№6/2, 2011 - Проза

Сергей Кузнечихин
Санитарный вариант, или седьмая жена поэта Есенина

Послушай меня, санитар

Послушай меня, санитар, ты просто обязан меня выслушать, ты даже предположить не можешь, какая женщина стоит перед тобой, не догадываешься, от кого зависит твоё будущее, да и не знаешь ты собственного будущего, не подозреваешь о своей миссии. Дай руку, сними её с моего бедра и протяни мне. Убрал. Вот и умница. Пора отвыкать от вульгарных замашек. У нас впереди более наполненные часы. Успокоился? Теперь смотри мне в глаза и слушай. Сейчас я расскажу тебе всё. Сначала о том, что может показаться уже известным. Но это ощущение обманчиво. Да не на руку мою смотри, а в мои глаза. Видишь, какие они чёрные? Глубже, глубже загляни. Смотри и слушай. Если сможешь не поверить мне – пожалуйста, не верь. Но ты не сможешь.
Я знаю, как ты относишься к мамочке, но вынуждена тебя огорчить – во всех твоих неудачах виновата твоя сердобольная родительница, слишком восторженно любила она своё ненаглядное чадо. В младенчестве ты даже ползунки не пачкал, до того аккуратненьким был, кушал, не капризничая, разговаривать начал на два месяца раньше срока. И мамочка уверовала, что её ребёнок особенный. И ребёнку внушила то же самое. А когда ребёнок пошёл в школу, его сверхаккуратность не понравилась одноклассникам. Точнее, они не обратили на неё внимание, и ты за это возненавидел их, а потом и они в ответ. Особенно обидно задевала неприязнь девчонок. Ни мамочка, ни ты не могли понять, что аккуратность твою девчонки воспринимали как бесцветность. Женщины, даже маленькие, смотрят на мужчину не своими глазами, а глазами толпы. Поэтому слава для мужчины важнее богатства, пусть и дурная слава. Оттого и любят спортсменов, певцов, поэтов, на крайний случай – хулиганов.
А ты стал санитаром.
Слушай меня. Слушай и не отводи глаз.
Никто в классе не хотел носить повязку с красным крестом, а ты согласился с радостью. Ты не знал, что мамочка попросила учительницу подыскать тебе какую-нибудь должность. Не могла она смириться с тем, чтобы её исключительный ребёнок оставался рядовым школьником. А если бы ты узнал о её хлопотах? Мне кажется, всё равно бы не отказался. С каким удовольствием крахмалил ты свою белоснежную повязку. С какой значительностью шествовал вдоль шеренги одноклассников. С какой дотошностью ты проверял у них ногти и заглядывал в уши. Ты до сих пор вспоминаешь эти церемонии. А как ты охотился за любителями держать руки в карманах. Сначала выслеживал сам, потом, наметив жертву, бежал к военруку. Да успокойся ты, никто не обвиняет тебя в фискальстве. Таковы были правила игры. Чтобы довести охоту до конца, обязательно нужен был какой-то учитель. Ты отыскивал военрука, и вы начинали облаву, действовали не сговариваясь, потому что всё было обговорено заранее, все отработано и проверено неоднократно. Военрук со скучающим видом проходил мимо нарушителя, потом подкрадывался со спины и совал ладонь между бедром и запястьем, после этого вытащить руку из кармана уже невозможно – приём из арсенала оперативников. Потом подбегал ты и белыми нитками пришивал рукав курточки к брюкам. Сцена, естественно, разыгрывалась на глазах у толпы зевак. Военрук держал жертву, а ты, не спеша, работал иголкой. Потом нарушителя отпускали, и бедняга вынужден был катать «карманный бильярд», пока вы не соизволите распороть шов.
Помнишь?
Конечно, помнишь. Это были лучшие годы.
В старших классах должность санитара упразднялась. И ты снова превратился в ученика без атрибутов. Ни в комсорги, ни в старосты тебя выбирать не хотели. Одноклассники помнили твои санитарные рейды. Их детские умишки всё-таки подозревали, что тебя нельзя подпускать к должности, даже самой, казалось бы, бессильной. Детишки дружно голосовали против. И учителя не настаивали, оправдывались перед завучем, рекомендовавшим тебя, что не могут заставлять детей выбирать в лидеры слабого ученика. Ты же из рук вон плохо учился. Единственной наукой, в которой ты преуспевал, была анатомия. Учителя не любили тебя за неприкрытое неуважение к их предметам, а биологиня тайно ненавидела за то, что знаешь предмет лучше её. В девятом классе их терпение кончилось. Педсовет предложил перевести тебя в вечернюю школу. При этом учительница литературы настаивала собрать комиссию и отправить тебя не в вечернюю, а в специализированную, для умственно недоразвитых, и кое-кто собирался её поддержать, но слово завуча оказалось решающим, он убедил подчинённых не поднимать лишнего шума, не выносить сор из избы. Но мало кто знал, что накануне этого бурного педсовета у завуча были продолжительные встречи с твоей мамочкой.
Тебя в подробности, разумеется, не посвятили?
Извини за жестокость, но это в твоих интересах.
Потом этот же завуч помог тебе получить аттестат. И он же устроил тебя санитаром в психиатрическую больницу, чтобы имелся стаж для поступления в медицинский. А протолкнуть в институт не смог, не хватило возможностей. И мамочка твоя к тому времени растеряла обаяние. Поэтому все четыре попытки сдать экзамены завершились одинаково.
Я не осуждаю материнскую любовь, но тебе требовалось нечто другое. Мои глаза видят больше, чем её сердце. Из тебя может получиться великолепный целитель. Потому я с тобой и разговариваю. Мамочка угадала направление, но дорогу выбрала неверную. Тебе незачем разбивать лицо о двери института. Перед тобой особый путь. И я проведу тебя по этому пути. Проведу грубой и властной рукой, потому что нежностью и обожанием ты уже пресыщен и они чуть было не сгубили тебя. Человеку с твоими данными необходимо особое обращение. Ты даже представить не можешь, какое уникальное биополе у тебя. Но, повторюсь, полю этому требуется специфическая обработка. Перед тем, как посвятить тебя в тайное тайных, надо существенно пополнить твои знания. Сначала этим займусь я. Я поведаю тебе тайны поэзии, потому как поэтическое слово целительно по своей сути. Потом я передам тебя своему другу. Он сделает тебя великим. Если, конечно, ты будешь слушаться нас. А я уверена, что будешь.
Так что не будем терять драгоценное время, бери бумагу и записывай…
 

ТРАВЛЯ БЕНЕДИКТОВА

Нет, пожалуй, не так, второго героя тоже надо вывести в заголовок, чтобы крепче запомнился, зачеркни и напиши:


Бенедиктов и Белинский
Существовал критик по фамилии Белинский.
Ты слышал, кто такие критики? Это люди, которые знают всё, а сами ничего не могут. Возьмём, к примеру, тебя, санитар – получится из тебя критик или – нет. На первый взгляд – не получится, потому что ничего не знаешь. Но, с другой стороны, ты и не умеешь ничего. Так что – чем чёрт не шутит. Знания дело наживное, а при определённых способностях, и не всегда обязательное, если умеешь себя подать, знающим притвориться нетрудно. А злым и завистливым притвориться невозможно. С этим надо родиться. Здесь у тебя все нормально – завистью пропитан, как непризнанный гений – самогонкой. Ведь завидуешь старшему санитару? Завидуешь. Я сама видела, как ты смотрел на него, когда он больного из третьей палаты по щекам хлестал. Видела, как пальцы у тебя с ума сходили. Хотелось ведь тоже над здоровяком поизмываться. И власть над людьми показать любишь. Может, тебе и правда в критики пойти? А что? Из больницы увольняться вовсе необязательно. Работай, если нравится, а в свободное время критические статьи сочиняй. Поэты, они же вроде здешних больных. Можешь колошматить по любому поводу, всем, что под руку попадётся – сдачи не дадут.
Ну, вот и обиделся. Это я пошутила, искушала тебя. Теперь вижу, что ты верен своей мечте. А от зависти я тебя освобожу, потому что целитель завистливым быть не может.
К тому же учти, если подашься в критики, придётся навсегда забыть о женщинах. Профессиональная болезнь.
Белинского женщины не выносили. А за что его любить? Для романтических барышень он был слишком невзрачен. Для сентиментальных дамочек – чересчур зол. Для сообразительных девочек – нищ до неприличия.
Наследства разночинцу никто не оставил, а сам зарабатывать не умел. В какой департамент не устроится, отовсюду гонят. Лодыри никому не нужны, а лодыри с гонором – тем более. Максимум полгода – и с треском...
Когда очередной статский советник увольнял его за нерадивость, Белинский огрызнулся:
«Пусть ваши клерки протирают локти сюртуков от звонка до звонка, а я человек артистический, я критики в журналах печатаю, извольте считаться».
Советнику его критики, что китайская грамота, но захотелось ему одернуть наглеца, он и высказал:
«Критики ваши я не читал, но полагаю, ошибок в них не меньше, чем в служебных отчётах, которые вы сдаёте. Вот у приятеля моего в банке тоже артистическая натура служит, так приятель не нарадуется на работника, третий раз жалование повышает и дальше повышать собирается. А почему бы и не повысить, если человек башковит и аккуратен сразу вместе».
«Так что же это за артистическая натура такая? – спрашивает Белинский, – графоман, поди?»
«Отнюдь, – говорит советник, – самая, что ни на есть артистическая и притом не какие-нибудь критики пописывает, а самые изысканнейшие вирши. Бенедиктов его фамилия».
«Нет такого поэта!» – кричит Белинский.
Советник – мужчина солидный, кричать ему не к лицу, и он спокойненько, вполголоса вразумляет крикуна, как дитё неразумное.
«Как же нет, когда есть».
«Значит, не будет!» – кричит Белинский, но дверью не хлопает, потому что выходное пособие надеется получить.
Пособие он выходил, но злобу на поэта Бенедиктова затаил. Однако таил её недолго. Не могла таиться такая лютая. Ночь с ней перемучился, а наутро сел сочинять критику. Выплеснул тринадцать страниц, и вроде как полегчало. Человеком себя почувствовал. Настоящим мужчиной. Даже визит даме сердца осмелился нанести. Дама эта его не очень жаловала, и он боялся её навещать, а тут вдруг решительность в характере ощутил. Приходит, цилиндр повесить не успел, а дама с захлёбом:
«Послушайте, что за прелесть, я у графини из альбома переписала. Сочинение Владимира Бенедиктова. Минуточку, я так волнуюсь:
 
Кудри – кольца, струйки, змейки!
Кудри – шёлковый каскад!
Вейтесь, лейтесь, сыпьте дружно...»
 
Белинскому дурно стало. Настолько дурно, что сознание помутилось, и в истерику впал.
«Перестаньте сейчас же! Не могу слышать эту пошлятину!»
Закричал и сам своего крика испугался, а от страха уже и в рассудок вернулся. Сообразил, что выказал своё чёрное нутро перед дамой из общества. Рухнул на паркет и на коленях через всю комнату с выпяченными губами к её ручке – простите, мол, великодушно, нездоров я нынче, нервы-с шалят.
Но дама ему на дверь указывает. Пришлось, не вставая с колен, к порогу пятиться. На улицу выполз и бегом домой, к столу, новые критики сочинять.
Бенедиктов, если правду не извращать, тоже не красавец был, с Есениным рядом не поставишь, а с Блоком и сравнить как-то неудобно. Однако и Пушкин с Лермонтовым, как бы помягче выразиться, не обижая безмерно уважаемых... Видимо, есть такая особенность у поэтов – творчество облагораживает их лица и вроде как росту прибавляет, а у критиков – наоборот. Белинский и в юности обаянием не отличался, а уж как в критики вышел, совсем на убийцу стал походить, оттого и женский вопрос невподъём.
Написал новую статью про тлетворное влияние бенедиктовщины. Напечатал в газете. Экземплярчик переслал статскому советнику в департамент, из которого за разгильдяйство выгнали. Второй – начальству Бенедиктова. Даме, разумеется, не отправил.
Следом и рассуждения свои опубликовал о том, что истинный любимец муз не может исправно исполнять обязанности клерка. Однобокие рассуждения. Любой грамотный человек мог его спросить – а как же быть с Борисом Чичибабиным, который до пенсии в бухгалтерах проходил? О Чичибабине он не вспомнил, зато себя мучеником выставил, будто бы его с работы не за разгильдяйство, а за убеждения гнали. Ненавязчиво так упомянул, как бы между прочим.
Серебро за статьи платят быстрее, чем медяки за стихи. Получил гонорар и отправился к Тургеневу долг отдать, пока большие проценты не набежали. Тургенев деньги пересчитал и говорит:
«Ладно, брат Виссарион, не в серебре счастье, ты лучше стихи послушай:
 
         Гордяся усестом красивым и плотным,
         Из резвых очей рассыпая огонь,
         Она властелинка над статным животным
         И деве покорен неистовый конь...
 
