Нельзя, нельзя шевелиться, вот лихоманка, проклятая страсть... Она тоже замерла, обхватив его спину. А там внутри била и била бешеная волна, неостановимо, долго, бесконечно, беспечно... Она только вздрагивала ей в такт. Слезы слизывала с губ. Так ей было сильно...
А потом, глядя, как она вытряхивает из лифчика сор, морщась от травы, от жуков, от мух, вдруг схватил, на плечи посадил и понес.
– А-а, – слабо закричала она, – боюсь!
– Сидите, сударыня, вы наказаны.
– За что, вы же все получили.
– А вы?
– Мы ...тоже... получили. Но не все. Голодно как-то.
И точно так же, как недавно распутывали одежду друг на друге, кинулись ломать хлеб и сыр, давясь, смеясь, вообще барахтаясь в счастье ...
В автобусе она еще сильнее ныла, что локоть ожгла, что джинсы в репьях, что кругом слишком много жуков и дерьма.
– Да я его и не замечаю, – бросил Тимоша, – а ты только его и видишь. Ты ошшо не любишь природу, да? Малая, так и не понимашь?
– Нет, – призналась она, – лес ненавижу. Вот Топтыгин в лесу – другое дело.
– Ну и как так можно? – не унимался Тимоша. – Разве ты не ее дитя? Разве ты мать свою ненавидишь? Она ведь жалеет нас, дурачков, прощает за то, что речки засорены, поляны выжжены… Прощает, любит… лично я всегда себя виноватым чувствую, понимаешь? Прощения прошу у матушки реки, у батюшки леса… А ты?
– Ой, только давайте без этих ваших причитаний юродивых... А то меня тошнит!
И заснула. А он ее даже обнять боялся при всех, может, за дочку сойдет, эх, да что же он делает, Господи Боже... Все было слишком, слишком прозрачно.
Он потянулся к сияющему плоду, почти сорвал его, затылком смутно понимая, что за этим поползет уйма проблем. Что она такая юная, все ополчатся на него, как и ее мать... что сам он пожалеет об этом не раз... Но отказаться теперь, когда он после стольких мук познал такое наслаждение – трудно. Слишком невыносимо.



КАПЕЛЬНИЦА

Однажды поехали на дачу к Тимоше. Времена наставали такие, что там из своих никто не мог появиться! А холодно! Туда одной дороги было сорок минут, да еще камин топить. Иначе в настывшей светелке трудно было даже куртку расстегнуть. Топить камин, лихорадочно целуясь, перемазываясь сажей, а потом бояться отползти от огня больше, чем на тридцать сантиметров. Такая вещь – лицом к огню весь горишь, а спина мерзнет. И незаметно раскаляешься от близкого внешнего и внутреннего жара. Приходилось исчезать на целый день, а это немыслимо... Это было слишком заметно для него и для нее. Ну, он-то еще мог уединяться ради живописи, а она постоянно должна была быть на глазах. Иначе мать знала, где искать ее...
Они ходили по подворотням, по забегаловкам. Полюбились забегаловки, кафешки с их гомоном, уютными огнями, сигаретным дымом, грохочущей музыкой. Их так много стало, так хорошо было юркнуть внутрь от свистящего ветра и жалящего дождя. Ели восточные коржики, подтаявшие горячие бутерброды, то с кофе-чаем, то с пивом, смотря сколько монет было у Тимоши в кармане. Сидели, подмигивая друг другу, наслаждались душным этим теплом, бессмысленно смотрели то на стойку, где не убывала толпа, то на синеющие сумерки, то на огромные аквариумы. А потом снова мерзли, мерзли в полутьме парка, где пришла фантазия забраться на высокую пожарную лесенку под крышей какого-то дома, где ее воровски целованная грудь шершавела пупырышками.
Люди в резиновых сапогах, с ведрами и метлами, поговорив о чем-то, издали стали угрожать им, а вскоре даже прогнали: «Вы зачем? Вы что там делаете? А милицию?» А что они сказали бы милиции, интересно? «Заберите парочку?»

