№1/1, 2011 - Продолжение следует


О РОМАНЕ «Ор»

Роман «Ор» - история любви особенной. Пожилой учитель Тимоша Тесков влюбляется в школьницу – уж чего тут может быть хорошего? Его подводит воображение, юное существо оказывается настоящей женщиной, хищной и живучей. Образ экзотичной Томы – это довод в продолжение спора эгоистов и альтруистов. Что лучше – брать или отдавать? Или это новая порода русских женщин…
Главный герой Тимоша - тот как раз живет в режиме «отдачи», он сильный, щедрый, но поскольку его энергетический запас истощен, он ищет «подзарядки». Устав от работы на общество, от бесконечных романов с женщинами, Тимоша обращается к себе, начинает рисовать и находит смысл жить дальше.
Пока Тесков решает свои личные и творческие проблемы, его гражданская жена Марьяна волочет на себе семью горе-художника, его детей, дом и даже умирающую первую жену. Пока люди сходят с ума, жизнь шумит и расцветает согласно временам года и это тоже запечатлено в картинах трогательного самоучки.
Человек своей страсти раб. Поэтому и кричит, не умея объяснить небу своих желаний. То просит дать любви, то просит забрать подарок судьбы обратно. И потому вечный ор в душе, бессильной сделать выбор – любовь или творчество?
В романе эпизоды школьных соревнований сменяются церковным покаянием, эротические сцены – каруселью выставок, бытовая суета – мудрым одиночеством среди великолепной грозной природы. Автор придерживается реалистического стиля повествования, хотя порой туда вкрапляются элементы мистики.
Посему роман можно прочитать и как философскую притчу, и как срез жизни современника на рубеже ХХ и ХХ I века. Язык персонажей очень живой, близок к разговорному, но, когда дело касается внутреннего мира человека, становится взволнованней и строже. Важны и попытки объяснить психологию творчества так, чтобы это было понятно всем.

Тамара Сизова, Вологда



Проза Щекиной – проза эмоционального экстрима. Она естественным образом продолжает линию русской литературы, начатую Викторией Токаревой, Людмилой Петрушевской, Людмилой Улицкой, Ниной Горлановой. У Галины Щекиной есть изюминка – способность наполнить диалоги или описание природы своей собственной, присущей только ей эмоциональной энергией. Это делает чтение захватывающим.

Сергей Фаустов, член Союза российский писателей Вологда


Галина Щекина
Ор

роман

Да испытывает же себя человек,
и таким образом пусть ест от
хлеба сего и пьет из чаши сей.
(Первое послание к Коринфянам.
Глава 11. Стих 28)

К ВАМ ПРИШЛИ

Волнистая синяя тьма обнимала ее. Девочка Тома в мятой короткой рубашке с оборками стояла, не дыша, в слепых лунных отсветах. Чтобы сбегать по своему мелкому делу, ей надо было решиться на подвиг.
Сначала она, выставив руки вперед, тихо пошла к своей двери и отвела в сторону штору. Нужно было миновать родительскую спальню и пройти через всю прихожую - самое темное место. Шагнула, как в пропасть и прислушалась. Что-то ее беспокоило: из спальни не доносилось привычного храпа.
И тут вдруг что-то, какая-то темная куча на полу захрипела, завозилась. Она метнулась за свою дверь и вжалась в нее. Сердечко своими гулкими стуками, казалось, выдает ее с головой… Но нет, снова тихо. А идти опять же надо. И тогда девочка нашарила на книжной полке свой фонарик и щелкнула им. Фонарик работал! Правда, свет мигал – то сильней, то слабей, батарейки, видно, садились... Все равно так лучше. Она опять стала прокрадываться в прихожую. Посветила… И чуть не вскрикнула. Куртка лежащего на полу человека была слишком знакомой, с желтыми полосами по рукам и по спине… конечно, это лежал пьяный отец, не добравшийся до койки. А она-то, дуреха, чуть не… Чуть с ума не сошла. Та-ак. Набрала воздуха полную грудь и медленно пошла, мелькая фонариком по стенам, прямо на него. Переступила – и вот оно, почти рядом, то самое место…
Вернувшись, она тихо возилась в кровати, пытаясь заснуть. И хрип, и бульканье, которые время от времени доносились из прихожей, ее уже не так пугали, она уже знала, что это не чудище никакое, просто пьяный папа Костя… Но сон долго не шел. Почему же мама не погнала его раздеться? Сама не раздела, наконец? Может, она в больнице опять?... Страх постепенно перешел в досаду. Ничего себе, так налиться, чтобы людей пугать. А если бы она не услышала звук, а прямо пошла да споткнулась бы об эту кучу?
«А ничего такого, – успокаивала она сама себя. – У людей хуже бывает». Потому что так говорит мама Таня. И тяжело, со страхом, засыпала.

Утром она сама встала, чтоб собираться в школу. Отца на полу уже не было, видно, да и слышно, – очухался, вроде бы, полез в ванную.
Тома умылась, затянула резинкой хвост, шустро натянула коричневое платье, черный фартук, колготки и поверх теплые синие рейтузы – впереди была физкультура. Ранец сложен, надо с собой кусок хлеба найти бы. На кухне все было раскидано. Тома не удивилась. Да, мамка точно в больнице, а папка пьяный тут шарашился – значит, прибирать ей... Она быстро все прибрала, отломила батона, остаток сунула в портфель, запила кефиром. Она жевала вкуснющий батон, сдерживая немой смех - на улице царапался в форточку забытый кот, царапалось колючее солнышко в стекла. Открыла форточку – у-у, как студено. Иди, кот Гоша, иди. На тебе мойву из морозилки, порадуйся.
Натягивая вязаную шапку с ушками и помпонами и клетчатое немецкое пальтишко, Тома увидала в проеме шатавшегося папу Костю в трико, с волос и лица которого капала вода. Мамка все говорила, что с лица воды не пить… Что это значит, непонятно. Красивый был отец у Томки, кабы не бутылка.
– Доча, стой, ты куда? А-аа, паршиво мне, черт… Сбегай-ка в ларек.
– Ты чего, пап, я в школу опаздываю. Сам сбегай.
– Доча, ты что? Ты знаешь, мамка-то больнице. Того! До тебя не доходит!
– Чего того? Она сколько раз была в больнице, ну. Быстрей. И не кричи давай.
– А-ааа… Да братика родила мамка.
Тома потормозила в раздумье. Она еще не знала, хорошо это или плохо.
– Так, значит, она теперь вернется?
– Так, конечно же, вернется. Тока ее надо проведать в больнице-то! Слышь?
– Ладно! Проведаем.
И Тома, нахмурив тонкие брови, бегом-бегом побежала сквозь студеный осенний ветер, хлопая ранцем по спине, как засланный казачок.
У пруда за заброшенным садиком она разглядела маленького человечка в дутой куртке с огромным зеленым ранцем. Тот стоял, шлепал по черной воде большой веткой и в школу не шел... Тома знала свой железный порядок, и ее это поразило. И сбило с цели.
– Эй, – подошла она, – ты из какой школы?
Он, видимо, был из начальной, но кто его знает.
Пацан молчал. Он был в той стадии, когда уже не ревут, но следы налицо.
– Ты чего, пацанчик?
Он молчал. Тома постояла с ним, поковыряла носком ботинка золотую бутылочную крышечку на земле. Но, нажав на крышечку как на кнопку, она поняла, что ей тоже теперь не хочется идти в школу. Как же она пойдет, если этот с зеленым ранцем так одиноко и так бедно стоит?! Может, у него случилось что. Тома была бесповоротно впечатлительной. Она быстро ловилась на жалость к людям и сама от этого страдала. И кругом желтые, красные листья и черная вода. «Стоит октябрь, как дошколенок. Застенчивый, веснушчатый и рыжий. С огромным ранцем новым и зеленым, а я все мимо, словно бы не вижу...». Да нет, вижу я, а что толку…
Ой! Тут она спохватилась.
- Ты чего тут, спрашиваю. И с какой смены учишься?
- Со второй, - пробурчал малец, - но пришлось тово… смахнуть раньше… Родители поругались.
- Ну-ну… И будешь до обеда тут стоять? Ничего себе. Есть хочешь?
- Нет, не хочу. Иди куда шла.
- Понятно. – Она достала из своего ранца толстый ярко-желтый кусок батон и подала пацану.
- Да ну! – отмахнулся он и тут же стал есть.
А она побежала дальше, озабоченно хмуря тонкие бровки. Собранная девочка, не привыкла отлынивать.
- Тооома! – окликнула ее другая девочка с ранцем. – Подожди-ка меня.
Тома обернулась через плечо. Это Маруся Новикова из ее класса! Подруга. Хмурые бровки тут же разошлись, она заулыбалась, но не широко, с закрытым ртом, вся светом залучилась.
- Маруся. Вместе пойдем.
Тома была таким аккуратным человеком, что в школьный дневник она записала не только всех учителей, но и одноклассников, вместе с телефонами. И когда надо было кого-то быстро отыскать, просто подходили к Томе: «Дай твою телефонную книгу?».
А Маруся – это подруга еще с садика, неразлучная. У них и пальтишки в клетку одинаковые, потому что матери дружили и в школу вместе снаряжали.

После школы Тома присела одетая на кресле и молча посмотрела на отца, все еще спящего на кровати в одежде. Ясно, он не мог сегодня никого проведывать. Он, наверно, встал, сходил в ларек, опять лег. Позвонили в дверь, спросили маму Таню. Соседка, в байковом халате поверх свитера: «Ах, нету, ах, только узнали про братика». Соседка расстроилась:
– Ты не порхайся одна-то. Ты мала еще. Вот батька проспится, тогда и съездите.
Тома напряженно думала. Значит, маму надо проведать, иначе она долго не вернется. А она, значит, будет тут сидеть и ждать, пока папка в разум придет. Да он, может, неделю не придет, две не придет!
– Адрес, – подумав, сказал она. – Это на каком автобусе ехать?
Соседка покачала головой, ушла. Потом резко вернулась от других соседей и подала бумажку.
– Это за рекой, в старом роддоме. Езжайте за реку на шестнадцатом, остановка Чернышевского. Длинный дом через парк. Там, наверно, второй этаж, короче, спросите в окошке, какая палата… Кефир можно, молоко можно, пироги… Хотя какие пироги… можно яблоки, сгущенку, а цветы нельзя. Уяснила?

Тома уяснила, закрыла дверь, огляделась более внимательно, несколько мятых денежных бумажек она подобрала около кровати. Она собралась, как на войне, затянула хвост резинкой потуже, руки дрожали, дух ее дрожал и бился, но она же хотела быстрей вернуть маму Таню, значит, надо было стараться. А кто будет? Некому.
Сначала она зашла в гастроном, где ничего не было, кроме кефира с зелеными крышками, а яблоки только тертые в банке, ну, ничего, сойдут. И еще рогалики свежие с маком. Она купила, что было, а потом долго ехала на автобусе, насупившись, сжав в нитку рот, смотрела в засиненные темнеющие окна. Кондукторша, у которой она спросила дорогу, подбадривающе кивала ей, не понимая, куда малая собралась, да еще на ночь глядя. Но в душной толпе забитого до отказа автобуса девчонка в клетчатом пальто и в кроличьей шапке то и дело пропадала из глаз, поэтому кондукторша, догадываясь о важности ее дела, покрикивала:
– Девочка в серой шапочке, тебе через две остановки! Девочка, выходи на следующей.
Мужик в пятнистой маскировочной форме это слышал, сам пружинисто выпрыгнул из автобуса и высадил кроличью шапочку на нужной остановке.
Дальше ветер кидал в лицо листьями, отрывая их от наметенных куч.
В приемном покое старого роддома стояла очередь к окошку, куда кроличья шапочка и подала свой пакетик, говоря:
– Теть, а Халцедонова Т.Н. в какой палате? В десятой?.. А теперь куда?
Ей сказали – а во-он туда иди, на улицу, она тебе помашет.
И девочка в шапке долго стояла под фонарем, где другие тоже стояли и махали в окна, а из окон им тоже махали и кричали. И она, растерявшись, все вертела головой, не понимая, где там может быть мама Таня… Ведь наверно медсестра уже сходила и передала все? И сказала важно: к вам пришли! Тома уже стала зябнуть, когда, наконец, на втором этаже со скрежетом приоткрылось окно и хрупкая женщина, закутанная в одеяло, не крикнула:
– Томочка, золотце, спасибо, родненькая. Я тебя вижу! Спасибо!
– Мам… я тут! А братик с тобой уже?
– Со мной, родная, буду кормить! Беги домой, а то я за тебя волнуюсь! – мать махнула рукой.
И Тома тоже ей помахала, как все…

На памяти сестры приемного покоя подобных случаев не было, она все глядела с тоскою в окошко и качала головой. Она чуяла, что все это не так просто. Поэтому, накинув пальто, довела ребенка до остановки и не ушла, пока автобус не поехал, куда ему положено. А как счастливо плакала та женщина в одеяле, нечего и говорить. Бедная, ведь и не надеялась, что к ней кто-то сможет приехать.