Не правда ли – чудесно про усест сказано? Очень мило».
«Сам сочинил?» – поинтересовался Белинский.
А Тургенев не унимается:
«Ты понял, – говорит, – кто под животным выведен? Мы! Мужчины! И сочинил эту прелесть... Бенедиктов».
И тут Белинский отвёл душеньку. Тургенев не дама, а писатель, с ним можно не миндальничать. Сначала в пух и прах раскритиковал Бенедиктова, а потом пригрозил, что, если ещё раз услышит, или ему передадут, что Тургенев восхищается подобной порнографией, будут у него крупные неприятности, ни в одном журнале на порог не пустят. И Тургенев сразу на сто восемьдесят градусов. Писатели, они зачастую хвалят только тех, кого принято хвалить в обществе. И ругают также сообща.
Литераторов он обуздал и направил, а дамочка оказалась строптивой. Абсолютной победы не получилось, а значит, и покоя не было.
И решил Белинский отравить Бенедиктова. Не фигурально уже, а в самом реалистическом смысле. Достал надёжный яд, быстрорастворимый в вине и в квасе, пришёл на совместную поэтическую вечеринку, но подсыпать не смог, вовремя одумался. Понял, что нелюбовь его к поэту всем известна, значит первое место в списке подозреваемых обеспечено заранее – никакие адвокаты не спасут от позора. Страх силён, а завистливая злоба ещё сильнее. Если нельзя напрямик, значит надо искать обходной путь. Если нельзя отравить, значит надо заразить смертельной болезнью. Пошёл к знакомому немцу-аптекарю и взял у него палочки Коха. Придумал вроде остроумно. Чем другим, а хитростью Сатана его не обделил. Но от замысла до воплощения дистанция весьма долгая и небезопасная. Подвела критика собственная неряшливость. Вы посмотрите на портреты Белинского – везде с немытыми волосами. Руки тоже мыл нерегулярно. Это его и погубило. Принёс злополучные палочки и, не помывши рук, сел ужинать.
А наутро проснулся с температурой сорок один градус. И слёг. Не успел подсыпать бациллы в бокал Бенедиктова, а перепоручить такое деликатное дело не решился. Учеников было много, отравить поэта у любого из них рука бы не дрогнула – только прикажи, братия послушная, но ненадёжная (ради красного словца – не пожалеют и отца) – это Белинский по себе знал. Таким доверься, и на все грядущие века ославят. С такими надо, чтобы никаких следов. Собрал последние силы, едва не теряя сознание, дошёл до туалета и спустил коварную пробирку в унитаз. Улику уничтожил и только после этого велел собрать учеников к смертному одру для последних наставлений. Первыми, как самых близких, пропустили к умирающему Писарева и Добролюбова. И началась делёжка наследства. Писарев энергичней был, ему достались неограниченные права на Лескова и разрешение на частичную критику Пушкина. Добролюбов выхлопотал Случевского. Просил и Достоевского, но учитель испугался провокации, – дай поповичу разрешение, а он повернёт обратной стороной и раззвонит, что Белинский его на гения науськивал. Писарев с Добролюбовым заняли место у изголовья, а за дверью толпа бушует. Очередища, как в пивную после выходных, кого только в ней нет: Страхов, Зайцев, Мережковский с Гиппиус. Наглости критикам не занимать, но проскочить без очереди, особый дар нужен. Старые критики в этом слабоваты. Другое дело напостовцы. Дружные ребята – Родов, Авербах и Лелевич – локтями и кулаками из хвоста очереди с улицы к двери пробились, но запыхались и пока вспоминали, кого бы им на растерзание попросить, шустрый Бухарин прошмыгнул между ними.
«Есенина мне, – кричит, – разрешите с Есениным разделаться!»
Расслышал его Белинский или нет, этого никто не знает, но все видели: как он одобряюще опустил веки и, уже теряя сознание, выговорил по слогам:
«И Бе-не-дик-то-ва...»
С этим словом и умер.
 
А теперь напиши крупными буквами:
 
МОРАЛЬ
 
Написал? Дальше с новой строки. Записывай каждое слово, я специально буду говорить медленно.
 