Тома постоянно промокала ногами в тонких сапогах. Наконец, сильно простудилась. Он понял, что неладно дело. Спросить не у кого! Одноклассницы плечами пожали, он поставил в журнал категорически зловещее «н/б». Ему не терпелось позвонить, но из учительской он звонить боялся. Побежал в ветеринарку, позвонил в самую близкую к ее дому новую больницу микрорайона. Справочная, пошелестев бумажками – Мариванна, а где у нас Халцедонова Т.К.? – ответила, что да, такая-то поступала, состояние средней тяжести, температура, но посещать можно.
К больнице он, как вор, старался подходить кружным путем, потому что боялся столкнуться с матерью. Он понимал, что со времени их славной беседы об искусстве остается опасность. Она сообразит, куда пропадает дочь. К тому же Тимоша не мог безнаказанно, просто так говорить с женщиной два часа. Он с женщиной говорил как с человеком, а для нее это было неожиданностью. У женщины обычно после этого наступал приятный шок, и она требовала продолжения, а что пришлось бы ей увидеть взамен? Трусливого мужчину, старого причем! – который без ума от дочери... Как же это дико все-таки, все, что случилось... Тимоша, будучи не очень строгих правил, все больней, все отчаянней сокрушался... Он ощущал то слепящий свет, то слепящую темень. Свет от кожи девочки. Темень от себя самого, грешника проклятого. В его внутреннем огне свет и темень чередовались, полыхали полосами, как два разных костра, и который сильнее?
Он волновался, трясся от мысли, что ее там проверяют от затылка до пяток, тыкают везде инструментами, и, может быть, уличат во всем. А виноват он, он, он!
Мать, видимо, приходила в больницу после пяти, подобно Тимоше. Советские служащие, куда они от общего расписания, винтики системы. Хотелось принести персики, пирожные – она любила суфле.
Тома вышла в халатике, носочках, тапках, зеленая такая. Родная.
– Двусторонний аднексит, – сказала, – температуру не могут сбить. Ночью привезли с болевым приступом, лед на живот, и вообще...
– Ты хоть не это?.. Не говорили они?
– Не это, – она даже усмехнулась.– Унесите еду обратно. Есть не могу. Рвет. Мне капельницы ставят, а организм не хочет. Но не это. Сказали бы. Не бойтесь, Тимофей Николаевич.
– Возьми хоть персик, а? Зареву. Любушка моя, – он бестолково хрустел пакетом и норовил все уронить.
– Ну, сейчас! Не позорьтесь, мужчина.
Она взяла пушистый плод, поцеловала, оставив на пушистой поверхности мокрый след от губ. А-хх! Сердце сладко заныло. Но ненадолго.
– А теперь идите в туалет. Там по приемному покою сейчас мама придет. Уведу ее в коридор, а вы отсюда – рысью, рысью. - И она опять усмехнулась, глотая комок.
Тимоша заскочил в крохотный санузел, запер хлипкую дверь и заскрипел зубами. Что наделал с девкой, что наделал... За это он вечно будет прятаться, вечный вор, которому нет прощения.

...Времени писать картины совсем не оставалось. Школа, это такая рутина, она, кроме уроков, без конца требует то того, то сего. Постоянно что-то ломается, столяра, как и сантехника, никогда нет, то есть эти люди получают деньги, но не утруждаются их отрабатывать. А такие тормозные, совестливые, как Тимоша, они всегда под рукой. Прибьют, подкрасят, отыщут стеклорез, все разрежут, вставят, замазочкой укрепят. И посмотрят виновато, стесняясь своей силы, своего уменья все уметь. А тут приходится делать такую мелочь, что им аж неудобно за такое слабое служение.