ИСТОРИЯ С ЭЛЕКТРИЧКОЙ

А Тома приехала к себе домой, позвонилась, и ей очень скоро открыл бледный и трезвый папка.
- Доча! Где ты так поздно?
- Я ездила к маме.
- К маме? – Он замолчал. – Да как? Ты ж могла заблудиться.
- Я самостоятельная.
Папка ухватил себя, за лицо, за шею, стал тереть, мять…
- Мама сказала, что братик с ней, только ей пора кормить.
- Ты его видела, что-ли?
- Нет, там не видно на втором этаже. Но я все предала тете, кефир там, рогалики… в целлофане.
- Доча. Ты меня прости, я того… Совсем.
Он ее несмело обнял, склонившись как дерево. Но она безучастно постояла в его руках и пошла, двинув плечиком.
- Картошку сварил… С капустой - будешь? - Спросил он почти шепотом.
Он боялся, что она откажется. Стыд тяжело бился в нем - как прибой. Узкое лицо стало жестким и рот в нитку. Он думал, с ней случилось что. Но вот, жива…
- Буду, только быстрей, мне еще уроки делать.
Он вздохнул облегченно.
- Ты вылитая мать…


***

Когда Костя приехал в родную деревню вместе с молодой женой, он еще не был настоящим врачом. Он заканчивал медицинский, но предстояла интернатура в солидной областной больнице. Его мечта стать хирургом уже была не просто мечтой. Аля, которая закончила мед в том же году, наоборот, была готова немедленно спасать человеческие жизни, и ее не волновали никакие титулы. Костина небогатая родня смотрела ему рот, пока все рассаживались во дворе кругом старого деревянного стола на лавках и табуретках. А на стол ставили желтую разваристую картоху, огурцы малосолые в укропе, творог деревенский в миске, такую же сметану, сплющенные буханки сельмаговского хлеба. Костя чиниться не любил, но сказал пару слов про радость встречи. На самом деле радость-то была одна – Аля. Волоокая, гибкая, экзотичная и при этом непростая очень… Родня почему-то решила, что будущие доктора будут работать в родном селе, но они, конечно, дел с интернатурой не знали. А Костя с Алей шептались и болтали про всякую ерунду.
«Знаешь байку про кольчатых червей? Как не знаешь, при тебе же Васютин травил… Ну, который на гастро…Один доктор, проходя медосмотр, сдал анализ крови. Ничего такого страшного, но несколько увеличено количество эозинофилов. Терапевт пошла на принцип и заявила, что пока этот доктор не сдаст кал на яйца гельминтов (трехкратно, как положено), медкнижку она не подпишет.
Доктор плюется, но делать нечего - приносит по утрам пузырьки с субстратом. Коллеги глумятся, отпускают ехидные замечания. День первый: приходит квиток из лаборатории "Яйцеглист не обнаружены". Доктор материт терапевта. День второй: то же. Доктор начинает орать, что "эта «бэ» над ним издевается. День третий: прибегает с дикими глазами заведующая лабораторией, в руках квиток, результат с тремя восклицательными знаками подчеркнут красным карандашом. «Обнаружен новый вид кольчатых червей в энном количестве!!!» … - Костя, перестань, вдруг кто услышит… (смеялась, уплетая творог, волоокая Аля) Откуда же они там? - А просто один коллега принес живого трубочника подкормить рыбок в ординаторской. И подмешал немного в анализ. А это оказался именно этот анализ, он признался потом. Ну, он не хотел, конечно, а когда драка началась…- Костя, да ну тебя, про червей… не поймут, видишь, все замолчали…У хирургов же есть свои байки».
Родня замяла дурацкие разговоры про червей и повела показывать огород и пасеку. Але все нравилось, под разговоры она тут же стала весело дергать лебеду в картошке и вообще чувствовала себя как дома. Костя-то застрадал, когда его просили поправить забор, козырек над крыльцом, он приехал домой отдыхать, а тут мать с забором. «Мама, блин, успею». Старушка-мать, еще юркая, как электровеник, в старом тренировочном костюме и кроссовках, мелькала то тут, то там, не уследить, да и по отчеству ее сроду не называли, только «Ида». Только Аля оказалась ей под стать. После трех выходных с огородом, речкой и хождениями по тучным окрестным полям Костя и Аля, нагруженные сумками с едой, пошли на электричку. Электричка ходила в город каждые три часа, ждать ее было долго, а до города она шла всего-то час.
- Может, на автобусе? А, Костя?
- Так до автобуса тоже почти час, а ходит он не прямо, круг делает…
- Все равно, недалеко. Только зачем через переход тащиться? Никаких поездов нет в этом поле.
И правда, никто не ходил в этот подземный переход, все пассажиры шли прямо через железнодорожные пути.
- Аля, закрой рот. Чтоб я не слышал этого больше, - рассвирипел вдруг Костя. – Умней надо быть. Разлетелась.
Аля посмотрела на него удивленно. Волоокая, нежная, легкий загар уже тронул скулы, плечи. Ветер трепал шелковую блузку в горошек, шарфик блузы бился у щеки. Костя стал ее целовать, одной рукой обнимал, а в другой держал сумку.
- Молодежь, процелуетесь… Электричка идет!
Но они и в электричке занимались тем же самым… Костя все еще не верил, что Аля она с ним и насовсем. Такая она была девица непонятная, тайная вся. И он, такой простецкий парень, со всем его студенческим тщеславием и хорошей успеваемостью, вдруг растерялся. Что сделать, чтобы ее удержать?

От областной больницы им дали временную комнатку в старом общежитии. Наросты побелки на стенах, потеки, ржавые радиаторы, староподобная лепнина на трехметровом потолке, лампочки на скрученных проводах, безо всяких там люстр. Эту комнатку качало от счастья, потому что Аля была. Ее взяли в областную анестезиологом, без испытательного срока, в операционной хвалили, но в одну бригаду они на операции не попадали, и это правильно. У Кости логично шла ординатура в травматологии. Смотря как учиться, а Костя ведь вцепился и бился рыбой об лед. В комнатке Аля повесила клетчатые занавески, чтобы не очень просматривалось жилье на первом этаже - хоть и с решетками, но какое-то голое. По выходным мотались в деревню на электричке. Наскоро пололи, копали, наведывались в баньку, и, забрав обычную сумку с варениями, шли на электричку.
Мать уже не ворчала на Костю насчет козырьков, постепенно он наладил все. К нему даже Калерия Семеновна - фельдшерица местная, заходила советоваться.
Через пару лет Константина Халцедонова поставили замом, а потом и заведующим травмы. Просматривалась карьера.
И родилась дочка, Томой назвали. Тихая, насупленная девочка, которая никогда не плакала по ночам. Она даже глазами смотрела не так, как все младенцы, а как-то удивительно, пронзительно и совсем не волооко. Будто спрашивала: «Что смотришь? Не понимаешь? А я понимаю». Аля села по уходу, и было видно, что в этом самом женском деле она так же аккуратна, как и в работе. Девочка у нее практически не болела, заболела первый раз в яслях, где страшно дуло из окон. Раз, другой, третий. Отвезли к Костиной матери на поправку. Мать сказала – ладно, побуду…

Тома в деревне питалась черным расплющенным сельмаговским хлебом и ряженкой, запеченной в печке, сидела на горячей лежанке вместе с котом, вела себя хорошо. Зато Аля вела себя не очень хорошо, она дергалась, не спала ночами, а по утрам гладила свой отстиранный добела зеленый халат и спрашивала Костю: «Как думаешь, она кашляет? Или не кашляет?» - «Да успокойся ты! У матери никто никогда не кашляет!» - «Нет, кашляет. Я слышу».
Перед тем, как Томе должно было стукнуть четыре года, Аля стала собираться в деревню за неделю. Она купила белого пушистого тигра, утепленный костюмчик для осени, груши и бананы по рыночной цене. Счастливая, выпросила два отгула к выходным и поехала. У Кости было дежурство, он не мог.
Ему позвонили из деревни, прямо с почты, буквально через два часа. Что Халцедонова Алевтина Алексеевна погибла при несчастном случае на станции такой-то.
Потом ему говорила мать, что они с Томой опоздали на станцию. Они не рассчитывали, но вдруг оказалось, что сельмаг послал на станцию подводу. Может, Аля приехала и, зная, что они должны ее встречать, долго стояла? А когда они с Томой с подводы слезли, она их увидела да как побежит. Непонятно, зачем она побежала, да еще не в переход, а прямо по рельсам. Соскучилась, видать. Ну, и разнесло ее по путям…

Тома помнила, как они ехали с бабушкой на лошади. Только мама Аля не приехала в тот раз. И вообще потом никогда не приехала, это было так обидно, но передала дочке белого пушистого тигра. С ним было так хорошо засыпать. Тома, возможно, видела, как что-то везли, что-то забрасывали землей, она возможно, слышала многоголосый ор, который стоял над бабушкиным домом. Но сама она не плакала. Чувствовала, как похолодело, как почернело и сжалось все вокруг, и приготовилась все это терпеть. Папа Костя все время пил. Потом приехал в деревню с новой мамой Таней, она была ласковая, добрая, все время жалела Тому и плакала, платьев ей накупила, сроду таких не видали в деревне.
Папа Костя больше не работал в больнице, а в какой-то конторе, название которой Тома не понимала. Она только понимала слово «дежурство» и все. В первый класс Тома пошла в городе, с новым портфелем, в лаковых лодочках, в новом изумительном шоколадном платье с кружевным фартучком. Ее держала за ручку мама Таня в красной юбке на красных шпильках. Около начальной школы их района было целое море цветов, играл духовой оркестр. Они стояли на ветру и слушали громкоговоритель, потом все учителя выступали. Томе показали ее класс, но она не хотела туда идти, а как увидела Марусю Новикову из садика, так и пошла.
Когда они вернулись из школы, папа Костя был дома, он лежал на диване лицом к стене. Мама Таня бодро достала торт и сказала: «С праздником!». Вот какое счастье тогда было… Тома просто знала, что все теперь без мамы Али будет ненастоящее, всего только половина, но что делать, хоть такое… И старалась запоминать, беречь эти крохи…
И что папка хотел сказать этими словами, что она - «вылитая мать»? Ведь Тома на маму Таню совсем-совсем не похожа…

Бывает, что старшие дети при рождении младших сильно ударяются в обиду. Все внимание младенцу, их забывают и к тому же тыркают - последи, успокой, подай то, принеси это… Дети и пылят от отчаяния. В их же микрорайоне случай был: принесли дите из роддома, а старший мальчик его и выкинул из окна. Мальчик в сад еще ходил, пяти не было. Родители только на кухню, поесть, передохнуть от суеты, а мальчик смотрел-смотрел, как они при малейшем крике бросаются бежать, качать, и прямо с лица сменился. Взял его и в форточку. С пятого этажа. Родители слышат – не кричит, это, кстати, девочка была…Прибегают – уж нет ее. Где? Что? Как? Бросились вниз. Не дышит уже. Трагедия. Мальчика отдали в детдом, у матери нервный срыв, в общем, распалась семья. Надо было им поосторожнее как-то, не больной ведь был, просто психанул. Поэтому мама Таня, напуганная этим случаем, коляску сразу на кухню и глаз не спускала. Тома так пристально смотрела на братца, щурясь, будто от сильного света. Смотрела долго, следя за мотыляньем ручек, сбиванием в ножки пеленок, за дрожью всей коляски. Покачала головой, по-взрослому глянула: «Какой…» - «Гоша!» - подсказал папа Костя…- «…Хороший?» - добавила мать. – «Хороший Гоша!» - доиграла игру Тома, и, получив за это шоколадку, «перепряталась».
Но, несмотря на это смирение, мама Таня была настороже. И старалась никогда ничем девчонку не ущемить. Девчонка-то такая непростая оказалась.
Выходит, Томка так и не узнала, что такое, прости Господи, мачеха.