Во-первых – поэт подвластен только Богу, а если в государстве Бога нет, значит, не подвластен никому.
Во-вторых – любая травля в конце концов оборачивается против отравителей.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
Записал?
Теперь подчеркни, и перейдём к новой теме, более сложной, но тоже с детективным уклоном.
Большая дуэль
Привёл его всё-таки Тургенев. Была у большого мастера маленькая слабость – пьяных не любил, но обожал подхалимаж, просто млел, когда определённое место языком вылизывали. А этот узкий специалист владел своим искусством виртуозно. Услужливых и вежливеньких, на полусогнутых бегающих, таких тьма, но подавать своё холуйство с достоинством умеют редкие экземпляры, не снизу подхваливает, а вещает, как из репродуктора, только слова чересчур приторные и глазки выдают, очень уж дёрганные глазоньки: туда-сюда, туда сюда... чтобы разом всё уцепить. Вроде и холуй, но с хозяйскими замашками. Потому как человек был при документе. Тургенев так и заявил, что вся их компания, классиков из себя мнящая, всего-навсего небольшая кучка графоманов: и граф Толстой в офицерских погонах, и дворянин Некрасов в штатском, и разночинец Чернышевский, и попович Лесков, не говоря уже о Есенине, который вообще из крестьян – никакие они не писатели, потому что членских билетов у них нету. У них нету, а у товарища имеется. И гость достаёт из широких штанин краснокожую книжицу. Из рук не выпускает, но рассмотреть позволяет каждому. Удостоверение действительно солидное. С гербом, с портретом Ильича, а внутри чёрной тушью почерком штабного писаря выведено, что такой-то Имярек, фамилия из головы улетучилась, но это не существенно, главное, что чёрным по белому начертано – писатель. Тому же Толстому, например, попади он в милицию, придётся уговаривать сержанта четыре тома «Войны и мира» читать, чтобы служивый понял, кто перед ним. А этому товарищу достаточно ксиву предъявить, и недоразумение заканчивается творческой встречей. Солидный документ даже во вкладыше не нуждается. Ни червонец, ни четвертную искать в нём не станут, а если и найдут случайно, так тронуть постесняются. Кстати, в тот же вечер, но ближе к середине, случилось нечто пикантное, обладатель документа перепутал карманы и вытащил на свет Божий другое удостоверение, тоже красного цвета, но поскромнее на вид, протянул Лескову, однако спохватился и тут же спрятал, не дав рассмотреть. Николаю Семёновичу такое не понравилось, человек дотошный, обстоятельный, ему надо предмет и на обоняние, и на осязание исследовать, попросил ещё раз глянуть. На второй раз ему настоящее удостоверение предложили, но не убедили. Должного уважения к документу не высказал, да и сам член, по лицу было видно, не глянулся ему. Тургенев, который всегда к новым веяньям прислушивался, разъяснил упрямому гордецу, что всех писателей, кто без удостоверения окажется, вычистят не только из школьных учебников, но даже из тех, специальных, которые для университетских филологов предназначены, из библиотек тоже потихоньку, без лишнего шума уберут, а о посмертных переизданиях и говорить нечего, ну и памятников, естественно, ни в столице, ни на родине. Лесков, как только про памятники услышал, высказал витиеватую фразу в тридцать три высоких этажа, на которые кроме него ни у кого дыханья не хватало, хлопнул дверью, только его и видели. И аукнулось Николаю Семёновичу. Был бы пожиже – вообще бы с лица земли стёрли. Да родимое пятно – не искусственная мушка, его не сотрёшь и не выведешь. Но потоптались от души. Не отказали себе в удовольствии. И дерьмом, и дёгтем вымазали, вот только в перьях на потеху вывалять силёнок не хватило. Хотя сам член на его брань только улыбался. Я же говорю, вежливый был, особенно при свидетелях. Серьёзные разговоры предпочитал с глазу на глаз вести, чтобы потом, если масти по недосмотру перепутал, никто доказать не смог.
Я забыла уточнить, что привели его в дом к Некрасову. Там приём был. Второй день длился. Вечером принимали благородные напитки, а с утра, как у поэтов водится, что осталось. Своё допили, за лакейское принялись. Однако не без повода злоупотребляли. Обмывали очередной номер «Современника», получили цензурное разрешение, на которое никаких надежд не имелось. Но Николай Алексеевич – редактор настоящий, современным рохлям не чета, с молоденькими поэтессами управляться большого ума не требуется. Хороший игрок всегда на несколько ходов вперёд просчитывает. Распознал через верных людей, что у цензора тёща на воды уехала, выждал четыре дня и заявился с бумагами аккурат в тот момент, когда чиновник по случаю временной свободы пребывает в пике расслабленного состояния, а бдительность его обращена в сторону легкомысленных женщин. Объехал, обыграл, обманул – какая разница, главное – во имя чего. Удачу не обмоешь – обидится, капризная. Потому и засели, чтобы судьбу не гневить.
Если вечером хорошо – это ещё не значит, что и утром так же будет. Даже самая радостная пьянка заканчивается обыкновенным похмельем. В это смутное время он и появился. С одним посидит, с другим пошепчется, здесь слово возьмёт, там вставит. Слушать всё равно никто не слушает, потому что каждый сам по себе, если не жаворонок, так соловей. Растворился в массе. Пористая среда, она восприимчива. Пьянка ещё не кончилась, а каждому казалось, что этот член давно среди них блуждает. Тем более, что вращался он в основном возле заметных фигур, тех, что в центре внимания. Поэтому Тургенев и пытался всю ответственность на Толстого свалить, вспомните, мол, кому он в рот заглядывал, кому величайшее будущее предрекал. Всё правильно, только сцена эта уже из второго акта. Хотя, если непредвзято разбираться, нельзя перекладывать на Тургенева всю вину. Привести его кто угодно мог, тот же Вегин, например. Вода дырочку найдёт, как на флоте говорят. Особенно в дырявой посудине. А литературный корабль не только пьяный, но и дырявый, как решето. Точнее даже сказать – не столько пьяный, сколько дырявый.
С Тургеневым полюбезничал, вокруг Толстого покрутился, Чернышевскому с доктором встречу устроил, Куприна пьяного до дома довёл... Вошёл в коллектив. И когда поссорились Лев Николаевич с Иваном Сергеевичем, никто не связал ссору с появлением новенького, да и новеньким-то его уже перестали считать. А гиганты пикировались и до него. И вдруг, словно кто-то бензинчику на угли плеснул – дуэль! Тургенев, правда, вызов-то послал, но, не дождавшись ответа, в Париж укатил. Стреляться с настоящим офицером, героем Севастопольской кампании, процедура небезопасная, но и честь дворянина ронять рискованно. Честь – материя тонкая. Молодые гении по верхоглядству своему могут и не заметить её уроненную, затопчут грязными калошами и никакого угрызения совести не почувствуют. Отдышался Тургенев в Париже, успокоился под надменным взглядом Виардо и пишет из-за бугра послание: дескать, всё остается в силе, но переносится на более позднее время, потому как «Муму» надо перебелить, не может он сырое произведение после себя оставить. Лев Николаевич отправил ему ответ примерно в тех же выражениях, что и запорожцы турецкому султану. Распалясь посланием, под горячую руку, сочинил, не отходя от стола, повесть «Казаки», которую, выйдя из дома, проиграл издателю то ли в карты, то ли на бильярде. Как пришла, так и ушла. Но разговор не о казаках.
Один скандал не успел сплетников утомить, а на смену другой подоспел. Андрей Белый Блока на дуэль вызвал. Секунданты мотаются, как Радищев из Петербурга в Москву, все запасы красноречия извели, дабы спасти для России двух гениев, которым совершенно нечего делить, у каждого своя великая слава и почёт, а Люба Менделеева всё равно ни того, ни другого не любит. И вроде нашли секунданты нужные слова, даже Белый успокоился, с его-то расшатанной нервной системой. Осталось сделать по маленькому встречному шажку и закончить ссору братской встречей в пивной на Гороховой. Так нет же – ещё одна пара дуэлянтов объявилась – Гумилёв Максу Волошину вызов отправил. Дурной пример заразителен.
У Куприна каждый день посетители, самым популярным писателем стал. Всем требуются консультации по дуэльному кодексу. И каждый с выпивкой тащится. Куприн запил. И произведения не пишет, и по хозяйству никакой помощи. Пока в своем уме пребывал,  пытался от дуэлей отговорить, а как только доза переползала за шестьсот граммов, хватался за пистолет и начинал давать уроки стрельбы. Палил прямо из окна. Жене надоело осадное положение. Кричит: чего, мол, вы к нему с «Поединком» пристаёте, он ещё и «Яму» написал, шли бы лучше в бордель, всё приятнее чем друг друга убивать.
Куда там. Не до баб мужикам стало. На военные подвиги потянуло, геройствуют. Никто уступать не хочет. И особенно петушатся те, которые путного оружия в руках не держали. Маяковский Есенину секундантов заслал, у Евтушенко с Вознесенским, по слухам, тоже поединок намечается.
Как с ума посходили. Не сказать, что раньше мирно жили, всякое случалось, бывало и убить грозились, но дальше слов не шло, потому как слово для них единственное оружие которым владеть научились. Пушкин и Лермонтов с чужими стрелялись. Можно было бы понять, если кто-то критика или издателя на дуэль вызвал, а тут – поэт на поэта!? Умопомрачение какое-то. И никто понять не может – с чего бы вдруг.
Никто, кроме Достоевского. Писал старик, будем справедливы, покорявее Тургенева, зато смотрел намного пронзительнее и глубже. Не о цветочках разглагольствовал, а самые закрученные детективы сочинял, потому и вычислил, откуда зараза идёт. Кто перед ссорой возле Тургенева с Толстым крутился? Новенький с членским билетом. Ссора случилась, а он уже за другим столом шепчется. Вроде не было дружнее поэтов, чем Блок с Белым, но стоило члену втереться в доверие к одному из них, а выбрал он, разумеется, полусумасшедшего Белого, и, пожалуйста, друзья стали врагами. Поэты кипятятся, вспоминают былые обиды, а шептун, чтобы не зашибли сгоряча, уже в сторонке. У него скоропостижное восхищение стихами Гумилёва.
Нет, в определённом смысле, он дьявольски талантлив был. Кто бы мог подумать, что знаменитые мужчины соберутся стреляться из-за убогой хромоножки. Из пустоты скандал создал. Какие львицы готовы были ради Волошина или Гумилёва на любое безрассудство, а они вдруг мифическую Черубину не поделили.
Как раз после истории с Черубиной Фёдор Михайлович и обратил внимание на закономерность. Ну и поделился с Анной Григорьевной своими выводами за вечерним чайком, а заодно и прогнозец позволил сделать: видел, мол, в сберкассе Маяковского вместе с членом, поверь старому игроку, не пройдёт и месяца, как этот горлопан Серёже Есенину вызов на дуэль пришлёт. Анна Григорьевна женщина сердобольная, всегда о молодежи заботилась, а Есенина вообще как родного сына любила. Так любила, что осмелилась Достоевскому возразить.
«Не может такого быть, чтобы против Есенина кто-то дурное задумал…»
Наивная была, впрочем, как все женщины, способные на жертвенную любовь. Выпила с расстройства валерьянки и опять за своё:
«Не верю, – говорит, – не может нормальный человек поставить себе цель всех перессорить».
Достоевский посмеивается.
«Глупенькая ты моя, неужели ещё не поняла, что нормальных людей среди писателей не водится. В этом ремесле Богом проклятом, чем ненормальнее, тем заметнее. Разница только в том, что одни – книгами, а другие – интригами свою заметность зарабатывают».
«Так переубивают же друг друга!» – не может успокоиться Анна Григорьевна.
«На то он и рассчитывает, – смеётся Достоевский. – Зачем ему те, кто заметнее».
Жена возмущается, непонятен ей чёрный юмор классика.
«Нет уж, – говорит, – пусть мы и глупые, всё равно не позволим. Сейчас расшифрую стенограмму последней главы и пойду женщин поднимать».
Достоевский на такое решительное заявление только в бороду ухмыльнулся, попробуй, мол, может, что и получится, а я пока черновичками займусь, а то все сроки кончились, а мы ещё и половины не написали.
Первой, к кому поспешила Анна Григорьевна, была Лиля Брик. Наслышана была, что Лиля дамочка бойкая, шумная, заполучить такую в союзницы весьма полезно. Вошла в салон, а там вечеринка. Критики, военные, государственные мужи – ананасу негде упасть. Все в кружок, а Лиличка в центре. Еле на кухню выманила. Да толку-то. Одна чуть не плачет, другая хохочет. Одна от горя не может говорить, другая от счастья не желает слушать. Кое-как через пень колоду объяснила, зачем пришла и ввергла хозяйку салона в недоумение. Лиличка плечами пожала и говорит:
«Это же чудненько, если всё так получится. Сколько разговоров будет. Дуэль – это так романтично».
Анна Григорьевна опять в слёзы:
«Страшно мне. Вдруг убьёт, грех-то какой».
Брик успокаивает:
«Володя хоть и большой, в него попасть проще, но всё равно он победит».
«Так я про душу говорю, – стонет Анна Григорьевна. – Душа-то измается, если он Серёжу убьет».
«А душа здесь при чём? – изумляется Лиличка. – Душу для поэзии надо экономить. Впрочем, тебе этого не понять, тебе за твоим Достоевским с его мировой славой можно печалиться о всякой чепухе, а мне, извини, некогда, меня нужные люди ждут».
Выставили, можно сказать.
Стоит на улице вся в слезах и не знает, куда податься. Но плачь, не плачь, слезами беду не смоешь. Поехала к младшей Софье Толстой, эта не может не понять, двойное горе у человека: и жениха, и дедушку под пистолет хотят поставить. Нашла в будуаре. Голова нечёсаная, на плечах линялый халат, вся косметика по лицу размазана, не лицо, а картина Кандинского. Поплакала вместе с ней, вроде успокоила немного и про дуэль толкует: надо мол, как-то помешать злу свершиться. И тут Сонечка, словно кошка, спину выгнула, волосы дыбом, в глазах зелёный огонь:
«Что вы с ерундой ко мне пристаёте, у нас дед на старости совсем из ума выжил, наследства всю семью лишил, все гонорары нищете завещал, а вы тут с какой-то дурацкой дуэлью... Оставьте меня в покое, даже слышать об этих графоманах не желаю».
И опять Анна Григорьевна с бедой одна, как перст без обручального кольца. Пусть и беда не совсем своя, но такой уж народилась. Поплакала в скверике, вытерла слёзы, как могла, благо румянами не пользовалась, и поехала к Любе Менделеевой. А той вообще дома нет. Ни у Блока, ни у Белого, ни у папеньки Менделеева. На гастроли усвистала.
А пока она тратила время на бесплодные визиты, свора секундантов под чутким руководством заинтересованного товарища старательно накаляла страсти, чтобы никто на попятную не пошёл. Легион шептунов по их поручению обрабатывал дуэлянтов, каждого по индивидуальной программе. Толстому что ни день, а то и по три раза на дню, разные людишки, что-то про козни Тургенева докладывали. Тургеневу – про Толстого. Волошину – про Гумилёва и так далее.
Дуэль запланировали коллективную. Устроитель нашёл большую поляну, закупил пистолеты и втайне от всех пропитал пули ядовитой смесью. Участники должны были выстроиться друг против друга, то бишь, враг против врага, и по общей команде начать сходиться. Уговорить на такое действо тоже не просто было. Народ капризный. Тургенев, например, категорически отказался стоять рядом с Маяковским. Разнервничался, начал угрожать, что вообще откажется участвовать в дуэли. Еле умаслили обещанием, что рядом с ним поставят самого Блока. У Гумилёва свои претензии, если уж умирать так плечом к плечу со Львом Николаевичем, и никак не ниже. Он даже сына своего в честь классика нарёк. Эксперимент сей, кстати, повторился некоторое время спустя. Другой поэт назвал своего сына именем партийного работника, будущего генсека. И дети поэтов не затерялись, оба стали знаменитыми, только дороги к славе разные были – Лев Николаевич-второй всё – по тюрьмам да ссылкам, а Никита Сергеевич-второй – по фестивалям да форумам. Но это к нашей истории не имеет отношения.
Забот и нервотрёпки у организатора было предостаточно. Контингент сложный, с голыми руками не подступишься и лом не помощник, для обработки требовался богатый арсенал тончайших инструментов. Но любые трудности можно преодолеть, если вложить в них все свои силы без остатка. Было бы желание. А желание было огромным. Всё продумал и рассчитал, все запасные ходы и выходы исследовал. К идее общей дуэли пришёл не в погоне за громким эффектом, а потому что боялся, как бы после первого поединка общественность галдёж не подняла. Профессиональным правозащитникам тоже ведь без дела сидеть обидно, им тоже надо как-то о себе напоминать. Провокатор и правозащитник две стороны одной монеты. Провокатор, естественно, та сторона, на которой цена обозначена, а правозащитник – герб. Он и на гривеннике, и на целковом везде одинаков, но только на словах, а на деле предпочитает, чтобы цифра на обратной стороне посолиднее была. А тут ставки самые крупные, куда ни плюнь везде гений или знаменитость. Потому и боялся, что не дадут довести спланированную акцию до конца. Пожадничают и поднимут гвалт раньше времени.
Срок дуэли уже обговорили, а бедная Анна Григорьевна союзниц найти не может. Нет страшнее муки, чем сознание собственного бессилия. Она трезво понимает, что в одиночку не справится, находясь при Достоевском, научилась реалистически смотреть на события и своё место в них. Была у неё мысль устроить публичное самосожжение в знак протеста. И устроила бы, себя она никогда не жалела, да как Фёдора Михайловича одного оставлять, пропадёт ведь без неё. А что делать? Не знает она что делать. Не бежать же за советом к Чернышевскому…
Но удача только притворяется слепой, иногда она всё-таки подглядывает. Случилось так, что про дуэль узнала Настасья Филипповна, и про дуэль и про тщетные старания Анны Григорьевны помешать этому злодейству. Не столько она о чужой жене пеклась, но сам Достоевский был для неё Богом. Всем, что имела, только ему обязана. За хорошее благодарила, за плохое не обижалась. Потому и не теряла времени на колебания. Спрятала гордость в укромное женское место и поехала к Анне Григорьевне. Пока на перекладных добиралась, и план созрел. В дом Достоевских заходить постеснялась. Дала дворнику пятиалтынный и отправила с запиской для барыни. И в ресторанчике через квартал от дома без лишних междометий и заламывания рук объяснила, как им действовать дальше.
Дуэль была назначена на пять утра. Кто на такси, кто на извозчике, кто на личной машине поклонника, а Маяковский вообще на служебном авто какого-то лиличкиного поклонника из замов Дзержинского, но все явились без опоздания. Докторов человек пятнадцать привезли. Говорят, даже сам Кашпировский был. Съехались, как на презентацию поэтической антологии. Организатор выстроил дуэлянтов в два ряда. Для приличия каждой паре предложили помириться. Но предложили с таким подтекстом, что любой уважающий себя мужик за пистолет схватится. Оскорбительные предложения при свидетелях миром не кончаются, да и к барьеру вышли не какие-нибудь флюгеры, которые сегодня царю гимны поют, завтра – Сталину, а послезавтра – Брежневу. Крупные личности, для которых имя дороже и денег, и жены.
Заняли позиции. Каждый боком к сопернику, чтобы попасть труднее было. Один Макс Волошин грудью к пистолету стоял, потому как ему без разницы, в него с любой стороны и неумеющий стрелять не промахнётся. Я это говорю, не пытаясь бросить тень на Гумилёва, его смелость доказывать нет нужды, но так уж получилось.
Взвели курки...
И тут на поляну выбежала ватага красивейших женщин: Настасья Филипповна, Наташа Ростова, Грушенька, Неточка Незнамова, Элен Курагина и даже царица Тамара... Выбежали и каждая встала перед пистолетом. У кого рука поднимется – пусть стреляет.
Но у кого же она поднимется?
Все выстрелили в небо. Только рассеянный Блок не успел поднять пистолет. Его пуля ударилась о камень, срикошетила и угодила в правую руку устроителя. Не зря-таки доктора приехали. Тут-то и открылась тайна. Раненый верещал, как заяц. Изо рта пена пошла. А самому-то умирать неохота. Пришлось сознаваться, что пули отравленные. Для него смерть страшнее позора. Доктора посовещались и оттяпали руку по локоть, с Кашпировским такие операции без наркоза можно делать.
Потом кто-то переживал за пострадавшего, как же он писать будет. Начали припоминать, что он вообще сочинил, и никто не смог вспомнить. Никто, кроме Гумилёва. Он, пока над письмами о русской поэзии работал, какой только ерунды не перечитал. Тогда ему и попалась брошюра со сказками про Ленина, которую член Союза писателей с долгано-ненецкого языка переводил. Но разговор этот случился какое-то время спустя, а после дружного залпа в небо, дуэлянты побросали пистолеты и кинулись обниматься. Потом всей компанией поехали в ресторацию. Настасья Филипповна знала, чем закончится авантюра и заранее позаботилась о банкете.
Веселились, как приказчики или комсомольские работники. Тургенев, правда, сначала грустный сидел. Расстроился классик, что среди женщин спасительниц ни одной из его девушек не было. Но кручинился недолго. Позвонил в Париж. Выпил фужер коньяка и пробормотал:
«Если не было, значит, будут – сама жизнь подсказывает и сюжеты, и героинь».
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – гений и злодейство несовместимы, но сколько гениев пригревало злодеев на своей груди.
Во-вторых – иная паршивая овца способна не только испортить стадо, но и уничтожить его.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
И в первой, и во второй истории сводились личные счёты, но случались противостояния и принципиального характера, революционные, можно сказать, когда новаторы боролись против устаревших традиций мешающих развитию всего прогрессивного.