ПЕДСОВЕТ

Очередной педсовет прошел как-то странно. В сравнении с Томиной капельницей это получалась уже клизма – семиведерная, с уксусом… Обычно же Тимофея никто не тыркал на педсовете. Все его вопросы были срочные, и Ворсонофия Павловна их утрясала в оперативном порядке. И обычно все понимали, что надо скорей закончить формалистику и перейти к насущным делам. И не выступали. А тут случился отход от строгих стандартов.
Ворсонофия Павловна, оказавшаяся по причине юбилея на заседании в гороно, стала свидетелем подведения итогов по «Учителю года». И так ее это накалило, что она даже про юбилей не вспомнила.
– В андогской школе, в которой работает учитель года такой-то, где будут новый тур проводить, пошло укрепление материальной базы, новая техника появилась. Тридцать учителей из районов на теплоходе поехали в вотчину деда Мороза готовиться к следующему туру. В области создан клуб лауреатов, никто не теряется, их потом сажают в жюри. Мы должны понять, что это не разовая забава, это создана система надолго. На ремонте мы теперь не страдаем, выделяются средства, да и родители больше стали помогать, но, товарищи, вопиющее отношение ко всей этой конкурсное работе нас погубит. Ладно, если бы никого не было. Но есть!
Это было так нетипично для Ворсонофии, не любящей показуху и суету, что все замерли. Чего еще ждать? Николай Ильич Салимон ей тут же ответил, что коллектив наш достаточно сильный, но нагрузки большие, потому мало отправляли заявки, все по горло заняты. Но Ворсонофия, поджав губы, срикошетила, что численность учащихся неуклонно падает, значит, нагрузок больших теперь не будет, а вы, Николай Ильич, подумайте, почему по городу нет свободных вакансий филологов. И сколько их в резерве сейчас – двадцать человек, тридцать? А вы Римма Юрьевна, вы нам в текущем году демонстрировали новые подходы? Демонстрировали. А почему не отправили в ВИРО на рецензию вашу авторскую программу? А вы, Тимофей Николаевич? Я в развивающем центре часы выбила? Выбила. Чтобы вы водили детей на компьютерные копии. Не водили. Это вам тоже зачтется, как положено, кроме всего прочего. Не прикидывайтесь завхозом, вам говорю. И сделала глаза. Тимофей Николаевич запылал. Разве это уж такой грех? Нет, это она не просто намек сделала, она другое хотела сказать…
Кто-то там пытался робко возражать, что педсовет – это праздник для учителей, что надо как-то создать творческий момент сначала. Но провалившуюся тишину нарушила только пенсионерка, биологиня Наина Михайловна, личная подруга Ворсонофии. Она стала разливаться морем по поводу экологической работы, дескать, мы и в отрядах и везде, а наш ученик написал про загрязнение городской реки, да так написал, что работу взяли в Питер и всяко раззвонили, но ни мальчик, ни школа ничего не получили в результате. А еще хорошо бы это привести в систему и не кидаться из угла в угол! И лично Наину волнуют десятые-одиннадцатые, у которых неуспеваемость бешеная…

Ворсонофия просто опупела. Она сказала, что середняк всегда был середняк, двоечник был двоечник. Что мириться приходится и с классами компенсирующего обучения. А вот кто как понимает одаренных детей, это что такое? И какой должен быть к ним подход? Никому не хотелось больше выступать. Коля Салимон опять вякнул, что одаренными занимается развивающий центр, а еще многопрофильная гимназия, вот и пусть они… Но Ворсонофия опять его срезала: вот у меня бумага из гороно об этом чертовом центре. Что они каждую четверть нам шлют программы, а мы ни гу-гу. Римма Юрьевна, было? Было. Чтоб списки мне составить срочно! Ну, десятые можно пока не брать. Но лучше брать… Да уж, директриса давала угля мелкой расфасовки. Ошшо что придумает? Тимоша изнывал. Это было самое противное в его школьной работе. Все остальное он преодолевал. Но вот эта вся бумажная канделярия кого хошь скрутит
Обстановку разбавил молодой специалист, почасовик на предмете с диким названием «коммунистическая мораль». Но под этим названием скрывались основы психологии и даже эзотерики. Сказал, что вот у него есть проект… презентации кота. Послышался смех. А молодой специалист так же невозмутимо продолжал:
- Как я ему завидую, уходя утром в суету на работу и глядя в его бесстыдную сонливую морду! Однако кто же меня заставляет суетиться? Может быть, стоит научиться у моего пушистого собрата жизненной философии? Когда я возвращаюсь из школы домой, он открывает один глаз. Это максимум внимания, на которое я могу рассчитывать. Но я на него не обижаюсь, потому что понимаю, что так же здороваюсь с большинством людей. У котов кошачья жизнь простая, как полет осеннего листка...
Народ эти шутливые речи уже не особо слушал, но напряжение схлынуло, как будто после команды «смирно» прозвучало «вольно»… После чего измученная секретарша, потерявшая надежду прочесть по адресной красной папке юбилейную речь, умудрилась, наконец, вручить Ворсонофии заготовленный букет и коллективный подарок. И все облегченно захлопали…