БАЮКАЙ, БАЮКАЙ

Ждешь ли ты меня? Или забыла за целый день? Я уже иду, иду, тороплюсь и скучаю... Какая на тебе юбка сегодня, какой джемпер? Светло-серая юбка, с высоким разрезом, а джемпер темно-зеленый… Рыженькая моя! Тебе зеленое идет.
Тимоша отвел в школе свои обычные две смены, и его сладко кружило на морозе. Сиреневые сумерки заливали обзор хмелящей бархатистой дымкой, кое-где проколотой золотыми точками огней. Приглушенно рычали автострады, на тротуарах толпилась горластая молодость, искала приключений. Смех срывался с горячих губ, стоял над пивными банками косматым сизым паром, их смех казался громким и твердым на морозе.
Тимоша думал о своей женщине, он всегда о ней думал. Когда люди говорят – «я о тебе думал» – это так, ерунда. А он вообще думал о ней непрерывно... Предвкушал, как заберется к ней под одежду и она завизжит. И ее тепло сейчас же хлынет, обрушится на него. Тимоша на вид был большой и грубый, как медведь, а на самом деле чувствительный ужасно. И старался это скрывать, как только можно. Но его всегда переполняло, а слов не хватало, и он тогда стонал, рычал... Казалось бы, сильный человек, крепкий, как пружина, сотни кубометров земли перекидал землекопом, тысячи бревен перевернул на лесопилке, что ему какие-то уроки. Когда он заикался про свой возраст, что уже набегает полтинник, что, может, не стоит тянуть из него жилы? Директриса Ворсонофия только молча отгоняла мух. Всем понятно – школу трудно укомплектовать англичанами, немцами, а тут физвоспитание, экая важность... Анекдот!
Рисование он повел недавно, заменяя по просьбе завуча молодую декретницу. «Ну, что там мудреного? Мячики, кувшинчики… Заодно и сам поучусь», – утешил он сам себя. Напрягся, план написал – сидел и парился в библиотеке, как настоящий. И когда он явился в шестой класс подменять преподавателя, эти маленькие, горластые так и закурлыкали:
– А что, у нас опять будет физкультура?
– Да почему? – застопорился он.
– Да потому, что всегда так!
Он даже развел руками:
– Покули вы орете-то?
Потом он от них и узнал, что рисование – это такой урок, вместо которого бывает что угодно, только не рисование. Или, там, контрольная, или в поликлинику идти, или можно домой. И поскольку такое недело творилось весь пятый класс, то ни у кого не оказалось ни альбомов, ни карандашей. Но Тимоша не такой простой. Он вытащил из папки цветные пастельные мелки и быстро начиркал на доске синие косые линии и желтый лист: «Что это?» – «Осень». – «А это?» – И три белых круга на белой горке. Рядом елка. – «Зима». – «А это?» – Оранжевое солнце и ветку с каплями. – «Весна». – «А это?» – И крестик с лучиками, желтый. – «Это пасха, – зашумели все. – Куличи!» – «Кто еще что умеет?» Ну, детский сад.
Вышел всего один, мрачный и плотный мальчик: нарисовал угластую гитару и елку, схематически. Но интерес был уже обозначен, и Тимоша сказал:
– Тебя отбираю на выставку. Как фамилия? – Он разжигал в детях зависть.
Все закричали, что Дивов двоечник, а вот они умеют лучше.
– Тихо! Задание на дом. Кто сделает, того на выставку.
Конечно, никто не сдал. Еще чего захотел, на дом задавать рисование – обалдел, что ли? В параллельных было намного хуже, так как на рисование вообще мало кто приходил. Следующие полгода он бился, чтобы родители купили альбомы. Для тех, кто приходил без оных, у него всегда была запасная тетрадь. Он молча доставал ее и требовал сдать за нее копейки. На них снова покупал кипу тетрадей.
Когда после шестых он пошел в другие классы, он сделал ужасное открытие: во всех классах дети рисовали одни и те же натюрморты. Кружка и яблоко. Просто яблоко. Ваза, скрученная из веревочек, стоявшая в учительской. Мяч, ракетка. Просто мяч. Рисование было легче ненавидеть, чем любить… Этим уроком затыкали дырки между другими предметами. А кто очень хотел, тот шел в художку…
Потом это занятие ему самому понравилось. Ведь всю жизнь Тимоша мечтал рисовать! В какой-то отчаянный момент купил в книжной лавке самоучитель – «Уроки пейзажа для самодеятельных художников», как будто бывают другие... На уроках, объясняя школярам перспективу и порядок наложения теней, он сам радовался этой уютной живой науке.
Так Тимоша и брал одну нагрузку за другой, вникал в положение директрисы Ворсонофии, видел, что женщина от проблем буквально стонет. Мужчине стонать недостойно. А кто у нас мужчина? А вот! У них в школе был еще один видный мужчина Николай Салимон, но тот аристократически вел уроки пения и музыки, никто не мог даже приблизиться к нему по уровню душевности, но к разным там подменам Николай относился строго отрицательно.

Тимоша обычно был готов хоть двое суток подряд работать, но теперь втайне мечтал увильнуть, чтобы поразбираться с красками, холстами. В нем появилась жажда уединения. Начал робко писать маслом природу. После работы надо сбегать домой, потом туда... Прикинул он, что жена его в данный момент, видимо, дома. И сжался. Он не ночевал несколько дней, предстояло выяснение. А повезло: в пустой кухне надрывался, от наслаждения закрывая глаза, Юрий Антонов… «Море, море, мир бездонный», – неслось с экрана, и нигде жены Марьяны не оказалось. Видимо, ушла куда-то спешно. «Море, море - мир бездонный, Мерный шелест волн прибрежных. Над тобой встают, как зори, Над тобой встают, как зори…» - Что же встает? – мелькнуло в усталой голове! – «Нашей юности надежды...». Тимоша, правда, уже забыл, что такое «нашей юности надежды», некогда вспоминать о такой ерунде… Хотя… Надо отключить Антонова, который тоже пашет две смены. Тимоша, не отрываясь от Антонова, поел из кастрюли сухой гречневой каши, запил кефиром, поискал денег. Но дома было как всегда, безлюдно и безденежно. Деньги должен добывать мужчина. А кто у нас в доме мужчина? Ага. Выскочил, сломя голову – и в город, на автобус «Новичково-Центр».
Успел. Покачиваясь на заштопанном автобусном сиденье, он опять думал про свою другую женщину. Не Марьяну. Она зачем-то его обманывает. Вот и халатик она сама себе порвать не могла. Сказала бы прямо, он ушел бы. Но одно дело халатик вообще, другое – когда видишь это в жизни. Надорван-то был не на плече, на груди, где пуговички. Тимоша представил картину: злодей похищает его любимую, а он, Тимоша, грозно встает у него на пути. А он ведь тоже свою Марьяну обманывает. «Горе, горе, мы не в ссоре…» - про себя подпевал Антонову Тимоша. Он всегда так ловился на попсу…

Зоренька была дома и стирала.
– Тимош, оставь...
– Да вижу, что глазки плаканы. Скажись?
Женщина сдалась:
– Приехал он, Тимош! Который у меня в школе был.
– Разве ты ему обещалась?
– Нет, но он с Чернобыля, я теперь прогнать не могу.
– Почто же так расстроилась? Не можешь его прогнать, давай меня.
– Не могу тебя. Жалко тебя, – она подняла глаза, заполненные слезами.
– Разве я тебя за все года приневолил хоть раз?
Тимоша резко отвернулся, пошел прибивать защелку на дверь ванной. Дома у него все прибито, а тут вечно все отваливается. Здесь не сложится у него. Никогда. Милая хлынула потоком слез, просочилась ему под рубаху.
– Стой, побаюкай...
Он стал баюкать, не смея заикнуться про халат. Взял ее, сладкую и тяжелую, положил на правую руку. Молоток выпал – прямо на ногу. Тимоша покривился от стрельнувшей боли.
– Спасибо, что не до смерти... – проронил привычно.
– Что? – открыла глаза милая, прислушиваясь к ласке. – Еще так поделай...
А что поделаешь? Тимоша растопился от жалости и нестерпимого тепла. Милая слабо шевелила губами, изгибаясь в Тимошиных лапах, вся-то грудь, вся-то шейка в засосах. Ах ты, милая, зоренька незакатная, не люб тебе старый дурак.
– Не люб, не люб, – бормотал он потерянно, зажмурясь, чтобы не видеть очевидного.
– Нет, люб, – шептала милая, – ты лучше.
– Чем лучше-то? Врешь...
– У тебя сердце есть. Правда... Ты никогда не обижаешь. Но ты женатый, свою не бросишь...
– Не женатый, но… Не брошу.
– Так мне-то тоже выйти надо...
– Заря моя, солнышко ясное. Покули из-под палки выходить? Не приневоливаю…
– Не буду, не буду. И ты не надо. – Опять плач...
И что с ней стало? Куда только подевалось ее упорство упругое, ее шкода, от которой спасу никому не было? Ведь именно эта шкода его приворожила. Ребенком в деревне она едва не задушилась в курятнике, шарила по гнездам, а как петух клюнул – рванулась, зависла платьем на жердине, несколько часов провисела без сознания, пока не сняли.
Барана раздразнила однажды – он так ей поддал, прямо на битые банки, на помойку улетела. Одежду всю новую дадут дома, отец речником тогда хорошо зарабатывал – из деревни домой в лохмотах едет. На танцы не брали, маленькая. Так она коровьи лепехи сестрам в туфли совала, а те, глупые, визжали на весь околоток... Что визжать – сами не следили! Вот и пришлось брать, чтоб не шкодничала.
Изругала тетка за утопленное белье – зоренька потом ей подожгла стог. Да и спряталась под дом, два дня ее искали. Когда уж заявили в милицию, да та приехала – вылезла. Никто не ругал уже, плакали, обнимали...
Она говорила Тимоше таинственно: «Тимош, не знаю. Только что умирала и уже на ногах. Откуда что берется во мне, не знаю... От звезд, что ли. Все удивляются даже, не верят, что так плохо было... С тобой я вся ослабла!». Тимоша в ответ улыбался. Он сам никогда не задавал себе таких вопросов: откуда сила, отчего он такой. Тимоша знал – откуда и знал, что грех не пользоваться, ежели дадено. Гораздо хуже, когда дадено, и не знаешь, что делать с этим. А уж когда знаешь...
Зорька невечерняя не знала себя, не понимала – раньше, не понимала, и теперь тем более. Она только быстро сдаваться стала, точно ее подмывала талая вода, а ее нечаянная сила уходила. Тимоша боялся, что Зорька сильно чем-то согрешила, но что он мог сказать? Сам не святой. Тимоша в эту ночь баюкал свою ненаглядную, пережидал ее всхлипы, поил отваром валерьянки. Не стал домогаться, сам поплакал неслышно, ровно попрощался.
– Грелочку, – просила она. Давал.
– Стишочки, – молила она. Доставал, читал.
– Целованюшки... – Старался. Всю, до мизинцев.
И странное мучительное ощущение уходило с ночною тьмой. Белело за окном, от снега с ветром смуги шли наверх. Ныряя головой от неспанья, так и задремал, сидя в ногах кровати. Представлял картину маслом: милая в свадебном платье в объятиях злодея, похожего на татарина. Тимоша осыпает их цветами, а сам такой медовый, добренький, аж противно. И вдруг он пятится от них и стукается об стол. И вся красота с грюком летит на пол...
А потом тихо на работу пошел, со страхом понимая, что снова не был дома ночь и как теперь. Приехал на автобусе, идя по тому же знакомому полю, – увидел, как засинело, закуржавилось поле бурьяном от инея. Под кустом шиповника сидело три снегиря, в груди от этой яркости стеснилось его дыханье. Вот в этой стуже и то есть краса, как в сумерках цветущая любовь. «Напишу! – отчаялся Тимоша. – Никто не увидит, не прибьет. Покули выжидать?». Он шел и про себя просил неистово: «Дай, господи, дай... Один урок дай от щедрот твоих!». И смотрел вопросительно на всякого встречного – подаст или не подаст?
Не успел появиться в учительской, как Римма Юрьевна, русистка из десятого, попросила у него физкультуру на сдвоенный урок для сочинения. Какая женщина! Пока она это говорила, Тимоша смотрел на нее с таким нескрываемым теплом, что та смутилась. Ее глаза прищурились, на скулах под низко заколотыми волосами проступили пятна.
– Через неделю я верну вам часы, хорошо?
Римма Юрьевна была беженкой из Ташкента, но в ней иной раз проступал московский лоск, видимо, потому, что училась там. Директриса ценила в ней твердую волю организатора, пожалуй, не меньше, чем литературную эрудицию. Одна девочка даже сочинение о ней написала, что-то о героине нашего времени, чуть ли не с Одинцовой тургеневской сравнила. Как звали девочку? Фамилия – язык сломаешь... Да! Халцедонова ее фамилия... И вообще странная эта Халцедонова, вечно исподлобья смотрит... Или прищурившись – снизу, или, наоборот, полуприкрыв веки – сверху. Да что это он? Далась она ему, девчонка эта.