 
Пушкин и Маяковский

Осип Брик приревновал Маяковского к жене и решил избавиться от него. Но как? Нанять убийцу стоит больших денег. Драться с молодым и здоровым хулиганом – опасно для собственной жизни. И тогда он придумал, как убрать соперника чужими руками. Устроил дома вечеринку, и в присутствии жены своей Лилички, объявил, что Пушкин назвал себя самым сильным поэтом в России. Лиля моментально брови вскинула и к Маяковскому:
«Как это понимать, щеночек, ты же обещал мне, что сильнее тебя никого не будет?»
«И не будет», – ворчит Маяковский, но уверенности в голосе не хватает.
Брик это чувствует и не останавливается, сыплет цитатами из Пушкина. Лиличка – сплошные уши – и как бы невзначай на другой край дивана от Маяковского отодвинулась. У самого сильного поэта плечи обвисли и взор потух.
Кончилась вечеринка. Вышел Брик Маяковского проводить и говорит:
«А слабо тебе, Володичка, сбросить Пушкина с парохода. Честное литераторское, слабо».
Маяковский расхохотался своим басищем.
«Одной левой, – говорит, – через самые высокие поручни. Как котёнка утоплю».
А Брик подзуживает:
«Ой боюсь, Володичка, ой боюсь, не совладаешь».
Довёл до точки кипения, а расчёт прост: одолеет Маяковский – посадят за убийство классика, одолеет Пушкин – утонет любовник жены, и семейный очаг сохранится. Беспроигрышная лотерея.
«Ваш удел бояться, а мой – светить всегда и везде», – припечатал Маяковский на прощание и ушёл спать.
Припечатать-то припечатал, но за ночь поостыл, и сомнения появились – одолеет ли? Гигант всё-таки. Страшновато один на один. Но литературной группировкой – можно. Пришлось выдумывать футуризм. Созвал друзей, объявил программу, в которой первым пунктом значилась акция против Пушкина. Бурлюк и Кручёных сразу согласились, а Хлебников засмущался. Не приняла его душа такой расправы – непоэтова миссия поэта топить, эпиграмму написать – можно, с удовольствием даже, а топить – занятие критиков и жандармов. Маяковский Хлебникова ценил и решил схитрить.
«Да не будем мы его топить – говорит он, – просто разыграем, авось и приметит нас, как Державин».
Такая идея Хлебникову понравилась. Взяли они выпивки и отправились на пароход с литературной агитбригадой. По дороге в погребок винный спустились. Маяковский вокруг Хлебникова увивается, подливает ему и подливает. Потом на пристани в ресторацию заглянули. И в каюте продолжили. В каюте Хлебников и уснул. Они могли бы и без него управиться, но у Хлебникова была непорочная репутация, и хотелось повязать товарища общим мокрым делом. На другой день, когда Хлебников проспался, они сказали, что именно он и столкнул Александра Сергеевича за борт.
 А толкал сам Маяковский. Пока Бурлюк Пушкину зубы заговаривал, Кручёных сзади подкрался и свернулся калачиком под ногами. Маяковский подошёл с улыбочкой, представился и, не давая опомниться, руками в грудь... На пароходе музыка играла. Публика даже всплеска не услышала. А весёлой троице понравилось, как падает классик, во вкус вошли, заодно и Достоевского с Толстым сбросили. Но с мыслителями им не повезло. Пароход уже на мели сидел. Так что и Фёдору Михайловичу, и Льву Николаевичу море по колено оказалось. Старички отделались насморком.
Властители дум чихают, критики в надежде на нечаянные откровения, возле них роятся. Наталья Николаевна с юным мичманом вальс-бостон танцует, а поэт оскорблённый один в открытом море со стихией борется.
Его спасли рыбаки и приютили у себя. Рассказал он простому народу, как племя молодое с ним обошлось, и заплакал народ, и повелел отомстить за поруганную честь.
Из троих Пушкин запомнил одного, самого длинного в жёлтой кофте, к тому же хулиган и фамилию назвал – он был главарём, ему и наказание нести. А как может наказать поэт своего обидчика? Только муками совести.
Отрастил Пушкин бороду, оделся в лохмотья и в таком вот босяцком обличии встретил Маяковского на проспекте. Тот как раз с Лилей прогуливался. Подходит к ним и канючит:
«Дай копеечку бедному утопленнику».
А Маяковский ему:
«Бог подаст», – Лиличку под руку и дальше вышагивает.
Пушкин квартал обегает и снова перед ними.
«Дай копеечку бедному утопленнику».
Маяковский снова к Богу отсылает. Это он перед публикой остротами сорил, как пьяный купец червонцами в кабаке. Так ведь не от щедрости купцы деньгами разбрасывались, а чтобы пыль пустить. И Маяковский следом за ними, с той лишь разницей, что пьяным никогда не был – всё трезво, всё с расчетом. Сорил шутками только там, где был уверен, что обязательно подберут и сохранят. А ради уличного оборванца какой резон напрягаться. Он даже и не понял, что перед ним один и тот же нищий.
И на третьем перекрестке всё повторилось, как под копирку.
Целую неделю Пушкин возникал перед ним в самых неожиданных местах, а у Маяковского даже румянец не проступил, не говоря уже об угрызениях совести. Непрошибаемый товарищ. Знай, себе марширует: левой, левой, левой. Тогда Пушкин сбрил бороду, надел свой цилиндр, чтобы уж ни с кем не перепутали, проник ночью в дом Бриков и улёгся в постель между Лиличкой и Маяковским. Надеялся на шок да просчитался. Маяковский глаз открыл, посмотрел на него и говорит:
«Что это вы, товарищ, в цилиндре лежите, помнёте красивую вещицу, а новую в совдепии не купите», – зевнул, повернулся на другой бок и заснул, как ребёнок.
Он заснул, а Лиличка проснулась. Увидела Пушкина, сгребла в охапку и в другую комнату. Три дня не отпускала от себя. Пушкин, разумеется, рыцарь, даму невниманием не обидит, но не за тем он в этом дом явился. Собрался уходить, а Лиличка Брика зовёт, хочет его Пушкину представить, заботится о муженьке – когда ещё выпадет ему возможность принять основоположника в собственной квартире. Брик в туалете перед зеркалом замешкался. Лиличка за ним побежала, оставила Пушкина без присмотра, не ожидала, что поэт такой закомплексованный и постесняется с мужем знакомиться. Пока она бегала, Пушкин через окно и на бульвар.
А по бульвару как раз Белинский прогуливался.
«Здравствуйте, Александр Сергеевич, – говорит, – что это, батенька, глаза у вас так расширены и бледность нездоровая на лице?»
Пушкин сначала отшучивался, но Белинский, пользуясь его возбуждённым состоянием, выведал о приключеньице и, поскольку считал себя умным человеком, сразу же посоветовал позвонить Маяковскому и сказать, что возлюбленная наставила ему рога.
Но разве мог настоящий поэт опуститься до подобного звонка? Он даже от мести решил отказаться после такого предложения. Ну и Белинскому, разумеется, выговорил. Критик перечить испугался, но как только поэт скрылся за углом, он сразу же к телефону-автомату и давай злорадствовать: как, мол, товарищ Маяковский, не чувствуете ли появления изящных рожек на вашей голове?
Маяковский потрогал темя и подтвердил, пусть и с удивлением, но без особой горечи. Тогда Белинский доложил, что автором этих украшений является Пушкин. А Маяковскому опять не больно.
«Не беда», – говорит, – сейчас бритву возьму и сбрею вместе с волосами, я давно хотел под Котовского подстричься».
Положил трубку, мыло развёл, и, ни разу не порезавшись, смахнул с черепа всю растительность. Были рожки, и не стало их.
И не писать бы Пушкину «очей очарованье», и не радоваться бы звону бокалов с пуншем, будь он позлопамятней, на желчь бы изошёл от мести неутолённой, потому как ни шпагой, ни смычком стены железобетонной не прошибить. Но гений – всегда гений. Пушкин взял и простил. Высморкался в кружевной платочек, бросил его в урну, а сам на лихача и к цыганам.
Приезжает в табор, а там Полонский. Не сказать, что большой поэт и хроменький к тому же, но человек душевный и праведный. У него тоже враг был по фамилии Минаев: то пасквиль на него напишет, то анонимку. Но когда Минаев угодил в тюрьму, Полонский первый за него заступился. Современные писаки на такое не способны. Они и в друга плюнуть не постесняются, если власти его осудят.
Пушкин Полонского уважал. Выпили они. Спели на два голоса «Мой костёр в тумане светит». Выпили ещё раз, Пушкин и говорит:
«Простил я его, Яша, какой с него спрос...» – и заказал ещё по бутылке шампанского.
Полонский спорить не стал – с какой стати гению связываться с Маяковским. Но вступиться за товарища посчитал делом чести, вернее, святым делом. Отвёз пьяного Пушкина домой, а сам на том же извозчике, к племяннице своей Веронике Полонской. По дороге и сюжет придумал. Сказал юной актрисуле, что нашёл для неё роль в синематографе, но для вживания в роль ей необходимо соблазнить Маяковского – нечто вроде кинопробы пройти. Воспитание у племянницы было строгое, но чего не сделаешь ради искусства. Спели они на два голоса «Мой костёр в тумане светит», сели в авто и к Маяковскому. Полонский, разумеется, на улице остался.
Вошёл через полтора часа. Парочка уже спала, на кровати разметавшись. И тогда Полонский взял и насикал между ними. Вероника проснулась в луже и визг на целый квартал подняла. И немудрено – у неё сроду таких любовников не было. Бьётся в истерике, Маяковского по щекам хлещет. А тот мало того, что сдачи не даёт, не защищается даже, только умоляет, чтобы никому не рассказывала. Завещание на её имя сулится написать, гастроли в Америке организовать обещает... Полонская нос ладошкой зажала, духи требует, чтобы запах перебить. А духов у Маяковского нет, были два дня назад, но нагрянули среди ночи братья футуристы и выпили, только тройным одеколоном побрезговали. Маяковский предложил его Полонской, и вместо ответа получил новый приступ истерики. И тут, как назло, Катаев явился, на крики прибежал, он в те годы постоянно возле Маяковского прогуливался.
«Духи нужны?» – спрашивает, – сейчас мигом добуду», – а сам записную книжку достаёт, пометочки для будущих мемуаров занести.
Маяковский в крик на него и за маузер хватается. Катаев в окно выпрыгнул. Полонская в дверь выскочила...
А через пять минут дворник, два лиличкиных поклонника из НКВД и соседка услышали выстрел. Когда они вбежали в комнату – всё было кончено. Маяковский лежал на полу. Кровать стояла без простыней и матраса. Куда они исчезли – ни дворник, ни сотрудники узнать не смогли.
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – можно написать поэму о вожде и заработать памятник, можно заставить народ протаптывать к нему тропу, но тропа эта всё равно зарастёт.
Во-вторых – в боксёрских перчатках на скрипке не сыграешь.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
Говорить о столичной богеме можно бесконечно, однако для расширения кругозора сместимся в места ссылки опальных поэтов.