СЕМЬЯ ВМЕСТЕ И ОТДЕЛЬНО


Костя Халцедонов честно пытался начать новую жизнь. Он не пил, деньги отдавал Татьяне.
Через какое-то время танины деды пошушукались и доложили им на скромную машину. Пусть не новую, подержанную, но от пьянки мужика отвлекает. Пока гаража своего не было, попросились на постой к сослуживцу Кости. Гоша маленький напросился с папкой держать инструменты. У мамы Тани случился приступ гордости – она видела в окно как в выходной день сын с отцом чинно поехали в гараж. Аж слезы потекли у бедной – давно они не жили, как все люди! Хотела затеять генеральную уборку.
– Томка! Че там молчишь? Спишь еще, что ли? – крикнула она.
Из комнаты ни звука. Ладно, пусть поспит. И так девку замордовали.
Сделала на обед быстрый рассольник без бульона, мяса-то нет, да кисель с сушеной ягодой.
Оладьи бы еще можно для сытости, только яиц нет… Сходить за дрожжами к соседке? Вот в саду надо было у поварихи взять закваску, предлагали же.
Стала палас сворачивать, чтобы ребята вечером выбили… Глядь - там, под пыльным-то паласом - письма. Начала читать, слабо догадываясь, что это письма Кости. Но к кому? Имени нигде не было.
«Вчера тебя видел на патанатомии, как ты еще какие-то деньги собирала в группе. Тебе мятые рублевичи передавали, а ты успевала и ведомость отмечать, и лекцию писать… И улыбка твоя, как зайчик солнечный, скользила по лицу. И когда солнце добиралось до твоей парты, ты щурила глаз и ладошкой закрывалась. И все успевала. Любовался тобой так, что сам забыл писать конспект. В нашей группе у отличников почерк так себе, и я надеялся, что спишу у тебя. Ты не откажешь, солнце?»
«После института хочу остаться в своей деревне, знаю, там все больницы в забросе…Фельдшерский пункт забит доскми. Тебе будет смешно, но я в тревоге за свою родину. Уже сейчас все уехали оттуда, в ДК сделали заготконтору. Даже фильмы у нас негде теперь крутить. Раньше приедешь летом домой – танцы, кино, все кипит. А теперь все заглохло. Ты могла бы жить в деревне? Потому что я-то мечтаю уехать туда с тобой. Ишь чего захотел! – скажешь ты. Не удивляйся, мы так мало знакомы, два-три раза проводил тебя до общежития…Но почему-то вся моя жизнь связана с тобой. Только не знаю, как тебе это объяснить…Я даже не знаю, какую ты специализацию выбрала…»
«Сегодня на гистологии я в первый раз увидел твои распущенные по плечам волосы. Ты всегда ходишь с хвостиком, и ты очень строгая в таком виде, в черном платье с клетчатым шарфиком… Но сегодня меня кипятком обдало. Твои волосы, Аля, они твой главный и лучший наряд, ты вся изменилась и волшебницей выглядывала из-под ровных тяжелых прядей. Ты была как в туманной завесе, таинственная, лукавая, невозможно близкая…»
И Таня почувствовала, что ее саму накрывает завеса. Всхлипнула совсем по-детски, смахнула пыль со старых писем, и хотела снова положить на пол…Но потом аккуратно все промела, вытерла пол, и разложила обратно палас. А под него письма в прозрачный пакетик. Нельзя реветь! Нельзя, чтобы он видел, что она видела. Нельзя, чтобы вспоминал… В конце-то концов, где Томка? Могла б хоть в магазин сходить! Хотя там и покупать-то нечего… Таня вошла в комнату дочери и увидела, что там нет никого. Когда успела умотать ни свет ни заря? Неужели к нему? И опять покидала все физкультурное в угол, кофту вместе с кедами.. Надо хотя бы постирать…