Тут же, наскоро собравшись, Тимоша рванул в поле, исчерканное школьной лыжней. Накидал два этюда, получалось неважно, руки стыли, глаза резало слезами, солнцем, бессонной ночью. И все-таки память будет. Кусты раскрывались веером, на них настыли комья снега. Вокруг резвились птицы, их грудки казались румяными плодами, упавшими сверху. Сквозь треугольный проем веток виднелась вдали церковка. Она напоминала – смотри же, грешник, всегда ты можешь прийти, смотри же, какое сияние ждет тебя… И он шептал – я приду, дай вот только эту красоту захвачу… Ведь эта земная красота тоже доказательство жизни небесной.
Среди оттенков синего и коричневого темно-розовые пятна снегирей слишком уж прорывали картон, и это исступленное сияние хотелось даже приглушить. Но он просто бросил розовый отблеск на снег, «разбавил» локальные пятна, чтобы они так не бросались в глаза. А птиц трогать не стал. «Снегирей» он потом три раза копировал, а эти этюды себе оставил. Живые, жаркие – они будут согревать его потом, когда праздник уйдет.


СГУЩЕНКА

Две девочки шли себе и шли по вечерней заснеженной улице, снег вспыхивал у фонарей и вихрем звездочным задувал им в лицо. Они фыркали, отмахивались варежками. Обе в одинаковых дутых куртках, в лыжных толстых штанцах, только у одной вязаная шапка под капюшоном, а у другой мальчуковая ушанка. Они шли, болтали, как всегда о своем, о девчачьем, а потом, помявшись недолго перед большим магазином-стекляшкой, рванули туда и встали в очередь.
Тимоша стоял в этой очереди уже час. И рад был всякой малости, чтобы отвлечься, куда-то перевести замыленный осатанелый взгляд. В этот раз по талонам давали сахарный песок, кондитерские да крупу.
Дело двигалось страшно медленно, каждый тащил с собой домочадцев как приложение к талонам , даже дети уже не бегали, а стояли, уткнувшись в родителей.
Поэтому он медленно следил, как шли эти девочки от угла по дороге, потом вдоль стекляшки всей. И встали в хвост очереди. Он их где-то видел. Может, из его школы? Но столько лиц перед ним мелькает…Очередь была изогнутая и двухвостая, к ней сбоку приросли еле ковыляющие ветераны, так что девчонки щебетали почти за спиной…
– Короче, Томка, завтра к Турке идем. После школы я домой, надо с мамой в магазин, потом еще на французский, и потом жду тебя. Ты когда там вылупишься?
– Ой, не знаю. Прям каждый день у нее французский. Каждый день, боже мой!
– Да я не к тому. Это я к тому, что не могу сразу. А ты?
– А я почему должна тебя ждать? Может, я к Турке пойду сразу, как смогу? И ты можешь сама, знаешь дорогу.
– А если у молкомбината встретиться? Нам же еще купить надо. Тогда сама купи.
– Нет, неохота мне туда одной идти.
– Ну, Томка. Почему? Из-за него, что ли? Стеклов не знает. Он на Турку уставится и все.
– Да тогда тем более. На фиг мне Турка!
– А как скажешь?
– Никак. Ничего не скажу. На фиг!
– Че психуешь, че психуешь? Разошлась.
– Марусь, я не буду ни за кем бегать, ясно?
Они помолчали, взаимно вздернув подбородки. Вздыхали, супились, стукали глухо каблуками по зашарканному кафелю. Впереди очередь стала сжиматься и разжиматься как змея. Люди вдруг зашумели.
– За кондитерскими не стойте. Два ящика осталось! – донеслось от прилавка.
– Крупа, крупа-то есть? – народ закрякал, загремел, затискался вдоль пустых прилавков…
Зачем они нужны, прилавки – как великая китайская стена! Между продавцами – их величествами – и всеми нами, простыми смертными…
– Есть крупы, не орите.
Но по очереди пошло напряженное гудение. Откуда-то в цветастом халате и искусственной каракулевой шубенке появилась сумасшедшая: «Они все подстраивают, все раскрадывают, а потом – туда, в голоса»…
Тимоша подумал: «Скорей бы кончилось все. Все ящики. Я бы уже пошел домой».
Но как он вернется к семье, где Симочка снова болеет, ей не устоять в очереди, а девчонкам нечего будет есть. Уж ради себя бы не стал так убиваться!
И вздохнул Тимоша, русский мужик большерослый, и закрыл ладонью лицо свое. Пока он стоит, жизнь идет впустую… Выйти на улицу? Ишь, как метет там, как завихрило…
– Так чего порешаем, Томка? – снова начали канителиться девчонки в лыжных штанцах и шапочках. – Ведь надо Стеклову ответить чего-то.
– А че вы носитесь-то с ним? Со Стекловым-то с вашим!
– Давай без истерик, – миролюбиво предложила первая, – не закатывай тут. Сама же будешь жалеть. Стеклова любишь ты, а не я. Стеклов с виду тихий. А пошел в комитет школы, договорился, и мы теперь сможем ходить в бассейн! Первый бассейн в микрорайоне, шутишь?
– А что, мы с тобой отдельно не сможем? Без него?
– Не-ет, Томочка, отдельно – это платно. А классом бесплатно.
Опять замолчали. Кажется, неизвестную Томочку задел аргумент подружки.
– Тихо! – рявкнули от прилавка. – Кондитерских больше нету. Ящик халвы и все!
Зашумели опять.
– Так давайте халву, хоть что-то… Чего тут рядиться?
«Это сколько ж будет на все талоны? Килограмм? – соображал Тимоша. – Куда им килограмм? А, ладно. Зря стоял, что ли?».
– Товарищ продавец! А можно вместо кондитерских крупы?
– Нельзя! Читайте, что написано! Это вы у меня тут вместо крупы мясной полуфабрикат отоварите? Нельзя, говорю.
– А на водочные вы не отоварите?
– Нет, водочные талоны в винно-водочном, за углом.
– Да у вас же есть отдел!
– Нельзя, говорю. Я что, брошу очередь, пойду вам водку отоваривать?
Почему она так заявила? Ведь их было трое. Но очередь прямо заорала не по-человечески, прямо заревела по-звериному, многоголосо. И была в том оре не просто обида на жизнь, была такая тоска забитого человечества, что сердце лопало от звука. Любитель выпить, ясно, исчез, провалился сквозь землю.
Ящик халвы растаял, провалился тоже, как и не было. Подходило двадцать часов, а в двадцать закрывали. Но в последний момент подвезли сгущенное молоко, и, когда стали его давать на кондитерские талоны, пошел девятый час. Что тут началось! Посуды не было, в соседнем отделе сразу раскупили пластмассовые банки для круп.
Бедные школьницы, которым выпала судьба биться в нервной очереди, спешно рядились, можно ли взять деньги на банки – из тех, для Турки. О стычке насчет бассейна и Стеклова они уже и забыли!
– Ну, попросим у матери, – бормотали они и звякали мелочью. – Что она, не поймет…
И вдруг так тоскливо:
– Да пропади пропадом вся эта очередь! Всю жизнь я только и мечтала, что париться в очереди! Да чтоб в ней ни давали! – это та девчонка, сердитая …
Тимошу кольнуло – это было его собственное ощущение.
– Ну, а чего ты хотела? – отозвалась та, что попроще, видимо, Маруся. – Не мы, так матери будут стоять.
– Не про то я. Про то, что я родилась не для этого!
– А для чего?
– Для …славы.
Подружка засмеялась.
– Нет-нет, да есть-есть. Ты че, Тома? Колбасит тебя, что ли?
– Да нет, – запнулась та. – Колбасу тут не отоваривают. Просто помню, как в Москве нам на соревнованиях дали купить, чего хотим – жвачки, колы, шоколада. И я отсюда уеду, увидишь. Не могу я быть рабыней. Клянчить всякое пшено - ужас. И не буду. Я буду так жить, чтобы на меня смотрели снизу вверх. Иначе нельзя. Я знаю, матери трудно, отец пьет. Я буду помогать. Но жить, как она – не буду.
– А как ты будешь? Интересно.
– А вот так. Я… я буду так жить, чтобы…дней не замечать…Так мне будет некогда. И с утра до вечера три телефона будут звонить. И три телевизора показывать будут, то, что мне надо. И у подъезда машина будет урчать – села, рванула в аэропорт. Чтоб три зала меня слушали… Чтобы сразу везде быть, три жизни жить. А не стоять тут как быдло…
– Брось, ну ты же любишь сгущенку. С батоном, с чаем, а?
– Люблю… Потому что тут больше любить нечего… А я хочу любить то, чего нет… Эх, Маруся….
Тимоше повезло – продавщица нашла и ему трехлитровый пустой баллон, налила почти доверху - на семью. Да еще в рюкзак шесть кило пшена вошло. Пока он увязывал свою ношу, пытаясь закрутить горлышко скользкой банки целлофановым пакетом, он уловил сквозь шум, что девчонки уже подходят к раздаче, значит, им точно хватит.
И, глотая комок в защипавшем горле, Тимоша так неистово пожалел их, себя, весь бедный народ, что чуть не заплакал. И тут же одернул – эк, ненормальный. Они ему кто? Никто. Свои голодом сидят, а ему чужих жалко. Теперь ведь все так…