Лермонтов на Кавказе

 Двадцать шесть бакинских комиссаров поймали поручика Лермонтова. Не случайно как-нибудь, не наобум, а специально выследили и выкрали по личному приказу товарища Сталина. Для подкупа денщика и найма черкешенки-соблазнительницы ссуду из партийной кассы получили. Денщику за ключи от входной двери заплатили одну тысячу рублей. А вторую тысячу прокутили, потому что черкешенку нашли в партийных рядах. Она ещё до революции работала агитатором в одном из крупнейших гаремов. Дисциплинированная женщина с блеском сыграла маленькую, но яркую роль. Выполнила и ушла в глубокую тень. На сцене и в суфлёрской остались одни мужчины, главные заинтересованные лица. И наиглавнейший, конечно, товарищ Сталин. Он, между прочим, стихи пописывал и как-то на досуге сочинил оду в честь себя. Для того ему Лермонтов и понадобился, чтобы перевести её с грузинского на русский, достойно перевести, по-гениальному.
«Знаешь сколько поэтов кормится переводами с языков народов СССР? – спросил его Микоян. – Не знаешь, а я тебе скажу, что некоторые наши классики по десять переводчиков содержат в сытости и в почёте. Но лучше тебя никто не сделает, сам товарищ Сталин так считает».
И Азизбеков с Фиолетовым подтвердили.
Лермонтов – поэт настоящий, он по заказу писать не привык. И офицер настоящий.
«Пардон, – говорит, – но переводить всякую белиберду я не намерен».
Микоян как взорвётся:
«Ты каким это словом труды гения обозвал? В Магадан захотел?»
А Лермонтов и понятия не имеет, что такое Магадан, и переспросил:
«Пардон, во что?»
Микояну такой вопрос не понравился. Издёвку в нём заподозрил и совсем в истерику впал. До того раскричался, что пена изо рта хлопьями пошла. Тут уже и Лермонтов не стерпел, не привык он, чтобы с ним подобным образом разговаривали. Зажал голову Микояна между коленей и давай хлестать его ножнами от сабли. Саму-то саблю у него загодя отобрали, а про ножны не подумали. Микоян верещит, а Лермонтов, знай, охаживает. Азизбеков с Фиолетовым еле отбили боевого товарища. Лермонтова под замок, и пошли совещаться, как дальше быть – физическими пытками можно только признание выколотить, а оду переводить не заставишь, надо как-то морально придавить, но с какой стороны подступиться, ни один из двадцати шести не предложил. И решили для начала подержать поручика неделю на хлебе с водой, авось без каждодневного шампанского и сломается. Договаривались на недельный срок, но уже через два дня Азизбеков с Вазировым Мир Гасаном заявляются с целой сумкой выпивки и закуски. И заявляются ночью, тайком. Наливают Лермонтову шампанского огромный витой рог по края и говорят:
«Правильно делаешь, дарагой, что не переводишь эту глупую оду. Ты молодец, а Сталин человек непорядочный, да ещё и грузин в придачу. А Микоян – армянин. Не пиши им никакой оды, а сочини-ка лучше поэму про Карабах. И напечатай, что Карабах – древняя азербайджанская земля. Ты человек уважаемый, не какой-нибудь Безыменский, и даже Фадеева главнее – тебе поверят».
«А зачем вам такая поэма?» – спрашивает Лермонтов.
«Да на всякий случай, дарагой, может быть, пригодится, что для тебя стоит маленькую поэму написать. Нам большую не надо, лишь бы имя твоё стояло. И заметь, мы тебя не просим холуйский гимн сочинять, а поэму о народе просим. Народ тебе благодарен будет, Лермонтов-оглы».
У одного голос сахарный, у второго – медовый. Один шампанское подливает, другой в очи заглядывает. И отказать неудобно и лгать не хочется, потому как запамятовал, чей Карабах на самом деле, в школе-то прогульщиком был. Сидит, вспоминает, а комиссары обещаниями заваливают: и побег они устроят, и коня подарят, и черкешенок целый гарем приведут – совсем замучили.
«Ладно», – говорит Лермонтов, – подумаю, только без шампанского я думать не умею».
«Принесём, – кричат, – через пять минут принесём, у нас тут рядышком припрятано».
И принесли, правда не через пять минут, а через пятнадцать. Вроде и быстро, но обещали-то в три раза быстрей. Другой бы обратил внимание и сделал выводы, но не поэт.
Проводил одних комиссаров, лёг отдохнуть, снова кто-то в дверь скребётся. Открывает глаза, а на пороге другие. Шаумян с Петросяном пожаловали. Оказалось, что они весь разговор слышали, но признались в этом не сразу, а начали с извинений за поведение Микояна. Попросили не обижаться на него, потому что кричал он исключительно для конспирации, чтобы Азизбеков ничего не заподозрил.
«Ладно, – говорит Лермонтов, – я человек не злопамятный, давайте лучше выпьем, только оду переводить не уговаривайте».
А они и не собирались уговаривать.
«Графоманию пусть графоманы переводят, – успокаивает Шаумян. – Но пить азербайджанскую “бормотуху” мы не станем и тебе не советуем. Им же по Корану запрещается употреблять вино. Они его делают с единственной целью православных травить. Солнцев с Фиолетовым “Агдама” выпили и чуть было души аллаху не отдали. Если пить, так уж армянский коньяк».
И достаёт из галифе сначала одну бутылку, потом – вторую, за ней третью. Галифе такие вместительные, что в них и пол-ящика можно принести. Продегустировали коньячок, Шаумян и спрашивает:
«Извините, пожалуйста, но с какой стати вы обещали Азизбекову поэму про Карабах?»
«Я только подумать обещал», – чуть ли не оправдывается Лермонтов, одурманенный изысканным коньяком и неожиданной вежливостью.
«А тут и думать нечего, – это уже Петросян подключается. – Если бы вам турки такое заказали или англичане? Вы бы стали думать? Не стали бы. И здесь не следует. Мы не просим вас оду переводить. Мы вам добра желаем. Если вы её переведёте, Сталин вас незаметненько из школьной программы уберёт и спустя какое-то время заявит, что перевод сделал сам. Мы не просим вас писать в поэме, что Карабах был древней армянской землей. Вы просто обмолвитесь, что Карабах никогда не был азербайджанским», – выговорил и снова коньячку налил.
Ну, разве можно таким вежливым людям грубо отказать? И Лермонтов обещал подумать.
Поэт думает, а двадцать шесть бакинских комиссаров ждут. Один Микоян ждать не хочет. Обида спать не даёт. Попробуй, усни, если тебя ножнами прилюдно отшлепали. Каждая пострадавшая клеточка организма требует мщения. Пошёл он в библиотеку, взял поэму про опричника Кирибеевича и отнёс этот исторический документ в местное ЧК. А там на данный момент работал Лаврентий Павлович Берия. Микоян бросает поэму на стол и предлагает ознакомиться с гнусным пасквилем. Берия сначала не понял, но Микоян пояснил:
«Под опричником Кирибеевичем он вывел чекиста и приписал ему болезненную страсть к чужим жёнам. Если товарищи прочитают – могут извращённо истолковать...»
И Берия задумался. И придумал, потому как человек был очень даже неглупый.
Кроме основной работы в ЧК, он ещё и в белой контрразведке немного подрабатывал, на случай поражения революции. Связь держал через офицера по фамилии Мартынов. Ему-то он и предложил заработать медаль за спасение поручика Лермонтова из комиссарского плена. Мартынов был страшно честолюбив и достаточно смел. Но смелости для этой операции не потребовалось, ему даже понервничать не довелось. Часовых Берия убрал без его помощи. Герою оставалось зайти в незапертый каземат, донести до коня пьяного Лермонтова и под покровом темноты доскакать до ущелья, где их поджидал эскадрон гусар летучих.
Как Берия спланировал, так и получилось.
Офицерское собрание по этому поводу устроило лихой пир. Ночь кутили, а наутро Лаврентий Павлович возьми да шепни Мартынову, что Лермонтов в благодарность за всё хорошее обозвал спасителя своего жидовской мордой. Мартынов аж побелел от такой неблагодарности и – в крик:
«С какой стати?»
А Берия простачком прикидывается: не знаю, мол, наверное, потому, что отчество Соломонович.
«Русский я!» – кричит Мартынов.
Берия и не спорит.
«Конечно, ты русский и я грузин, это Лермонтов непонятно кто», –говорит, а сам как бы в рассеянности, пистолетом поигрывает.
А пьяного только направь. Мартынов хватанул стакан – и секундантов к Лермонтову.
Кто попал в поэта – похмельный Мартынов или снайпер, которого Берия за груду камней посадил – для истории не имеет значения. А для Мартынова – трагедия. Это теперь приноровились: угробят поэта и ничего... поживают, улыбаются журналистам, о чести рассуждают, особо наглые и сами в жертвенные одежды рядятся, тоже, мол, от режима пострадали, и попробуй напомни такому о его былых подвигах, мало того, что не покраснеет, так ведь ещё и заступников свора сбежится. В те времена такие клеймёные по пляжам не разгуливали, стеснялись. Спился офицерик, так и не вспомнив, из-за чего однополчанина на дуэль вызвал.
Одно слово двух человек убило.
Берия умел стравливать людей, и следы заметать умел. Концы не в воду, а в кровь прятал. Унюхал, что кто-то из комиссаров заподозрил его в связи с белой контрразведкой, и не мешкая придумал для комиссаров экспедицию, которая по нелепой случайности напоролась на засаду, и все двадцать шесть оказались в английском плену. И только спустя много лет выяснилось, что Берия, так же как и Бухарин, был английским шпионом.
Но речь не о шпионе, а о Поэте.
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – если бы Лермонтов сделал перевод этой оды, сейчас бы о нём не говорили, потому как поэт, выполняющий заказы политиков, умирает вместе с политиками.
Во-вторых – поэт обязан быть национальным, но упаси его Бог связываться с националистами – используют и погубят.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
Теперь поговорим о славе.