Толика – Тимошиного зятя – неожиданно сократили из треста деревообработки. Он теперь стал сидеть с малышней, а волевая Лилька вышла на работу в нотариат, лицензию оформила… Вот тебе и декретный отпуск, все теперь у них наоборот… Толик ничего Тимоше не говорил, не звонил, но Тимоша представлял себе, как совестливый Толик переносит эту ситуацию… Заходил к нему. Двойня уже сидела в специальном двойном креслице и трескала кашу. Сам процесс распределения каши по поверхности квартиры, собственно, и был кормлением. Каша была везде – на их нагрудничках, на лбах, на полу, на самом Толике, в верхней части. В ванной стоял огромный таз с постирушками. В прихожей стоял визг и вопль вселенский. Толик торопился в поликлинику, поэтому быстро умыл двойню и пошел одевать.
– Пошто тряпки копишь в тазу? – крикнул из ванной Тимоша, по привычке проверяя краны. – Глико, таз целый…
– Сегодня буду руками стирать, – крикнул Толик издали, – а то машина сломалась, а чинить ее я могу только ночью! Днем не дают!
Видно, что тосковать Толику было уже совсем некогда. Он по графику должен был идти с детками по врачам. А это канитель еще та…
– А как сама? Не плачет?
– Какое плачет! Она и дома такой же начальник, как на работе. Такого нам тут шухеру задает!
– А этот? Не звонит?
– Звонит, ну его на х… спрашивает про детей. Но сама нет, не плачет.
Любимая младшая дочь Нинка не поехала в Америку, что-то не сложилось с оформлением, с документами, она стала работать в учебном торговом центре. Она ходила в белом, как снег, мини-халатике и, кажется, была на хорошем счету. Ну и зачем было столько учиться, чтобы стать продавщицей? Нина улыбалась углом рта: «Пап, да я ж не продавец, я товаровед». А кто это такой? Это человек, который работает с поставщиками, формирует заказы. Ну, возникают там всякие вопросы по номенклатуре, их надо согласовывать, дополнительно что-то заказывать… Следить надо, чтобы квота местных товаропроизводителей особо не скакала. Ну что ты, пап, с оптовиками еще проще. Проверил по базе все, что есть, составил корзину и проехали. И отчеты, конечно. Не-е, в торговом зале я почти не бываю… Как, не прихожу? Прихожу иногда. А не хочу я, папа, вместе-то. Я лучше покуда поснимаю квартиру, я большая уже...

Так что вскоре ошалелый Тимоша выплыл из учебного центра, вылупив глаза, обнимая одной рукой пакет с апельсинами, а во второй держа бумажку с ее телефонами Нинки. Баско, баско товароведом быть…
Рейд Тимоши по родичам был редким явлением. Часов он опять набрал много, на неделе все занят был… В выходные стремился куда-то выехать на этюды, если не очень дождило. А тут он вприскочку поехал домой, так как надо было рассказать, кто, как и что. Марьяна сама отправила его в экспедицию, любит вечно командовать. Вот он с утреца и выехал. А когда вернулся около полудня – уже не обнаружил стенки между комнатой и кухней. Зато лаковая перегородка из вагонки появилась в большой комнате, а также во второй комнате, создав официальную часть и спальный альков в углублении… Опуская сумку на пол, он стал трогать все эти стенки и улыбаться. Она его не предупредила, но угадала, что он не против будет…
– Так что там? – задорно спросила она из стука молотков и из-за спин двух мастеров.
– А все путем, любушка, – ответил задумчиво Тимоша, – все выросли и все живут по отдельности, каждый в своей норе. Выходит, теперь нет семьи-то? В целом.
– А вот мы их позовем глянуть на новые стенки, так и узнаем.
Но на открытие новых стенок семья так и не собралась! Потому что события были такие, не до стенок стало. Когда грянули испытания нешуточные, когда жизнь и смерть пошли рядом, когда горе стало обыденным делом, когда оно, однажды встав у порога, так больше и не уходило, то тогда и проявилась Семья.
Марьяна все еще не хотела или не могла осознать себя на месте первой Тимошиной жены, у которой она его… как бы увела. Марьяна простодушно полагала, что Зорька невечерняя была кратким загулом, а что теперь Тимоша живет в семье нормально. Потому что Тимоша лез из кожи, чтобы это доказать, и уже это одно должно бы навести ее на подозрения. Но Марьяне так удобно было. Она уже забыла, как сладко целоваться взадых. И понимать, что где-то там, на конечной, есть серая панелька-новостройка, и там скучная жена, а вот здесь, у Марьяны – волнующая тайна.