ХВАТИТ УЖЕ

На работе никто внимания не обращал на Тимошины стрессы. Да это мудрено было сделать, ведь Тимоша всегда был ласков со всеми, ни разу никому не проговорился, на детях горе не срывал, только глаза покрасневшие виновато прятал. А еще допоздна сидел на своей лыжной базе, изводя краски. Ему так казалось – изводил. Потому что свет на базе горел желтый, тусклый, и когда он при нем работал, то наутро все наброски казались ему аляповатыми и едкими по тону. Днем было некогда вникать в краски! Днем были уроки в две смены. А вечером по коридору от лыжной базы и спортзала шел запах масла льняного отбельного. Для Тимоши это был самый волшебный запах, но для директрисы Ворсонофии – отрава. Она пришла и сжала рот в тонкую полоску. Она смотрела на картоны с красками и мелко-мелко кивала головой. Кивала с таким выражением, что вот, мол, вот на что вы тратитесь, Тимофей Николаевич? На исполнение прямых служебных обязанностей? И Тимоша, грозный великан с плечами и бровями, молча засох у стены выжатым тюбиком.
Что могла сказать Ворсонофия? Что здесь ему не место? Никак она не могла этого сказать. Тимоша вел труды, рисование, физкультуру, при этом грамоты победителей соревнований были не единственным оправданием. На аттестациях, правда, ей приходилось выгораживать его, поскольку он был еще и завхозом. Ворсонофия до него имела печальный опыт с завхозами, у которых всегда все бумаги сходились, но деньги они тратили не свои. Тимоша понимал, как даются копейки из школьного фонда, подгадывал как будто для себя, по минимуму. Поэтому ее машинальное киванье головой заменяло самый волнующий монолог.
В этот же момент его жена Марьяна с туго затянутой косой на затылке, в шубе, но без шали, незаметно вошла на лыжную базу и рот сделала точно как Ворсонофия. Очевидно, они – обе – заодно. Так им легче сделать из него бараний рог. Тимоша сразу вообразил картину. У позорного столба стоит привязанный Тимоша Тесков в образе святого Себастьяна. В него толпа мечет и стрелы, и камни. И Ворсонофия с Марьяной мечут первые. На них одежды – старинные, тоги, ну, когда вокруг тела материя намотана. А Тимоша, то есть святой Себастьян, – в одной набедренной повязке. Покули окружили-то?
– Ну, вот что, хватит, – сказали жена и директор разом.
Хотя имели в виду – каждая свое. Теперь Тимоше пришлось опять тащить картины домой. Он не хотел вслух припоминать, как он уже один раз их тащил вон, вон из дома. Теперь же наоборот – Марьяна выставила из гладилки сундук и доску, велела картины ставить туда.
Пока собирались, Тимоша проникновенно возразил:
– Почто туда, Марьяна, там света нет. Лампа не та. Дневной свет надо.
– Может, ты еще в спальне будешь вонь разводить?
– Я могу прекрасно все на базе оставить...
Марьяна насупилась.
– Девку тоже травить не дам. Ставь во спальню, кобель.
Тимоше стало приятно, что Марьяна охраняет от вони свою неродную, а его, Тимоши, – родную дочь. И он согласился. То есть готовые-то он поставил в гладилку, а этюдник сам, холсты и ящики – в спальне.
– А дочка где?
– У той жены, у Серафимы.
Марьяна этой отрывистой фразой давала понять, что она постоянно помнит о Серафиме. Что есть первая жена! Что она, Марьяна, хоть и не расписана с Тимошей, но она – вторая жена, главная. Марьяна ведь с Тимошей по-настоящему, с чувством, преданно. У нее сын уже был большой, в армии, а замужем она не была ни разу, да и с Тимошей не хотелось официальщины. Она подозревала, что это все испортит.
Они познакомились случайно, на городском празднике, где в большой толчее, среди оглушительной музыки, треска шашлычниц и сотен лотков чего только не продавали. Марьяна, будучи человеком общежитским и вольным, приехала недавно продавать молдавские фрукты в фурах. Ну, за три дня торговли понравилось ей здесь. Она отдала выручку водителю, сказала, что задержится, и пошла прямо через площадь смотреть на церкви, да на речку. Церкви были старые, на колокольне звонили колокола. Она подумала, что здесь веками одно и то же...
И захотелось встрять, вжиться в это глубокое мерное течение. Захотелось после долгого кочевья именно такого стоячего, ничем не смущаемого покоя. Поработав на временных работенках, пошла в большое заводское общежитие воспитателем. Ее суровый вид, гордо посаженная голова с тяжелым узлом волос, полыхающая румянцем и блеском глаз красота почему-то внушали доверие. Хотя все ее образование ограничивалось средней школой. А вскоре девчонки ей и трудовую книжку с базы выслали… Вот на том памятном празднике она с первой получки и купила себе кружевное льняное платье. Давно мечтала, в журналах смотрела... У нее было чувство, что это будет платье судьбы... Так и получилось.
Прижав к себе пакет с кружевной картинкой, она щурилась и смотрела, как народ толкается у машины с саженцами. Покупать она, общежитская вольница, ничего не собиралась, просто ее притягивали родные слова – сорт «Юбилейная», «желтое сахарное», «алтайка»... Пыльные темно-зеленые саженцы расходились живо, а она все смотрела туда, присев на пластмассовый стулик и отпивая из бутылки «фанту».
И тут напротив сел здоровый мужик с вязанкой этих же саженцев и только ей выдохнул – «У-у!». Сколько было удивления, столько же было и наглости в его протяжном «У», так что она не сгрубила в ответ, как обычно, просто брови подняла: «А что?» – «Богиня!» – таращился мужик. – «А ты?» – «А я не бог», – он приугас лицом. «То-то».
Сидели молча, может полчаса. Он не уходил, хотя посматривал на часы. Марьяна насмешливо разглядывала его, а потом, допив из пластиковой бутылочки оранжевую жидкость, сказала: «Да ладно!». А он, не отрывая глаз, вдруг расцвел губами и плечами. «Поехали?» – «А куда?» – «За город». – «А и поехали!». И она не удивилась ничему, просто приняла это как нормальную реакцию на царскую свою внешность. Ее одиночество в новом городе слишком уж затянулось.
А ведь получалось так, что Тимоша снял эту царскую женщину – как продажную, на воскресной площади «купил» прямо вместе с саженцами, которые ее же и заставил сажать. И потому она не любила Тимошину дачу, так как дача казалась ей женщиной, которая главнее ее самой... Тогда на даче все было изумительно: они поработали, погуляли, поговорили, попили чаю кострового с дымом. Сошлись на старой медвежьей шкуре, брошенной под стеной теплицы – быстро, грубо, великолепно – она даже сдосадовала, что не сдержалась, надо было помодничать… Но чего уж там, сильно же хотелось. Дуракам, как говорится, везет. А ведь Тимоше слишком сильно повезло тогда, он это чувствовал своей продырявленной шкурой, и даже смотрел на нее не хищно, как самец, а очень даже спокойно, как свой… Вот как был уверен. И это тоже Марьяну злило! Но ничего не поделаешь – судьба…

И вот наконец Тимоша с Марьяной вышли из школы с большими связками картин. Связки раскачивались, парусили и резко хлопали от ветра, заставляя гнуться и клониться человеческие фигуры. Оттепельный снег мешал идти, в общем, это было такое мягкое густое белое море, по которому они неспешно плыли, кренясь и разворачиваясь.
Снежинки мельтешили на темном фоне как мушки над квасом. «Мошкара» кипела облаком около фонарных столбов.
– Думаешь, не знаю, почему сбежал?
– Думаю, что знаешь.
– И верно ли?
– Нет! Неверно. Ты думаешь, разлюбил. Но нет. Окриков страшусь, любушка. Этого только.
– Ты же ничего не боишься!
– За себя? Не боюсь. А ты, когда «к ноге» командуешь – страшно делается. Вот и сбегаю. Ветер подует – зипун запахну еще пуще, а солнышко пригреет – я все скину... Чуешь? Там – картины, тут – ты...
– Крутишь. А зазноба на новичковском автобусе?
– Полно, любушка. Столько и нет, сколько ты думаешь.
Слова тоже сносило ветром. Они разваливались, летели и пропадали подобно бумажкам в этом мягком мареве. Главное было не в словах, а в том, что двое все знали друг про друга и не хотели ничего менять. И дивно, что боящийся разборок Тимоша даже обрадовался этим полуупрекам. Упрекает – значит, не все равно. Рано смеркшийся день сиреневел и сгущался во дворах.
– Убью! – хрипло закричали сбоку.
На них налетела вечно пьяная Зис.
– Порубаю за дитя! – Она оказалась в куртке «аляске» на голое тело и в сапогах на босу ногу.
– Ты что, Зис? – остановила ее Марьяна. – Кого рубать, нет никого.
– Они удрали, твари, – завопила Зис, беспорядочно маша руками и мелькая худым телом в проеме куртки, – пальтушку дочкину хватили и удрали!
- Я видела, видела, - вмешалась соседская девчонка, гулявшая во дворе.
Оказалось, что старые приятели-собутыльники с ней целый день круто сидели, а потом во дворе сняли с дочки новое пальтишко. А может, и не они. Но как узнали?
– Тетя Зиса, – подбежала девочка-старшеклассница, – а они пошли во-он туда... – И указала на арку.
– Догоняй их теперь! – заблажила не своим голосом Зис.
Но Тимоша отнесся буквально, отдал две ноши Марьяне и побежал.
– Ты что, дурной? – так и осела Марьяна. – Вернись сейчас же!
А Тимоша побежал уже, вцепившись в девчонкину руку.
– Эй! – вопила Зис. – То совсем не пальто, а дубленка... Слы-ыышшь...
Собутыльники Зис вполне могли оказаться в подвале школы-интерната, куда и привела девочка. Там легким-легко сломать подвальный замок и всегда можно погреться у горячих труб.
– Вон туда, наверно. Боюсь...
– Да не ходи, ты-то зачем? Ты чья сама?
– Соседи мы с ними... На одной площадке. И папаша квасит с нею вместе.
– А звать тебя как?
– Лариска.
– Молодец Ларр-риска. Жди меня тут!
Тимоша не боялся. Он знал – мир состоит из слабых женщин и еще более слабых мужиков. Так что никаких сил не требуется, просто надо вмешаться... Подумать только – пользовались этой Зиской, потом тут же и дочку раздели. Вот понятия у людей!
В подвале хлябала старая дверца. Пару коридорчиков – и вон они, голубчики. Бомжи хорошо сидели на своих ящиках и даже ... при свечах. Ударило вонью.
– Отдавайте, граждане, пальто, – пророкотал своим пугающим басом Тимоша. И встал на входе, широко расставив ноги.
– Па-аш-шел ты! Люди отдыхают, а он при…ся. Ты – мент?
– Кого ограбили? Ребенка! Калеку. Нелюди. Позову, будут вам сейчас менты. И дверь в подвал забьют.
– Х... ли нам. Нету никаких польт.
– Зискиной дочки пальто, нелюди. Ладно. Пошел тогда звать ментов.
Они посмотрели друг на друга.
– А откуда он знает?
– Откуда. Клиент Зискин, никак не иначе.
– Н-но? Тогда дело другое...
Он взял Зискину дубленку и пошел. Девочка Лариса прыгала и зябла на улице. Увидев его с потерей в руках, она даже руки крестом развела.
– Здорово! Выручили, выручили!
И они побежали к дому…