 
Сталинская премия

Трудно медицинскому работнику получить государственную квартиру, но не труднее, чем писателю – Сталинскую премию. Эта очередь по сравнению с вашей и длиннее и запутаннее. Честно выстаивать никакой жизни не хватит. Литературную премию обыкновенными хлопотами не выхлопочешь, её не заслужить, а выслужить надо, не только верность идеалам доказать, но и верность идеологам.
Про Герцена ты, конечно, не слышал. Но я тебя заверяю, что это человек с большими заслугами перед советской властью. Мужчина непьющий, в очередь на премию ещё до революции записался. В России надо жить долго, и он дожил до премии. Но не получил. Худсовет проголосовал единогласно, а товарищ Сталин не утвердил. Кто-то капнул ему, что Герцен издал за границей запрещённый на родине журнал «Колокол» и, хуже того, сожительствовал с женой своего товарища Огарёва, внучкой царского генерала. Худсовет узнал о резолюции товарища Сталина и срочно выехал полным составом в добровольную творческую командировку на строительство Беломорско-Балтийского канала. Поездка оказалась плодотворной. Членам особого отдела худсовета совершенно случайно попали в руки документы о политических связях Герцена в Лондоне и Париже. Досье привёз местный оленевод, были у него в тайнике материалы и на Шульгина с Буниным, но передать их оленевод не успел, потому что заблудился в тундре и пропал вместе с портфелем. Худсовет дал телеграмму в Москву, и ему разрешили прервать командировку. Всё обошлось малой кровью.
А премию в этой суматохе получил Демьян Бедный.
Присуждение многих удивило, и по салонам сразу же загуляла сплетенка, будто бы вредный Демьян и подпортил биографию Герцену. В каждой сплетне есть доля истины, но очень маленькая доля. Не один Демьян метил в лауреаты. Соискателей тьма и каждый мнит себя самым достойным, каждый надеется... Значит, и капнуть мог каждый. И жена каждого могла капнуть. И любовницы многочисленные – могли. Любовницы, между прочим, самые заинтересованные лица, они уверены, что вся настоящая поэзия принадлежит им. И они во многом правы. Но не во всём.
Это заявляет седьмая жена Есенина.
Поэзию создают четыре силы.
Первая – любовницы, они вдохновляют поэтов.
Вторая – неверные жёны, они провоцируют на стихи.
Третья – верные жёны, они заботятся о поэтах.
Четвёртая – толпа, она воздвигает поэтам памятники и разрушает их.
Запомни это, санитар, но учти, что вторая сила и третья действуют поочередно.
Теперь вернёмся к Бедному Демьяну.
Вышел он из Кремля с полным бумажником премиальных, с документом в кармане и медалью на груди. Поймал лихача и без лишних остановок – в кафе поэтов гасить надменные улыбки. Угодливых улыбок тоже хватало, даже с избытком. Мелкие поэтики на тротуар высыпали для встречи титулованной персоны. Кафе переполнено, но администраторы своё дело знают – столик для почётного гостя зарезервирован рядом с зеркалом, чтобы лауреат не бегал ежеминутно в туалет любоваться значком отличия на лацкане.
Бедный не успел шампанским отсалютовать, а к нему уже две пташки подсели: одна поклонница Безыменского, а вторая критика Ермилова любовница. Обе в кожаных куртках и в кожаных галифе – последний писк комсомольской моды. У одной голос писклявый, у второй басище, а в лицо заглядывают с одинаковой готовностью. Мужчине с его внешностью, можно бы и растаять под их лучезарными взглядами, но Демьян ведь не просто мужчина, он себя ещё и поэтом считал. Себя – настоящим, а Безыменского – не очень. Так что отбивать женщину у слабого не было смысла, славы это не прибавит. А с Ермиловым вообще лучше не связываться – удовольствия сомнительные, а неприятности гарантированные. Выпил залпом три бокала, оглядел зал и ни одной достойной гетеры не узрел. А торжество без женщины даже для политика не торжество.
И как вы думаете – куда он отправился? Не знаете? А могли бы, между прочим, и догадаться. Пора бы уже привыкать думать самостоятельно. Не первый урок слушаете.
Отправился он к самой Анне Снегиной.
Лихач в пригород ехать не хотел, кочевряжился, но Демьян умел объезжать лихачей. Подкатили с колокольцами и с песнями к самому крыльцу.
Встал он перед красавицей во всю свою ширь – грудь колесом, а на груди знак лауреата с портретом товарища Сталина.
«Принимай, красавица, поэта!» – с чувством говорит, с расстановкой.
А Снегина, между прочим, никогда красавицей не была. Дункан – тоже. Да я и сама насчёт своей внешности не заблуждаюсь. Женская красота – понятие очень сложное. Бедный об этом догадывался, тонкостью не отличался, но в хитрости ему не откажешь. Подольстил женщине. Красива она или уродлива, его не беспокоило, для него было главным, что она принадлежит Есенину.
Снегина смотрит на незнакомца и всем своим видом показывает, что ничего понять не может. Она умела так смотреть.
«Какой же вы поэт?» – спрашивает она.
«Хороший поэт, – говорит Бедный, – сам товарищ Сталин признал меня лучшим. Взгляни, как блестит моя медаль!»
Снегина брови выгнула, губы в презрительную улыбку сложила и как бы с удивлением:
 «Я вижу блестящую лысину, а настоящие поэты все кудрявые: и Пушкин, и Блок, и Есенин, и Паша Васильев, даже Пастернак с кудрями».
Бедный растерялся и папаху нахлобучил. А папаха каракулевая была.
«Так это же не ваши кудри, а бараньи», – говорит Снегина с наивным недоумением, она умела прикинуться наивненькой.
И добилась своего. Задела Бедного за живое.
«Но премия-то у меня Сталинская!» – кричит он.
И зря кричит, потому что на таких самовлюблённых женщин, как Снегина, повышать голос бесполезно, они сами леденеют от малейшего окрика и способны охладить любую горячность.
«Не знаю, – говорит, – за что дают Сталинскую премию, но я – премия Есенинская, и вам не получить меня никогда, разве что посмертно, если сумеете дожить до моей смерти и раскопать могилу».
Ей и на дверь указывать не пришлось. Бедный сам вылетел. Огляделся, а лихача уже нет. И пыль за ним улеглась, потому как приказа дожидаться не было, не предполагал лауреат, что его выставят. И пришлось добираться до столицы сначала на попутной кляче, потом в кузове грузовика.
Какие думы его терзали, пока глотал проселочную пыль, можно только догадываться, может быть, не самые весёлые, однако возле особняка Анны Карениной бедняга не забыл похлопать по крыше кабины.
У мужиков, даже умных, очень примитивный взгляд на женскую психологию, они уверены, что дама, изменившая одному, обязательно изменит другому и так далее... Слава о Карениной гуляла по всей первопрестольной: сначала роман с офицером, потом с романистом Львом Толстым. Имя писателя знали многие, но Сталинской премии у него не было. Это и вдохновило Бедного.
Отряхнул он пыль с костюма и степенным шагом к парадному. А там охрана, потому как супруг у Карениной чуть ли не в совнаркоме служил. Краснорожий детина в бородище, в лампасах, пулемётными лентами перекрещенный, встал поперёк дороги, а выражение на физиономии односмысленное, дескать, ходють тут всякие. Но Бедный не растерялся, сунул ему лауреатское удостоверение под нос. Охранник побледнел и встал по стойке «смирно».
 «Пожалте, они уже в пеньюарах ожидают».
Бедный, как на крыльях влетел на второй этаж, потом в спальню, а удостоверение впереди него на вытянутой руке. Каренина приняла бумагу за пригласительный билет и спрашивает:
«Это от кого?»
«От товарища Сталина!»
«А что он хочет?» – удивляется Каренина.
«Да не он хочет. Я хочу! Любви твоей, красавица, желаю!» – и лапам волю даёт.
Каренина от такой непосредственности – чуть ли не в обморок. Будь помоложе, непременно упала бы, но возраст выносливости выучил, а опыт закалил.
«Успокойтесь, голубчик, – говорит, – пока людей не позвала. Кто вы такой, чтобы любви моей добиваться?»
«Поэт! Лауреат Сталинской премии!» – и бумажник с премиальными достаёт.
Наверное, похвастаться хотел, что не беднее Льва Николаевича, да не учёл, деревенщина неотёсанная, что женщины с богатым прошлым ужасно мнительны. Хотя и неискушённой не понравится, если к ней в спальню ввалится лысый хам и, как последней проститутке, будет совать бумажник под нос. Каренина визг подняла. Мигом появились охранники – и тот, что у дверей встречал, и неизвестный, загримированный под дворника.
«Спустите животное с лестницы, он мой дом с борделем перепутал», – прошептала Каренина и потянулась к пилюлям.
Охранники переглядываются, мешкают, помнят, какое удостоверение гость показывал. Каренина ножкой топает. И тогда, который под дворника, говорит, извините, мол, гражданин лауреат, но приказ есть приказ, мы люди подневольные. И спустили. Правда, с частичной вежливостью, так, чтобы синяков не видно было.
В голосе Карениной нечто магическое таилось. Упомянула она о борделе, и Бедный покорно захромал туда. Сначала помимо воли, потом понемногу успокоился, вспомнил литературные сплетни и решил, что бордель – не самое зазорное место для времяпрепровождения поэта. Распрямился, осанку принял, поступь подлинного лауреата. Чем ближе к заведению, тем явственнее видит себя в объятиях какой-нибудь блоковской незнакомки или даже – двух. Но не Бедным было писано: «Нас всех подстерегает случай...», потому и оказался неготовым к встрече.
Первым, кого он увидел в зале, был сам Александр Александрович. И занервничал, съеёжился Демьян, значок лауреатский под лацкан пиджака перевесил, как дружинник или шпик. Забился в угол мышоночком и ждёт, втайне надеясь, что обратят внимание.
Не обратили.
И только после ухода Блока осмелился шевельнуться, и голос подать. Видит, девица через столик сидит, тоже испуганная, а по возрасту совсем ребёнок, поманил пальцем. Подошла. Деньги протянул. Глаза потупила, но взяла, и поблагодарить не забыла.
Прошли в кабинет и, только повернув ключ на два оборота, вдохнул Демьян воздух полной грудью и выдохнул, не стесняясь.
«Да знаешь ли ты, – спрашивает, – кто тебя облагодетельствовал? Самый великий поэт! Лауреат Сталинской премии!»
Глядит на неё и наслаждается эффектом неожиданности, видит, что у цыплёнка ужас в глазах. Улыбнулся, чтобы не умерла от страха, подбодрил. А цыплёнок возьми да и возрази:
 «Неправда ваша. Не может такого случиться, чтобы вы были самым великим, потому как самым великим являются Фёдор Михайлович. Не к лицу вам такие шутки».
«Да кто тебе такое сказал?– возмущается Демьян, – и кто ты, собственно, такая?»
 Бедняжка вроде и трясётся, и голосочек еле слышен, но жалости к толстому господину намного больше, чем страха перед ним.
«Мармеладова я, Сонечка. А барин Фёдор Михайлович мне ничего не говорили, это я потом от разных людей узнала, а вам-то зачем сердиться, такой приличный с виду господин».
Демьян ушам своим не верит – не хватало, чтобы в такой торжественный день какая-то проститутка ему выговаривала.
«Да кто он такой, твой Достоевский? Его даже в школе не проходят. Игрочишка припадочный. Ещё неизвестно, за что он срок получил!»
А Сонечка на своём стоит.
«Нет уж, – лепечет, – теперь я и денег у вас взять не могу, а остаться с вами и подавно, не ровен час, Фёдор Михайлович узнают».
И лопнуло терпенье лауреата. Схватил он графин со стола и – в Сонечку. Промахнулся, разумеется, где уж попасть в такую крошечную, когда руки трясутся. Но грохоту – на всё заведение. А порядок в борделе, известное дело, строгий. Бордель – не редакция журнала. Не успел он стулом замахнуться, а в дверях уже два молодца в спортивных костюмах. Скрутили и – в подшефный участок.
А там всё оказалось ко двору – и значок лауреатский, и диплом, и бумажник с премиальными. Милиционеры, в отличие от собратьев по перу, понимают, что если у человека премия, значит он поэт настоящий, коли назначили, значит за дело. Извинились перед Демьяном Батьковичем, коньячком угостили для снятия душевного напряжения, потом извинились ещё раз и попросили задержаться. Пока допивал коньяк с начальником, младшие чины привезли три пачки его сочинений. После раздачи автографов, поэта попросили поделиться творческими планами и высказать своё мнение о порочной связи хулиганствующего поэта Есенина с иностранной танцовщицей. Угадали стражи порядка с вопросом. Излил Демьян свою душу. Всё высказал. И слушатели нашли, чем отблагодарить поэта. Хор бывших беспризорников исполнил для автора песню: «Как родная меня мать провожала». Творческая встреча затянулась. Далеко заполночь растроганного лауреата с почётом отвезли к супруге, не забыв по дороге купить цветов на свои деньги.
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – никакой царь не способен дать поэту больше, чем он получил от Бога.
Во-вторых – случайная премия, как случайная связь, чревата
самыми неожиданными последствиями.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
Тема власти неисчерпаема, так что попробуем посмотреть на другую ситуацию и других поэтов.
 