КАПЕЛЬНИЦА-2

А тайна была! Только она была в больнице, и ей кололи пенициллиновую блокаду. А ее рвало ужасно с пенициллина. Решили, что эта интоксикация – просто побочное действие. Прописали капельницу – каждый день по четыреста кубиков. Тома лежала под капельницей, слышала, как через шнур в нее закачивают ледяное лекарство. И все-то ее венки вздувались ото льда, распиравшего легкое температурное тело. Лежать было трудно и бил озноб. А еще адски хотелось в туалет, но вставать же категорически было нельзя.
Но дело было не только в лекарствах. Дело было в неумолимом ощущении насилия, неощутимом, но грозном. Люди диктовали ей свое понятие жизни. Она что-то сделала не так – и ее наказывали. Она затылочным чутьем знала – ее великая вина не такая уж великая. Ее учат заранее, авансом...
Как только кончался пузырек в капельнице, она бежала в туалет, и там ее полоскало с обоих концов. И так дней пять кряду. Совершенно обессилев, Тома перестала чувствовать тело. Ее лишь утешали мысли о далеком и несбыточном будущем. Она выйдет. Он ее унесет, накормит, побаюкает. Он вон какой большой и горячий. В нем жизненная сила какая дикая, куда ему столько. А у нее мало. В нее вошло что-то такое, что больше нее. И она не выдержала.
Мама попросила врача отменить капельницу, но тошнит все равно.
Тимофей принес ей сыр и сок персика, а она опять все в унитаз. Тут дело не в еде. Тут психология. И невозможно объяснить, и все-таки железно. В холле, где сидели больные во время кварцевания палат, Халцедонова обнаружила памятку «Жертвам насилия». В памятке подробно говорилось, как их преследует комплекс грязи, как их тошнит и хочется помыться. И никого, никого они видеть не хотят, даже самых близких, даже если близкий подойдет утешать – рискует нарваться на скандал. И она тоже без конца ползала в душ! Хотя ее никто не заставлял грешить, наоборот, сама рванулась... И – не хотела больше ни к кому в объятия. Хотела ветра, одиночества, как раньше. А почему случилось все тогда на лыжной базе? Странная для нее самой вспышка близости. Да скорее всего, жалость захлестнула через край!
Тома видела все – и неустроенность Тимофея, и безотказность, и привязанность слепую – все эти стихи на кассете, картины. Очи, неистово голубенькие, точно пьяные омутки под кустами бровей. Ей вообще казалось, что он Герасим, да и он сам любил Герасима... А после той собаки, когда напился Димченко, потухшая спортивная звезда... Собака ведь могла загрызть кого угодно, а попала на Тимошу.
Тома стала сердцем изнывать – нет, тогда она не любила еще, куда там, но просто захотелось ей утешить человека, подарить ему волшебное... А что? Чего он больше жаждал? Ну, ее же... «Вот сказал полковнику – нате, берите! – Так какой же валютой за это платить?». А валютой платить – женщине. Отвращением к плоти. Нет, это свыше наказание, что так посмела, без любви. Не то чтобы она о нем мечтала, мучилась. Хотелось же поступка. Он все картины пишет, а она? Она-то куколка за маминым подолом?
За окнами больницы были серые знобкие небеса, туманные дремотные холмы, недостроенные корпуса, рваным черным кружевом застывшие деревья. Она сидела на широком подоконнике, смотрела, все хотела что-то там увидеть. Но что? Во всем ей чудился упрек. Сама себе противна. Пускай найдут болезнь паршивую, пускай всем радость в каникулы, а она останется на месяц, на два, пускай ее всю до костей исполоскает. Пускай весь зад исколют, так и надо... И опять это был синдром потерпевшей – хотелось чем угодно, болью искупить свой грех. От рамы дуло стужей, но она не отодвинулась, приникла лбом к стеклу и тихо стала плакать. Она платила вечную валюту за вечное искушение.
По коридору шла больная в стеганом цветочном жилете. Она посмотрела на Тому добрым хозяйским глазом, поправила на новой завивке вязаный хайратник и сказала:
– Чем зря плакать, так пошла бы, помолилась. Там у поста иконками торгуют.
– А дорого? Ведь денег нет!
– Иди, займу тебе. Иди.
И она пошла, купила дорожную складную иконку, трехстворчатую – Иисус, Богородица, Николай Чудотворец. Сзади на складне была написана молитва, которую Тома и зашептала под нос, отвернувшись к окну: «Пресвятая Богородице, спаси нас. Многими содержима напастьми, к Тебе прибегаю, спасения ради… О Мати Слова, и Дево, от тяжких и лютых мя спаси…Слава, Спаса рождшую Тя и Бога, молю, Дево, избавитися ми от лютых. К Тебе бо ныне прибегая, простираю и душу, и помышление… И ныне, Негодующа и телом и душою, посещении Божественнаго и промышления от Тебе способи, едина Богомати, яко Благая, Благаго же Родительница…».