Тимофей пришел к себе, еще на улицу сбегал, вытряс половики, выбил ковер, потом бегом три круга вокруг квартала и назад. Устал, не устал – беги. Красный станешь, мокрый. Оживешь!
Там на большой кухне радио орет, там, небось, уже картошечка, помидорчики, рюмочки. Все как у людей. И он такой виноватый, Тимоша, пока зорьку баюкал, измотал нервы, ласки не дождался. Да он все понимает! А нутро так и кипит, хоть скалу им подрывай. Он когда работал взрывником на Севере, то много чего взорвал. Кстати, почему Север всегда с большой буквы? Вспомнилась газета «Трассы Севера». И он, когда писал письма, вставлял с готовностью – «Привет с далекого Севера». А когда трассовики едут на юг, то никаких заглавных. Никакого тебе далекого, сурового и прекрасного, и так далее. Просто место, где северные денежки можно прогулять. Вроде на севере люди, на юге прислуга. Неверно так, неловко... Марьяна южанка-молдаванка, такая славная, яркая женщина... Жизнь так и брызжет, как из спелой груши. На севере нет таких.
В общем, пришлось Тимоше мириться с Марьяной. Тем более, стол она, наверно, уже накрыла. Он представил себе картинку – возвращение блудного сына: дюжего Тимофея, припадающего к коленкам не седовласого старца, а крутой Марьяны. Все, как на старинном полотне, только Марьяна в пуховом свитере, а он в тренировочном костюме. И комично, и трагично. Хотя он не ругался! Просто боялся, таился, ведь поставят так, что бояться станешь... Марьяна тоже как-то разошлась, дала себе волю. То ли она отомстить захотела беглецу, то ли соскучилась. Очень жаркая была, нетерпеливая. Не раздевшись, вдруг стала сама целоваться, неслыханное дело. Не бывало такого раньше. Все случилось быстро, сумасводяще хорошо. Тимоша лежал довольный, припав к своей прежней женщине, узнавая ее запах, ее дыхание. В той же позе, как на картине с блудным сыном, только не стоя, а лежа...
– Ну, а ужинать ты уже не будешь? – вдруг громко и деловито спросила она.
– Почему не буду? Я голодный.
– Так там все остыло.
– Лишь бы ты у меня не остыла. Я ошшо не остыл.
– Ну, смотри у меня.
И она пошелестела на кухню, а он за ней. И там действительно – рюмочки, помидорчики, сальце с чесночком, и так вкусно все, и неважно, что в первом часу ночи. Забрякали сковородки, хлопнул холодильник, дзинькнуло стекло. Как без этого? Ничего не поделаешь, значит, раньше более важные дела были.

МОЛЧАТ – И ТАК ПОНЯТНО
Тимоша не писал людей. Он не понимал их, вернее видел только снаружи. А деревья понимал. Почему они растут не так, а этак. Почему у них наклон и куда. И как они корнями в неудобных местах цепляются. Как вон тот тополь у школы, через который ограда. Кругом ограда на бетонных тумбах, здесь вместо тумбы живой тополь. Когда к нему с обеих сторон прикрутили железо, тополь, будучи прямым, стал вдруг неистово расти вширь. Его и так, и сяк обрезали, а он все равно портил общий вид…
Тимоша шел на работу и видел, как на пришкольном участке происходит разборка. Трое девчонок из десятого стояли, а перед ними Римма Юрьевна. И накаленно отчитывала их. А ближе всех стояла Халцедонова… с сигаретой в руке и нагло улыбалась. Так-так. Хваленая отличница, попалась. Видно, кто-то донес, что курили. Он прошел мимо, сделал вид, что не видел ничего.
Но опять та девчонка, Халцедонова. Ее холодные зеленые глаза, ее недосягаемость, дерзость, когда на нее ругаются… Он ее такой не видел. Видел, что ходит с бесстрастным лицом, никогда не смеется, не жует на ходу, как все эти акселератки, которым вечно мало. В учительской – он слышал – завуч хотела насчет Халцедоновой поставить вопрос, вызвать родителей, но Римма Юрьевна с пылающим лицом доказывала, что она сама разберется. «Покрывает», – обрадовался Тимоша.
Он захотел набросать портрет Томы, хотя бы пастелью. Он не рисовал людей, но в этот раз даже суставы зазудели. Как это сделать? Добиться, чтоб она пробыла на лыжной базе больше, чем десять минут. Он до этого ее два раза заснял на цветную пленку. На школьном вечере, потом на соревнованиях. Подарил ей гору снимков, а она их бесстрастно приняла. Потом подал крест на дорогой цепочке: «Бери, он освященный». Она посмотрела на него почти с ужасом. А что такое? Его обижало, что он впервые безо всяких шкурных мыслей дарит подарки, и даже это как бы плохо. Добро бы он дарил цепочку Зореньке! Там хоть понятно, а тут – зачем, для чего? Дикая напраслина – да все на ветер. Дальше томительные недели, месяцы, когда он мог ее только на уроках видеть. Записал на магнитофон стихи, он специально искал стихи, которые ей подходили... про нее...

Когда начались зимние каникулы, они с младшей дочкой пошли на лыжах мимо дачи в лес. Тимоша решил с ней поговорить. Дочь Нина, младшая, рослая, веселая, удачно попавшая в первый набор коммерческого колледжа, была ближе к отцу, чем старшая, замужняя Лилиана.
Она легко перегоняла на подъемах запыхавшегося Тимошу, подавала ему палку сверху. Щеки ее налились пунцовым пламенем, смех звучал до того громко, счастливо, что худенькая, как Буратино, Халцедонова, которую он всю дорогу не мог выкинуть из головы, поневоле таяла вдали, отставала и пропадала из глаз. От этого сердце Тимоши больно ныло, как будто он, любя Нину, предавал Халцедонову. Или наоборот. Идиотская логика, конечно. Кто она ему и кто он ей?
Сошли с лыжни, сели на ствол отдышаться. Заиндевевшие волосы, вязаная радужкой шапка низко на глаза. Беда, ведь краса ненаглядная...
Тимоша покачал головой:
– Какой ты у меня цветочек, Нин. Зоя Федорова! Ой, как сорвут.
– Ясно, не спросят. А Федорова эта, кто такая? Не знаю такую. Древность, поди. А ты хочешь, чтоб я вечно была при тебе с мачехой?
– Да уж какая она мачеха, чего ты.
– Знаешь, почему так говорю?
– Нет, а покули?
– Потому что мачеха она тебе, а не мне. Мне-то с ней легко...
Тимоша отвернулся. Он мог скрыть свои обиды, простить Марьяне гору новых, со скандалом купленных, но ненадеванных сапог, а вот не мог скрыть ее отношения к себе. Она как будто признавала в нем мужчину, при этом умела вкусно покормить, но требовала, чтоб он был слугой. Подразумевалось, что коль она его женщина, так он должен для нее все! А Тимоша обнимал ее жарко, винясь, клянясь, но потом уходил. Только дочка у него была умная.
– Знаешь, про что ты думаешь? – улыбалась она. – Угадаю. Сейчас попросишь, чтоб я кое-что принесла из дома к тебе в школу на лыжную базу. Ну вот, покраснел. Опять хочешь пропасть на месяц. Надолго у тебя роман затянулся...
Тимоша задеревенел, а краснеть было дальше некуда, и так красный. Дочка рассмеялась. Они сидели, смотрели в разные стороны, а думали в одну.
– Нин, твои ухажеры, они как... Ну, что дарят? Чего говорят?
– Ничего не говорят, молчат.
– А как же... как их понимать?
– И так все понятно. Ну, подадут коробку конфет, вино. Пиво тоже можно. Если хорошее и в большой бутылке.
– И вы не разговариваете?
– О чем? Они между собою говорят про бабки, про машины. Говорят о разборках, о футболе.
– И с тобой?
– Со мной нет. Когда целуются... Да хватит тебе. Что ты как этот.
– А твой парень, он почему никогда со мною не знакомится?
– Который?
– Ну... который на тачке.
– Пап, они все на тачке.
– С которым на озеро-то ездили, компанией.
– Пап, который ездит с компанией, тот не парень. Парень – тот ездит только вдвоем.
– Но был же! Парень, ты говорила, еще до армии вы знакомились.
– А! Да посадили его.
Помолчали.
– А ты покули так спокойно говоришь?
– Так не убили же. А ты к замужней ходишь или как она?
– Ниночка, душа моя вешняя. Что значит ходишь? Я ее любил. Теперь у нее другой.
– Сочувствую. – И погладила его по колену.
Понимает.
Но Тимоша понял, что он не справится с собой. Он не мог сдерживаться, молчать. Его распирали всякие затеи, чтобы как-то объяснить. Он хотел объяснить, не понимал, что об этом догадываются раньше, чем надо. Что он смешной, смешной! Что людям в тягость говорить и слушать!
Как только его жизнь делала новый виток, и он терял свою любовь, нужно было все бросать и задуматься. Почему он так живет? Почему все повторяется адски? Почему внутри сосет и тошнит, когда кажется, что вот эта – последняя, и больше ничего, только кладбище?
Когда кончалась любовь, как с зоренькой, существовать становилось невыносимо и незачем. Это был намек свыше, судьба высвобождала место для чего-то еще. Но ему казалось , что он не не жить не может, а просто не может жить без любви. И начинал, как оголтелый, новую любовь искать. То есть, понимая конец отношений, он уже искал замену… И это иногда накладывалось друг на друга. Еще там не все, а уже тут вовсю… И это была колея пропасти. Он не понимал, что надо от пропасти отходить, пятиться как можно быстрей. Тимоша слишком уходил в любовь. Его максимальность человеческая и мужская была прямо какой-то черной дырой. Его доброта была неисчерпаемой, вот это самое плохое.

Решил, что рискнет еще раз ее написать. Наговорил бочку арестантов, что надо разобрать инвентарь, обихаживать базу, Халцедонову посадил проверять лыжные крепления. Хотя она хмурилась, вертелась, вздыхала. Ясно, что была не в своей тарелке. Стал ее быстро набрасывать. Он сделал несколько попыток, отчаялся. Отдельные детали получались, не получалось в общем. Глаз был ее, бровь ее. А рот не ее. Он нервничал слишком, то за палитру хватался, то за фотоаппарат.
– Посиди, Тома, не вертись. – (Надо же, волосы упали и не видно скулы, – досадовал он).
– Ну, и как я буду смотреть крепления? – (Не нужны ему эти крепления, – унывала она).
– Никак, потом посмотришь. – (Она все понимает, – радовался он).
– Ну, я не могу. – (Влом! – она чувствовала, что у нее вся кожа зачесалась и защипала).
– Люди часами позируют, а ты за полчаса извелась. – (Смотрел бы на нее сутки напролет…)
– А голых вы тоже рисуете? – (Хорошо, хоть раздеваться не заставил).
– Тома? Ну, кто тебе сказал? Это в студии рисуют, называется обнаженная натура. Я не ходил в студию, мне дорого. (Ничего бы не пожалел.) И вообще я самоучка.
– А вы наймите. У нас есть такие, согласятся. (Так я тебе и сказала).
– Да зачем же мне голых? Я природу пишу. (Ну, врать! А меня тогда зачем? И смотрит-то совсем не на лицо…). Художники все рисуют голых, а потом используют. Они кобели.
– Да что у тебя за понятия? – Он засмеялся. – Если ты такая принципиальная, я тебе заплачу за сеанс. Я думал – ты по-дружески.
Звонок зазвенел неожиданно! Они уж было наладили непринужденную беседу! Полный расстрел. Халцедонова вскочила – и в раздевалку. Он уронил бумажку ей в карман и взмолился вслед:
– Приди хоть потом, после садика! Не получается, а кажется – вот, схвачу.
Она даже не обернулась.
Он все равно ждал.