Ахматова и другие

Царю Николаю изменила балерина Кшесинская.
Когда женщина изменяет мужчине, виноват мужчина, всегда, в любом случае, при любых обстоятельствах. Любая измена вынуждена. Слабым изменяют от безысходной тоски, а царям и тиранам – от безрассудной смелости. Перепуганные женщины иногда бывают отчаянно смелы.
Девятого января, в кровавое воскресенье, Кшесинская дурно отозвалась о попе Гапоне. Уязвленный царь хотел застрелить её, и балерина ответила ему изменой. Странное создание – мужчина, сначала толкает женщину в пропасть, а потом начинает плакаться, что она оставила его ради свободного полёта. И совсем неважно – волком он воет или зайцем верещит, охает и вздыхает или зубами скрежещет, сдерживая рыдания – методы у всех разные, в зависимости от характера, а цель одна – вызвать сочувствие, добиться, чтобы пожалели. И добиваются.
Услышали поэты о коварной измене вероломной балерины и решили пожалеть бедного царя, выразить соболезнование через литературный орган. Кому первому пришла в голову проникновенная идея – неизвестно. Может быть – Брюсову, может – Маяковскому, а может, и Семёну Бабаевскому – все они в то время на литературных постах восседали. Но именно они сочинили втроём душещипательный текст, поставили свои подписи и отдали машинистке. А у той была одновременная любовь с Кирсановым и Асеевым. Утром, чуть свет, братья поэты ввалились в квартиру Брюсова. Кирсанов пообещал отрубить собственную руку, которая здоровалась с Маяковским. Но Асеев юлить не стал и суть претензий высказал в лоб: как же, мол, так, хотели тайком от коллектива выразить соболезнования, пользуетесь служебным положением, нет уж, и нас включайте, иначе хуже будет. Почему и откуда грядут осложнения, они объяснять не стали, но Брюсов сам догадался и вынужден был разрешить подписаться всем желающим. А заодно и нежелающих выявить. Нежелающих почти не нашлось. Даже Есенин мой слабость проявил. Правда, у него причина была. Не страх его рукой водил, а самолюбие уязвлённое – Зинаида Райх от него ушла, вот и взыграла обида на женщин вообще и на актрис в частности.
Поэтических автографов две страницы набралось. Всех перечислять долго, но если потребуется, список всегда можно поднять, это не трудно. И всё же некоторые ухитрились увильнуть: один в больницу лёг, другой в командировке отсиделся, третий – в деревне у больной матери первой жены... Впрямую отказались только Ахматова и Блок. Ахматова – дама с амбициями, руки на груди скрестила и высказала, поглядывая с высокого крыльца:
«Я знаю единственного царя Николая, это мой муж Николай Гумилёв, и Кшесинская изменить ему не могла, потому как изменяют только близким, а он её не приближал».
От Ахматовой обиженный Брюсов побежал к Блоку, до того разнервничался, что даже сюртук расстегнул. Блок его еле узнал.
«Что с вами, Валерий Яковлевич?» – удивился он.
Брюсов на кресло упал, слова вымолвить не может. Блок ему воды несёт. Выпил. Водки попросил.
«Да что случилось?» – допытывается Блок.
«Балерина Кшесинская царю изменила, неужели не слышали?»
«Ну и что, – говорит Блок, – она не в моем вкусе».
Голос у Блока ленивый, ему сразу скучно стало. А Брюсова это бесит, несолидно смотрится он на фоне благородной блоковской лени, а совладать с собой не может.
«Да как вы не понимаете, – кричит, – неужели вам его не жалко? Я с братьями по цеху сочинил ноту соболезнования, завтра она будет напечатана в “Литературной газете”, осталось получить вашу подпись».
«Насколько мне известно, он стрелял в неё», – говорит Блок.
«Неправда!» – кричит Брюсов.
«Как же неправда, если об этом все говорят», – тем же ленивым голосом возражает Блок.
«Сплетни, будто не знаете, как любят у нас посплетничать, а если и было... он царь, он волен», – Брюсов уверен, что Блок прикидывается блаженным, чтобы его в неприглядном виде выставить, уверен, что над ним издеваются, а сделать ничего не может.
А Блок действительно не понимает, с какой стати знаменитый символист о каком-то царе печётся.
«Не буду я подписывать ваше послание, не для того я поэтом рождён, чтобы министрам и лакеям уподобляться».
Запугивать и высказывать всё, что думает о собрате, Брюсов не решился, но дверью хлопнул весьма красноречиво. Ушёл, оставив Блока недоумевать.
Соболезнование поместили на первой полосе, чтобы не занимать слишком много места, список подписантов напечатали мелким шрифтом.
Два дня спустя газета попалась на глаза одному очень хорошему поэту. Увидел он длинный список, а своей фамилии в нём не нашёл и, поскольку был в состоянии похмельной депрессии, сильно испугался. Спрятал он газету в укромное место, чтобы жена не увидела, и побежал на почту, потому что в пригороде отдыхал. Отбил впопыхах телеграмму с единоличной нотой, а когда вернулся к отдыху – загрустил. Засомневался – достойный ли поступок совершил. Настоящий поэт не застрахован от ошибок, но, в отличие от ненастоящего поэта, у него привередливая совесть, до сумасшествия может извести. А поэт, я повторюсь, очень хороший был, потому и фамилию не называю, не хочу лишний раз его душу тревожить. Засомневался поэт, водки принёс, сидит, переживает. Список под письмом перечитал и заметил, что Блока в нём нет. Совсем тошно стало. Выпил для храбрости и снова на почту. Вторую телеграмму отбил, чтобы не печатали его ноту.
А в газете рассудили по-своему: первую телеграмму опубликовали, вторую – отнесли кому следует. Но поэт об этом не знал, он прямо с почты отправился на электричку и уже с вокзала прямой дорогой к Блоку в публичный дом – каяться. Александр Александрович – человек тончайшей души, он всё понял, простил и успокоил.
Но те, кому попала вторая телеграмма, сделали так, чтобы поэта перестали печатать. Никаких официальных гонений – перестали и всё, молчок, тишина, как будто его не существует. В провинции даже слушок родился, будто он умер. Но поэт жил. Его бросила жена, однако другая самоотверженная женщина нашла его, и они уединились на даче, выращивали розы и почти не выезжали в свет.
Потом царя свергли. Поклонники поэта, а их было немало, особенно среди прозаиков, попробовали воскресить былую и заслуженную славу. Вечер, устроенный в его честь, прошёл с большим успехом. Было много хвалебных рецензий, но следом за ними появилась статья о телеграмме с персональной нотой соболезнования царю. Потом другие статьи. Не все, но многие из подписантов подняли крик, что их загнали в угол и заставили, а поэт сделал это добровольно.
Оправдываться перед кем-либо он не счёл нужным, но вынести карканья не смог. Так и угас.
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – поэт не должен приближаться к царскому двору, дворцовые решётки для него страшнее тюремных.
Во-вторых – нет ничего губительнее для поэта, чем стадное чувство.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
Хотелось бы закончить разговоры о власти, но слишком уж многолика она, многорука и многоязыка.

Другая Анна

Если честно признаться, Ахматову я недолюбливаю. И не только моя бабья ревность виновата. Сама она тоже хороша. Кто ей дал право обзывать Есенина московским Надсоном? И вообще – смотреть на него свысока? И всё характерец её. Ну, как же – царица. Она и с Гумилёвым-то обращалась, как с последним графоманом. Корней Иванович рассказывал, что при каждом удобном случае заявляла, что пишет стихи лучше, чем он. А удобных случаев у самовлюблённой женщины, как пятниц на неделе. Писать лучше Гумилёва достижение не великое, десятки поэтов могут похвастаться, даже Маяковский с Брюсовым, но нельзя же тыкать этим в лицо, это даже обиднее чем намёки о несостоятельности в постели. Оскорбительно и неблагодарно. Если прислушаться к её славе, то половина, если не больше, приходится на долю Гумилёва. На двойной тяге эта колесница, как на крыльях летела. В одиночку не каждый догонит. Анненский – посерьёзней поэт был, а где его слава? Кто знает его кроме узких специалистов?
Грех так говорить, но Бог свидетель – не ради красного словца, а только ради истины – самое гениальное творение Гумилёва, это его смерть. В ней он поднялся до Пушкинских высот. Красиво ушёл, как великий поэт и как настоящий мужчина. Себе славу обеспечил и бывшей жене помог. Никто и не вспомнил, что они уже давно в разводе. Единственной наследницей славы стала Ахматова. И надо отдать должное – не промотала на смазливых выскочек, сумела распорядиться достойно. Сберегла и приумножила. Умела себя держать. На людях не сутулилась. Марине бы у неё поучиться. Кого угодно спроси – может он представить, чтобы Ахматова работала посудомойкой? Даже Достоевский, в самом кошмарном сне, подобного увидеть не смог бы. А Марина выпрашивала эту высокопрестижную должность. Гениальная Цветаева! Единственный поэт в двадцатом веке, которого можно поставить рядом с Блоком и Есениным. Но в этой компании могла оказаться ещё одна женщина – Аннушка Баркова.
 Могла... да не дали. Но уж постарались. И лаской, и указкой. И пляской, и тряской. И холодом, и голодом. Когда поняли, что голос приручить не смогут, делали всё, чтобы он пропал. А голос, назло им, закалился. Правда, хрипловатым стал, так ведь и песни у неё не оперные были, не для колоратурного сопрано. Камерная музыка в России – понятие не однозначное. Били, да не добились.
Какое-то проклятие над всем её родом висело. Прадед, Иван Семёнович, какой талантище был! Сам Пушкин его учителем называл. Но растерял талант по кабакам и чужим постелям. Аннушка, правда, к его славе не примазывалась. Говорила, что они всего-навсего однофамильцы, как Толстые, например. На воле скрывала родство с отцом русской поэзии, но на допросах не отреклась, с гордостью заявила, что является прямой наследницей автора антисоветской поэмы «Лука Мудищев». За неё первой срок и схлопотала в одна тысяча девятьсот тридцать четвёртом году от рождества Христова. Проходила по делу как поповна. Прадеда объявили, создателем новой религии, а правнучку – проповедницей её.
Дали первый срок, но не отстали. У мужланов из органов психология примитивная, для них первый срок нечто – типа первой ночи, думают, если один жлобина девственности лишил, значит и другим в очередь становиться можно.
Один срок отсидела, на другой определили. Время уходит. Имя под строжайшим запретом. А слава, как черенок лопаты тускнеет без постоянной полировки. В пятьдесят шестом возвращалась из неласковых мест одним поездом со Смеляковым. Ярослава Васильевича почитатели на перроне ждут, не дождутся. Ватник с плеч стаскивают и под колёса. Поэта обряжают в кожаную комиссарскую куртку. Матёрый Луконин, Евтушенко молоденький... Один стакан коньяку протягивает, другой – крендель копчёной колбасы. Изголодавшийся лагерник закусить не успел, а поклонники уже требуют, чтобы новую поэму читал. Прознали, что классик сочинил в зоне про комсомольскую любовь. Сколько ни вышибали из него высокие чувства, сколько ни вытравливали сторожевыми псами, упрямый поэт сохранил верность идеалам молодости, всем назло донёс их до Новодевичьего кладбища.
Аннушка такой верности понять не могла. Потому и стояла на перроне одинёшенька. И шубу, чтобы из ватника выпростаться, никто ей не привёз. И коньячку с колбаской не поднесли. И стихи новые читать не упрашивали. Да и попробовала бы прочесть – в том же ватничке назад бы и снарядили, не дав передохнуть после длинной дороги из казённого дома. А маленькая передышка даже ей требовалась.
Приехала на трамвае ко мне. Выпили водки, закусили килькой, на рубль сто голов. А потом уже были стихи. Да какие! Оскорблённую женщину до комсомольских соплей унизиться не заставили... Пока она отсыпалась, мы с подругой перепечатывали. Машинка плохонькая. Четвёртый экземпляр почти слепой, а хотелось порадовать не четырёх человек. Старались не жалея пальцев. Утром побежали показывать стихи хорошим людям. Господи, какими наивными дурёхами были. Конечно, на вкус и цвет товарищей нет. Но получилось, что и очевидное видят не все. Оказалось, что иные хорошие люди не для каждого хороши. Я не говорю про угол, который мы пытались найти для Аннушки, с этим всё объяснимо, одни рады бы помочь да нечем, у других – есть чем, да обстоятельства мешают, как тому танцору половые органы, людей тоже можно понять, ведь не Валентину Терешкову после героического полёта на квартиру устраивали. Я про стихи говорю. Мы даже растерялись. Почему? За что такое пренебрежение? И выразительнее всех кривили губы поклонники Ахматовой. Царица даже в опале не растеряла своей свиты, всегда в окружении челяди, заглядывающей в рот.
Понасмотрелась я на эти добровольческие бригады, презабавнейший народец. Каждый сам по себе ничего не стоит, а важности на десятерых гениев. Будто не они прислуживают, а – им. Весело наблюдать, как обнимаются, презирая друг друга, но стоит ли об этом говорить, когда иные добровольцы и кумира-то своего ненавидят. Может, медицина знает, чем подобное объяснить? Никто не заставляет играть лакейскую роль, никто не держит, а не уходят. Видимо существует какое-то силовое поле. Человек зарекается: всё мол, ноги моей там не будет, а через неделю ползёт, как пьяница в кабак. Такой вот своеобразный алкоголизм. И мнительны хуже алкоголиков, и ревнивы. Они-то уж знают цену объедкам чужой славы и лишний рот для них больше, чем лишний, и больше, чем рот.
Вакансий в этих бригадах почти не бывает, все роли разобраны: и кравчий, и стряпчий, и секретарь, и курьер – каждый на своем заслуженном месте. Постороннему человеку между ними не втиснуться, разве что с дефицитным в этих кругах талантом слесаря-сантехника. А в самых недрах всегда есть личность с, мягко говоря, секретной миссией. Случается, что и тайные обязанности свои выполняет она без особого энтузиазма, и того, к кому приставлена, больше прикрывает, чем закладывает. Но в организации, перед которой отчёт держать приходится, простаков не очень много. На голой туфте их не объедешь. Кое-какую информацию сдавать всё равно вынуждены. Хозяина жалко, но к хозяйским гостям у прислуги отношение всякое может быть. Потом детишки стукачей будут доказывать в красивых мемуарах, каким бескорыстным и верным поклонником был их папаша, попутно разоблачая другого нехорошего человека, и веские доводы приводить, убедительные и неоспоримые. А зачем их оспаривать? Вполне вероятно, что и папаша и тот «нехороший человек», не подозревая друг друга, занимались общим делом параллельно. В окружение такого знаменитого и влиятельного поэта можно и двух и трёх агентов отрядить, организация-то серьёзная и недостатка в кадрах не испытывала. В общем, тройной заслон из поклонников и каждой твари по паре.
Мы с подругой в их компанию не напрашивались. И всё равно – в штыки. Обнюхивали, как сторожевые собаки – кто такие, мол, и что за интерес у вас к Анне Андреевне. Объясняем, что принесли прекрасные стихи поэтессы только что вернувшейся после второго срока. И снова неприличные вопросы: «За что сидела? Может авантюристка? Может рецидивистка?» – не сразу и разберёшь, кто тебя расспрашивает: люди из органов или поклонники поэтессы. Как будто не знают, за какие грехи поэтов арестовывают. А со стихами ещё суровее: «С чего вы решили, что это настоящее? Вы что знаете, как гения от графомана отличить? Кто дал вам право судить?» – отчитали, как гимназисток. О встрече с самой Ахматовой даже и разговаривать не стали, но стихи обещали передать, правда, тут же оговорились, что ничего не гарантируют, как будто Баркова нуждалась в их гарантиях. Передали стихи или утаили – не знаю, но в окололитературных кругах пошли разговорчики, что какая-то другая Анна надумала мериться ростом с настоящей. Возмущались, негодовали, крутили пальцем у виска. В общем, создавали атмосферу.
Сама Баркова никого на соцсоревнование не вызывала, не до этого было. Одно желание – отогреться. Давно лишённая наивности, понимала, что московское солнце для приезжего не расщедрится, да после северного и косому лучику рад будешь, особенно в первые дни. Только дней этих выпало совсем чуть-чуть. У Анны Андреевны мигрень разыгралась, в депрессию впала царица. Свита отнесла это на счёт Барковой. Подсуетились заинтересованные люди, похлопотали по своим скрытым каналам, и двухкратной лагернице пришлось срочно эвакуироваться в удалённую от литературного фронта провинцию. Ахматова к той возне, разумеется, не имела никакого отношения. А если бы нечаянно узнала, что помимо воли усложнила жизнь Барковой – страшно представить, что бы с ней случилось. Самое грустное, что и челядь перепутала жертву. Царица пребывала в дурном настроении совсем по другой причине. Прочла мемуары Георгия Иванова, и очень кривым показалось ей это зеркало. Неужели не догадывалась, что прямых мемуарных зеркал в природе не существует? Конечно, догадывалась, но предпочитала, чтобы кривизна была в другую сторону.
Когда посягнувшая на трон исчезла из виду, довольная свита позволила себе расслабиться и поинтересоваться у царицы: не слыхала ли она о поэтессе Барковой. Ахматова, разумеется, слышала. Даже помнила, что лет тридцать-сорок назад девочке пророчили будущее первой российской поэтессы, с чем она, естественно, не соглашалась, и время показало, что была права, потому как о Барковой давно забыли. Свита не стала её разубеждать, но упоминание о том, что кому-то там непонятно на каком основании пытались примерить чужую корону, приняли к сведению. Получилось, что не зря подозревали. И старались не зря.
Камень был брошен. Круги по воде шли. А ещё Козьма Прутков говаривал, о смысле бросания камешков и расходящихся при этом кругов...
И отправилась Аннушка Баркова на Север по третьему разу. Слух об этом дошёл и до Ахматовой. Усмехнулась царица и молвила: «Что же они, олухи, своими руками девчонке героическую биографию делают». И привела свою свиту в уныние. Вроде и не их стараниями накрутили поэтессе третий срок, а всё равно обидно, что для какой-то Барковой государство делает больше, чем для их царицы.
 