– Тимофей Николаич, долго еще сидеть будете? – спрашивала дивчина в джинсах и резиновых перчатках. Она прибиралась в школе до позднего вечера, и вопрос ее был по делу. Тимоша ведь если сидел долго, он сам мыл на базе и в своем отсеке.
– Посижу, – отзывался Тимоша, деловито перебирая холсты. Он сейчас не знал, куда девать так редко выпадающее время. Нашел три наброска, решил подмалевать. Краски не сливались, выходила чужая корка. Она ядовито зияла на березовых кронах, на свежем желтом палисаднике. Выходило слишком нарисовано. Не оживало. Он не сердился. Понимал, что ничего хорошего для возлюбленной не сделал, от этого так тяжело душе. Душа не ворушилась, лежала тяжким комом. Как слипшиеся краски на холсте. Он собрался и поехал в больницу.
Он не способен был ничего нового уловить из воздуха, в воздухе ничего не летало, не гудело, не стрекотало. Все было таким свинцовым, непроницаемым. В торцовом окне он увидел знакомую фигуру и помахал ей. В приемный покой выплыла сразу, подтянула носки, прислонилась к батарее.
– Ты что как быстро?
– Увидела в окно.
– Что принести, любушка?
– Я вам не любушка! Забыли? Принесите шапку с ушами. У нас дома нет такой ерунды. Дует от окна, ангина будет.
– Уж с ангиной тут не будут держать...
Она помолчала. Она ведь должна весь комплекс пройти, все фазы. Ей вылечат все, и она станет новая, от макушки до пят. Она станет новая, пойдет в церковь. У нее есть крест крестильный, бабушка ей повесила на шейку. Должна же быть какая-то помощь, кто-то должен догадаться и помочь ей.
– Вы бы что сказали, если б я пошла в церковь? Вам понравилось бы, да?
Его тихонько тюкнуло под лопатку.
– Конечно, надо в церковь ходить. Да не мне в угоду.
– А кому?
– Душе, чтоб выжила. Исповедь, понимаешь ты хоть. Но я боюсь, что ты меня бросишь после того.
– А-а, так вы знали, что это грех?! Что это нельзя!
– Все грех. И мы все грешники, Тома.
– А я пойду, осознаю грех и покаюсь, так?
– Так.
– И перестану грешить, Тимофей Николаевич, да? – она уже звенела слезами.
– Да, любушка, да.
И тогда у него снова тюкнуло под лопаткой. Испугался…



Продолжение следует

>>> все работы автора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"