Шестиклашкам своим он устроил шоу. Показал картинки с петухами, птицами, потом подал листы со схемой узоров-вышивок русских одежд, показал, как наносить красными фломастерами те же рисунки, но крестиками. Потом на самую высокую девочку это примерил, как на куклу бумажную. Сам не ожидал, что все так удивятся. Было эффектно. Потом стал показывать свадебные русские костюмы. Почему красное и белое?
Потому что красное – любовь, белое – чистота. Потом спрашивал, какие ассоциации у кого с красным и белым… Почему-то отвечали про красный день календаря… Смех. А Коля Салимон увидал с плакатами и покачал головой: не дело. С ними чем суше, тем оно лучше, проще спрашивать…

Когда кончилась смена, стало ясно – не придет! Он поехал в город за цветами, букет вышел дорогой ужасно – и понес ей домой. Его жгла обида, что она пренебрегает не то чтобы его чувством, а вообще, в принципе не признает, что такое возможно даже абстрактно. Она бегает от него, потому что уверена – ему от нее надо то же самое, что и всем, всегда... В таких случаях. А он хотел ей доказать, что все наоборот. Хватит ему уже знойных любовниц, надоели. Он стал средневековым рыцарем, у него просто культ женщины, без всякого обладания. И что не сердится, наоборот, готов даже цветы домой принести. Его распирало великодушие. Какой же он был неумный!

Дверь открыла Томина бабушка, за ее спиной виднелся дедушка. Замшелые такие ровеснички. А он сам такой, но пришел к ним как жених – к дедам... И что такого?
– Передайте Томе, – дурацки светясь, молвил Тимоша. – Она замечательная.
– Знаем, – сказала бабушка, брезгливо вертя букет. – И без вас.
Тимошу обдало страшное, уничтожающее презрение, как будто они увидели перед собой не ладного мужика в адидасовском тренировочном костюме, а смрадного бомжа с мешком. Но Тимоша не застрял на презрении, отряхнул его долой. Его вело восхищение. У него такой ор занялся внутри, что внезапно переполнил его всего и вышел наружу... Сдаваясь этому восхищению, человек добыл и вручил свою цветочную охапку. Точно маяк зажег на весь белый свет. Дескать, люблю. Дескать, хочу, чтобы все об этом знали.
Он свистел по дороге домой, как Соловей-разбойник. В нем прыгало чувство новизны и исключительности происходящего. Но окружающие думали иначе.


МОЛИТЬСЯ НЕ УМЕЕШЬ

Заря речная не изгоняла Тимошу. Она хоть и была его моложе на двадцать лет, и Марьяны на десять, но различала хорошее и плохое. Чернобылец Гриша приходил брать, а Тимоша приходил дарить. С Гришей тратилась, на жалость исходила, с Тимошей отдыхала, расцветала. Гришу она жалела, а зато ее жалел Тимоша. Выходило, что Тимоша любил Марьяну, и по-старому еще немножко первую жену, и с ней двух больших дочек, в том числе одну замужем, и совсем по-новому, сильно – свою зарю российскую, и через нее и Гришку ее. И все они были его, и сироты были без него. И эта катавасия, казалось, надолго.
Что же думал себе этот Гриша, интересно? Может, он решил, что Тимоша просто добрый дядюшка? Богатый родственничек? Гришка приходил и видел Тимошу за ремонтом раковины. Или за переделкой овощного сундука в прихожей, где лежала картошка на расход. Они здоровались за руку и шли на кухню, где Зоренька жарила принесенные Тимошей окорочка, да выпивали по бутылочке пивка. И после этого Тимоша, расспросив, как идут дела Гриши по реабилитации, уходил. И они там... А он тут...
Но однажды ясная заря потускнела, затянулась тучей:
– Тимош! Ведь что есть-то! Попалась.
Тимоша не удивился.
– Немудрено дело. Так оставь... Скажись?
– Не могу, – насупилась Зорька.
– Почто не можешь? Тебе сколько, ясочка? Рожать пора.
– А если твой?
– Да что ты. Льстить-то мне...
– Твой, говорю.
Тимоша кинулся тигром, зарычал от радости, он рычал длинно, как первобытный. Тут же Заря оказалась на спине с задранным халатом.
– Чего ты, – отбивалась, – убьешь!
– Зоренька, – заорал Тимоша, – оставь крошечку. Роди! Выходи за своего Гришу, буду всех троих кормить. На все согласен.
– Брось же! Нельзя. У тебя своих двое – от первой жены, да еще Марьяна, да тут я еще...
– Зоренька... – Тимоша завелся страшно и необычно повысил голос. – Оставь! Мне их не лишку никого, выкормлю, я три смены буду работать, картины продавать, я тебя люблю невозможно, страшно. Глянь, и так делю тебя с чужим парнем. А тут вообще под ноги лягу...
– Нельзя, Тимофей. Гриша облученный, у него детей не будет. Он же все поймет...
Тимоша замер. Он резко переходил от бешенства к покорности. Гнев пошел внутрь и стал там творить разруху. Его широкое лицо как равнина с холмами, глубоко посаженные синие глазки как ключ меж камней, огромные лесовиковы брови – все зазмеилось, исказилось, передернулось.
– Почто больно делаешь. Ох, ты... Охх, – проговорил почти беззвучно.
Сломанный телевизор, треснутое радио. Все звуки провалились. Смерть настала. И, обняв свои геракловы плечи руками, тихо ушел.
Какой страшный ор взревел в душе его, какой буран завыл, выламывая камни и деревья из земли. Он не верил, что она это сделает. Она ведь пойдет за чернобыльца, у которого не будет детей. Да как она тогда жить станет, для чего?
Купил в киоске консервную банку с «отверткой», но, открыв, машинально отхлебнул и дальше не стал пить, тут же забыл ее на поребрике. Совсем очумев от ужаса, приехал в церковь поставить свечку. Свечки, поставленные до него, елочно переплетались и перебегали нежными огоньками у него в глазах. Богоматерь ласково смотрела из-за головы Спасителя. «Спаси, – тупо просил Тимоша, – спаси, он будет такой же светлый. Маленькие все светлые».
Но Тимоша, наверно, даже при всей своей кротости нрава не умел молиться, как следует, и его слезы не дошли до Богоматери. Зорька пошла ложиться в больницу… и вскорости сделала то, что хотела. А может, молитвы и дошли, и Богоматерь осердилась на небывшую мать, потому что Зорька совсем расклеилась после операции. То сердце у нее хватало, то спина, то кровотечение открывалось, то температура.
Она потом рассказала Тимоше. Врачи ее осматривали, твердили про патологию. То плод сместился, то вход сузился, то температура страшная, а при температуре операция нежелательна. А потом стали слушать – то есть сердцебиение, то нет. Он противился, забаррикадировался, как в бункере. Он не хотел умирать. И крохотный, был он сильнее своей теперь уже нематери. Испуганная Зорька, не ожидавшая такого грозного поворота дела, провожала глазами своих «удачливых» подруг по палате, уходивших домой. И поэтому целую ночь просила у него прощения.
Ей рассказывали, что если поговорить с ним – он услышит. «Прости, что не могу тебя принять, – плакала она, – прости непутевую, родись у девок у Тимошиных, нельзя мне сейчас. Никак нельзя! Не могу!».
Не очень грамотная Зорька животным чутьем догадалась, от кого все зависит... Она, взрослая здоровая женщина, зависела от того, кто был маленький и внутри. И странно, из здоровой она тут же превратилась в больную, потому что на уровне души все обстояло нехорошо. Нельзя было на него поднимать руку, что бы ни думал там себе ее Гриша.
Только тогда, когда его оставили в покое – он сам ушел, он как бы проклял, но оставил ее. Понял, что она его не хочет... И освободил ее от отчаяния. Но это была горькая наука, горький покой. Операция прошла быстро, плод уже не был жив, но состояние больной ухудшалось.
Она лежала под капельницами. Смотрела пустыми сухими глазами на руки, черные от синяков, на ветки, стучащие в окна. Едва встала, расходилась – начала прятаться в цветах, в бельевой у кастелянши, под лестницами. Она все время пряталась, закутывалась в простыни, в одеяла. Сидит такой кулек в столовой, людей пугает. Сестры ее то успокаивали и раскутывали, то прятали, то без конца искали, а дежурный врач потом подолгу уговаривал:
– Вы меня знаете, больная?
– Знаю, Диавол.
Направили к психиатру, пришлось курс лечения проходить. Другие день-два пострадают и все, а Зорька вот так. Ибо каждый платит за желаемое свою, и только свою цену.
Тимоша прибегал со второй смены, кормил милую, гладил по щекам. И уходил, только чтоб отметиться дома, запасти лекарства, соки. Из дому ведь незаметно ничего было не унести, Марьяна усекла бы. Не факт, что она расценила бы это как преступление. Но все же не хотелось, чтоб она знала.
Когда Тимоша Зорьку выхаживал, хитрый Гриша ему не мешал. Наверное, он все понял – и про отношения с Тимошей, и про эту большую жертву, которую ради него принесли. А потом Гриша стал приходить чаще и чаще, так, что Тимоше и вклиниться стало трудно. Наконец милая его сама попросила:
– Подожди, может, скоро оженится... Вот тогда уж ...
А что «тогда уж»? Тогда вообще все будет бесполезно. Тогда в этом обжитом домике будет с ней рядом муж. Он не мешал Тимоше! Было понятно, что Зоренька нуждается в Тимоше и только в нем. Но кроме любви ей требовалась социальная защита от людей, от позора содержанки. А этого Тимоша при всей своей любви ей дать не мог. А Гришка мог. Они оба, пережив эти испытания, тихо закрылись от него в своей круглой маленькой скорлупке. И Тимоша решил ждать.

Он за этой историей совсем не заметил, что снег остекленел, что непонятно откуда нахлынули звуки льющейся воды, которые сперва стали фоном. Потом шелестящие потоки усиливались, крепли, переходили в гудение, будто напоминали о нерушимом круговороте жизни. Речка на даче сперва несла на спине доски, ящики, пакеты, старые мешки, солому, а потом стала успокаиваться, очищаться. Наконец, течение стало более плавным и чистым. Вместо треска и хряска пошел от реки ровный шум и редкий-редкий всплеск. И Тимоша перешел тоже в режим ожидания. Он смотрел, как уносила река что-то из его жизни и сам, точно подмытый рекою берег, становился пустым и пустынным. Ведь раньше в душе сидели заботы и мелочи ее жизни, они были главнее его забот. А теперь стало просторно, холодно, спокойно. И ладно. Он набрасывал маленький этюд: кустарники, сжавшие в стайке березки, низко у воды на коряге забытая косынка. Она вскрикивала алой зарей среди жемчужно-серого прибрежного пейзажа, она напоминала о чем-то, словно огонек, который вспыхнул ярче перед тем, как погаснуть совсем.


ТУРЯТЬ ИЛИ НЕ ТУРЯТЬ

Тимоше пора было обрабатывать дачу, тем более что подкатила весна. С дачи питались дети от первой жены, вторая жена и он сам, а работал только он сам. Но как бы он их не просил, ничего никто не помогал.
Тимоша сделал большую гряду клубники – пирамидой, в четыре уровня, в середине – труба с дырочками, чтоб легче поливать. До этого была старая плоская гряда. Вкопал смородины десять новых кустов. А чтобы провести свет в домик, ему надо было столбы установить и провода провести на всю дачную улицу. Он для этого собрал деньги с членов садоводческого общества, пошел в горэнерго. С ним нельзя было собачиться, он был мужик кроткий, все сам, сам и половину проводов протянул. Ведь когда он на Севере жил, ему многое пришлось узнать и суметь. Вот только никогда не думал, что придется в школе работать, да еще учителем физкультуры. Он от стройучастка кросс республиканский бежал, отличился. Поступил вскоре на физвоспитание в пединститут. Это из-за первой жены, Серафимы, потому что она не хотела, чтоб он ездил по лыжным соревнованиям на призы, что за мальчишество такое! – а хотела, чтоб он под боком был. Серафима работала в садике, педучилища ей хватило, чтобы раз и навсегда найти и полюбить эту работу. Она была хозяюшкой по сути. И эта женская черта подсказывала, кого брать на работу, где дешевле закупить краски для ремонта, не забывать при этом про детишек, которых в то время отдавали в ясли довольно рано. Серафима быстро встала на ноги в своей сфере, садик был на хорошем счету в городе. Старшенькой Лильке было уже шесть лет, когда началась в садиках мода с подготовительными группами. А Тимофей все работал где ни попадя, ездил на кроссы. Это было трудно стерпеть. Она настояла, чтоб он упорядочил, наконец, свое социальное положение! Но когда он хотел, чтоб она под боком на грядке была, она этого не хотела. А ягодки – да, ягодки приезжала собирать, и на том спасибо.
Тимоша сматывал проводку про запас и смотрел на закат, на свою вечернюю, стало быть, зарю. У него все тело болело от работы, а назавтра еще предстояли стропила пристройки. Тимоша все мог сделать сам, но стропила ставить одному, правда, трудно. Это надо бревно укрепить, потом слезать с крыши, отходить подальше и смотреть, прямо ли сделал. А то если не прямо, снова лезть по лестнице, поправлять... Пот катился по широкому лбу Тимоши, но тяжелая работа для него была обычна, привычна. Он, главное, ждать ушел, надеяться, что его еще позовут. Еще ничего не кончено, милая, видишь, я не гад какой-нибудь, я человек. Жду! Всякую боль переживу, спасибо, Господи, что не до смерти. За что Тимоша благодарил Спасителя? За разлуку и горе. За непонимание жены... Хотя, если глянуть шире – нет, за жизнь вообще. Потому что от проводов до стропил было еще маленько светлого времени и можно бы успеть накидать маленький этюдик. Покосившийся коричневый забор, на его фоне молодые яблони в зелено-розовом дыму. Как ясочка за ним эти годы цвела, как за этим вот черным забором. Цвести бы ей, не отцветать. Да будет память о золотом часе. За это и спасибо, хотя бы даже сквозь слезы... За этот «Розовый дым». Работа была не очень прописана, как считал сам Тимоша, он специально разжижил масло, чтоб отдавало акварелью, но зато она сохранила светлое настроение. Странное дело! Чем хуже было ему, тем светлее были краски, ведь это была надежда, смирение – тот путь, который ведет к гармонии.
В эту весну Тимоша несколько работ уже продал в местном магазинчике их микрорайона. Решил много за них не запрашивать, робел. Но несколько штук купили сразу, только вот деньги он долго не мог получить, потому что магазинчик выплатил их в зарплату продавцам. С одной стороны, вроде бы ты нужен людям, с другой – перебьешься, не сорок первый год на дворе.
Когда первый раз предложили выставку в ДК, вообще обрадовался Тимоша. Сам все развесил, сам каталог, нарисованный тушью, принес, выставку пышно открыли с оркестром. Директор ДК, маленький, полный товарищ со свисающим на плечи жидким лицом, был в костюме с отливом, в шейном платке, точно молодой. Он с Тимошей чокнулся шампанским не за свой, а за художников счет. И важно сказал:
– Мы, паэшь, люм новое открывать. Паэшь, вважаэм талант с народа. Но ты три картины отдашь администрации как процент с продаж. За свет кто платит, за тепло? То процент на прибыль, то аренда, и то слабая, паэшь.
Картины провисели ровно три дня, и директор позвонил Тимоше, велел снимать.
– Заключили с худфондом договор, паэшь. Имена, с загранкой мужики, нельзя турять. Обождешь месяц, мы потом опять тебя пустим.
А три картины за проценты взял все равно. Директор крутой, за три дня заработал неплохо и перед именами после загранки в грязь не ударил. А Тимоша таскал тяжелые рамы опять в машину, страдал от позора и сильно сожалел, что первая тетрадь для отзывов пустая осталась. Он так хотел первый отзыв увидать, что люди скажут. Ну, сам-то он всегда писал отзывы на выставках, морща бугристый лоб, маясь, подыскивая слова. Но руками у него всегда получалось быстрей, чем словами. Мука слов! Он обязательно старался, кроме недостатков, найти достоинства, а если на выставке было несколько авторов, подчеркивал их различия. Он и не знал, что художники, как правило, даже не читают этих отзывов, так как сами себе судьи и про себя все уже поняли, а про других поняли еще раньше. Что тетради – это отчет для администрации…
Но Тимоша был слишком прямолинейный, он до сих пор ничего не понял. Жизнь у него оказывалась длинная, сложная, с разветвлениями и отворотками, но он не уставал по ним плыть. Была в нем ужасная жажда все изведать, жадность неисправимая. И еще простодушие. Готовность поверить в то, что о нем чужие люди скажут.
Он запомнил злое директорово словечко «турять». Его туряла Заря невечерняя, его туряла Тома Халцедонова с портретом. А что же сам-то он? Доколе будет он терпеть такую неугоду?
Как раз в это время в школе разгорался скандал, после которого начали турять хорошую женщину Римму Юрьевну. Она носилась с идеей глубокого погружения в предмет, написала такую особенную программу, по которой полагалось на литературу отводить не два часа в неделю, как обычно, а пять. Или один раз в неделю весь день литература. Пришла после курсов и давай всех русистов заражать этой бредятиной. Другие стажисты, например, тот же важный лысый Коля Салимон, ее высмеивал, говорил, что эта заумь для гуманитарных классов, а у нас, дескать, средний уровень. И детям быстро надоест. Коля Салимон бодро вел пение, сочинял песни на любые стихи по программе, и его детей приглашали на утренники в другие школы. Так что ему аттестации нечего было бояться. У него на месяц вперед все было расписано.
Но некоторые заинтересовались. Однажды в десятом классе, где никогда в субботу не учились, прошел открытый урок по литературе – четыре часа, и именно в субботу. Говорят, на урок Римма пригласила людей из департамента образования, детей подготовила, чтобы все было видно на практике. Ворсонофия Павловна тоже ходила, хотя и против была. В школе намечалась переаттестация, все были нервные и боялись снижения разрядов, а у Риммы Юрьевны пошли эти далекие от жизни идеи. Ворсонофия тосковала и позвала свою подругу-методистку. И эта методистка просто помешалась – открытие, говорит. Новый подход. Никакой аттестации ей не надо, женщина-новатор и все тут. Но одно у Риммы Юрьевны было плохо – она не написала эту разработку в письменном виде, ни в департаменте образования, нигде не фиксировала, не регистрировала, а на аттестации что предъявишь?
Спектакль по литературе прошел блестяще. Десятые классы судили Ромео и Джульетту за их уход из жизни, дети выступали от имени героев книги, и от критиков. И тут трудно было проследить, где списано и выучено, а где сказано от себя. Именно это радовало странную Римму Юрьевну, и она молча улыбалась. Даня Стеклов в роли Ромео был бледный как смерть, тихо ложился на пол рядом с Джульеттой-Халцедоновой и не вставал даже после того, как все кончилось. Халцедонова, очнувшись и сказав предсмертную речь, картинно курила, гладя Стеклова по мертвому лбу. В актовом зале выключили свет, только один тусклый прожектор бросили на влюбленных. Редкий кашель. Визг далекой входной двери. Все, как в средние века. Всех трясло. Никто не видел такой литературы в школе за всю ее историю. Ворсонофия потом говорила, что Халцедонова оторва еще та, но, несомненно, из нее выйдет что-то выдающееся...
Переаттестацию Римме зачли, хотя она не написала в бумажках, а написала за нее методистка, просто ей не снизили и не повысили разряд. Люди из департамента образования не разрешили глубокое погружение, мотивируя чрезмерной загруженностью школьников. Ворсонофия спорила с аттестационной комиссией, отстаивала новаторство подхода. Но поскольку департамент надавил, она сдалась. Однако, Римма стала любимицей старшеклассников, поскольку ее «туряли», то есть притесняли...
Само туряние, понял Тимоша, может стать причиной для симпатии. Если большое количество людей видит, кого и за что, значит, это не стыдно. Люди поймут... Кого-то там после загранки турять нельзя, а его, Тимошу, можно. Значит, надо попасть в загранку? Зато отзыв он потом обнаружил – там за одну раму была вложена картонка от сигарет, и на ней такие слова: «Мужик, подписывай картины хотя бы. И голых русалок не рисуй, если их не трахал. Лучше узнай, что такое колорит».
Это была первая серьезная критика. Тимоша смутился. Он подразумевал под русалкой Зорьку и потому был спокоен насчет второго замечания. А подписи – это ему в голову не пришло. Он-то их подписывал на обороте, так зрителям это не видно. Почто же не нельзя голых? С голыми быстрей покупают... И тут ему стало стыдно. Он что, только ради денег рисует? Дело-то не в голых. Люди дело говорят – учись, дурак, колориту. Где у нас ближайший университет? Ага. Идем быстрей в библиотеку.
– Здравствуйте. Вас как зовут? Мария Панкратовна? Я тут не знаю, у кого спросить, мне надо Бо-о-ольшую Советскую Энциклопедию. В читальный зал? Ага! И вы покажете?
Тимоша подождал за столиком эту черненькую женщину, которая приветливо пошепталась с подружкой на кафедре читального зала и подтащила ему большую черную книгу. А ждать было неудобно, потому что хлипкие читальные столы не были рассчитаны на русских богатырей, и крышка стола противно резала Тимоше под ложечку.
– Вы потом запишитесь у той вон девушки в красной кофточке, хорошо? А что, кроме энциклопедии? Вот возьмите «Уроки пейзажа в школе», тоже интересно…
«Колорит – это система красочных отношений в художественном произведении (торопливо записывал Тимоша в свою учительскую книжку)… Система отношений, воспроизводящих цвета реальной натуры. Колорит – важнейшее средство создания цветового единства. Колорит, построенный на красных и желтых тонах, обычно считается теплым, на сине-зеленых – холодным». И еще вот тут… это тоже надо записать!
А Мария Панкратовна Черепахина, в просторечии Черепашка, усадив в читалке странного медведя, спросившего про колорит, пошла к себе в гостиную и устало в кресло опустилась. Мария Панкратовна смотрела своими черными, как летняя ночь, глазами прямо перед собой. Смотрела она, выходит, на пустую стену, но так, будто что-то там видела, а что? – никто не знает. Стена была полностью из стеклоблоков, и как же можно было на нее помещать произведения искусства? Ужас, а не стена. Стеклоблоки тупо бликовали и съедали бархат грядущих шедевров. Глаза Черепашки тропически мерцали и туманились, и, хотя один глаз хулигански посматривал чуть в сторону, все-таки в целом пухлая Маша неизбежно походила на тропический фрукт, учитывая оранжевый вышитый балахон.

Задумчивость Черепашки была вскоре нарушена, ибо к ней пришвартовалась замдиректора библиотечной системы Изольда Львовна.
– Сидите? – задала она дикий вопрос.
– Сижу. То есть думаю, – честно откликнулась Маша.
– О чем тут думать? Вы не Городская Дума. Вам надо думать только о том, как повысить платные услуги населению. Видите, течет угол? А денег на крышу нет…
– Да, Изольда Львовна.
– И придумать, как привлечь контингент…
– Да, Изольда Львовна…
– Что «да»?
– …Придумала!
– Что, что придумали?
– Ну, это… как привлечь. Надо мне метров двадцать холстины… И тогда мы задрапируем эти стеклоблоки, и повесим что-то выдающееся… Не стыдно будет заслуженного художника России пригласить… Как его…
– Чушь! – бросила Изольда Львовна, понимая, что не о том контингенте речь. И зашелестела, зашелестела вон из гостиной.



Продолжение следует

>>> все работы автора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"