 МОРАЛЬ
 
 Во-первых – псари всегда коварней чем цари.
 Во-вторых – нет ничего опаснее ранней славы. Слишком много желающих   ниспровергнуть её.
 В-третьих – спасти поэтессу не может никто. Кроме себя самой надеяться ей не на кого.
 
 Много прекрасных поэтов сгубило литературное начальство: одних – кухонное, других – конторское, но случалось и обратное.

 
Платонов и Фадеев

Не все начальники одинаковы, среди них встречаются и порядочные люди. Я про Фадеева расскажу. Вернейший, надёжнейший человек, а роста какого, и блондин к тому же. А как он за братьев своих меньших переживал. Особенно за Андрея Платонова. Чем-то он его приворожил. Впрочем, ясно, чем – кудесник, он хоть и прозой писал, но заковыристей любого поэта, не считая Есенина, конечно. А Фадеев знал толк в мастерстве, увидел раз и уже до самой смерти оторваться не мог, ни шага без внимания не оставил. Да разве от наших гениев благодарности дождёшься?
Друг Платонова, Пильняк, не такой гений, но тоже оболтус порядочный, задумал книгу про Фрунзе написать, а службы военной не знал. Надо бы с красным командиром поговорить, да разве к нему подступишься. Фадеев узнал про его беду и решил помочь. Да как поможешь, если Фрунзе этот ему не подчиняется. Но безвыходных положений для человека с головой не бывает. А у Фадеева голова была, что Дом Советов, не даром же с молодых лет в начальниках ходил. Нельзя Фрунзе привлечь, значит, надо замену обеспечить. Незаменимых у нас нет. Котовского взять, он даже лучше. Он про войну куда веселее рассказать сможет. Приказал он вызвать Котовского. Трёх гонцов по разным адресам послал, но оказалось, что легендарный комбриг уже погиб. Другой бы развёл руки и отправил Пильняка в музей, архивную пыль глотать, но не Фадеев. Ответственный работник потому и пост высокий занимает, что ответственно к делу относится. Позвонил Платонову и говорит:
«Не посоветуешь ли, Андрей, кого из военных к твоему другу Пильняку в консультанты подослать?»
А тот, не задумываясь, предлагает Дениса Давыдова. Фадеев аж за голову схватился, как это он лично не догадался, – свой брат, партизан, войну изнутри знает, а не по штабным сводкам. Между прочим, Фадеев собственноручно в Сучане партизанил. Поблагодарил он Платонова и, не отходя от кассы, выписал аванс для старого рубаки и велел секретарю срочно заключить договор. Потом дела государственные отвлекли. А привлекли, когда шум об этой повести пошёл. Прочитал он, что Пильняк со слов Давыдова про Фрунзе насочинял, и запил с досады. А секретарь его, дошлый, тем временем с биографией так называемого партизана, разобрался и доложил Фадееву, что Давыдов Д.В. в царской армии дослужился до генерала и, хуже того, принимал активное участие в разгроме польской революции, ладно бы венгров или чехов, а то земляков самого Феликса Эдмундовича отучал свободу любить. От такого известия вмиг протрезвеешь. Подвёл его Платонов. Хорошо ещё не под вышку. Другой бы зло затаил. А Фадеев – человек государственный, понимал, что гений – это национальное достояние. Его не травить, а спасать надо. И спас, отправил подальше от скандала, в деревню за впечатлениями для книги о колхозной жизни. Тема прогрессивная, из-под семнадцатого года ничего не выползет. А Платонову – какая разница, о чём писать, он и про пепельницу такую оптимистическую трагедию закрутит, Лев Толстой позавидует, не говоря уже об Алексее. Да тут ещё свежий воздух и натуральное молоко. Вместо одной книги он целых две сочинил. Привёз их Фадееву, а тому читать некогда – срочное совещание в Кремле. Посмотрел заголовок: «Чевенгур» – слово непонятное, а «Впрок» – лучше не придумаешь. Колхозы для советской власти не могут быть не впрок. Отдал в журнал, не читая.
И снова подвёл его Платонов, да так, что с товарищем Сталиным ругаться пришлось. Крепко ругались. Если бы оба южанами были, без крови не обошлось бы. Но Фадеев мужчина выдержанный. Успокоил. Он и Платонова простил, но чтобы тот впредь не нарывался на неприятности, Фадеев запретил его печатать во всех журналах и даже в районных газетах. Говорю же, заботливый был. Не мог позволить, чтобы великий писатель пропал из-за пустяка.
И не печатали аж до самой войны. Потом, конечно, пришлось. Жизнь заставила. Не мог же он отдыхать, когда в стране даже дети у станков стоят, а воры, тунеядцы и прочие деклассированные элементы собрались в специальные батальоны и сражаются на передовой вместе с доблестными генералами. Воюют с врагом, а между боями срок досиживают. Все при деле, один Платонов, как барин.
«Извини, – говорит Фадеев, – но придётся и тебе потрудиться, а то перед общественностью неудобно, чего доброго, сплетни пойдут, что мои любимчики прячутся за широкой спиной советской власти, пользуются особым вниманием видных партийных деятелей культуры».
Пристыдил гения, и Платонов отправился работать во фронтовую газету. Но опять какую-то правду написал. Злые люди говорили, будто бы специально её придумал, чтобы снова не печататься, но мне кажется, это нечаянно получилось, по инерции. Однако товарищу Сталину передали информацию в самом неприглядном виде и в самый неудобный момент. Вождь после победы над Гитлером совсем зазнался, силу почувствовал, ему даже Фадеев не советчик стал. Головокруженье от успехов. Все его хвалят, гимны поют, а Платонов про каких-то несчастных солдатиков пишет. Вызывает он Фадеева и задаёт вопрос: не слишком ли раздухарился этот гений, чего доброго – снова котлованы свои с чевенгурами в журналы потащит. Фадеев, мужик грамотный, слышал, что победителей не судят, и решил выждать, когда остынет генералиссимус после победы. А Платонова пока в тенек, чтобы глаза не мозолил. Ждёт-пождёт, а Сталин не остывает, вроде и возраст солидный, и глаз попритух, а всё равно пыхтит так, что искры из ноздрей летят. Но и Фадеев не прост. Взял и определил Платонова в дворники. Лучшей должности не придумаешь, из рабочих у нас и в партию легче вступить и напечататься проще. Выдали Платонову фартук, новенькую метлу и площадку не самую худшую выделили, в центре города, во дворе литературного института имени Горького. Идёт как-то Фадеев на подрастающие кадры посмотреть, отобрать, кого в первую очередь издавать, а кого в последнюю. Идёт и видит: Платонов на лавочке сидит. Ну, как мимо пройти и помощь не оказать. Порылся в карманах, а там всего четвертак. Государственному человеку в карманных деньгах нужды нет. Хорошо ещё четвертак завалялся.
«На, – говорит, – Андрей, выпей немножко».
А у Платонова как раз метла поломалась, не в духе был.
«Пей, – говорит, – сам».
Вроде и простенько сказал, но в самую точку. Умел нужное слово подобрать. Запил Фадеев. А Платонов и на этом не остановился. Мало – верное слово найти, так он ещё и собственной судьбой решил это слово усилить. Взял и умер. Ему хорошо, а Фадеев живёт и гадает:
«Почему он тогда не в настроении был, какие мировые проблемы его мучили? Какие личные обиды?»
Пять лет думал, от бессонницы извелся, желудок испортил и нервы измочалил. И всё-таки понял. Не четвертак надо было предлагать, а талоны на молоко, за вредность. И так ему стыдно стало за свою ошибку. И не исправить, и не извиниться. В таких случаях настоящему мужчине остаётся один выход – пулю в сердце. Вот он и выстрелил.
И всё Платонов – при жизни изводил и после смерти в покое не оставил. Загнал человека в могилу, а ему бы жить да жить и делами добрыми людей радовать.
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – нельзя поэту рваться к власти, потому что, став приказчиком, он перестает быть рассказчиком.
Во-вторых – если нечего сказать, всегда есть возможность достойно уйти из литературы.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
А вот ещё одна история о прозаике, вернее, о прозе, которую можно поставить в один ряд с лучшими стихами.

 
Поиски автора «Тихого Дона»

Товарищу Сталину пришло письмо от группы литературных деятелей. В нём сигнализировалось, что некто Шолохов издал роман под названием «Тихий Дон», который сам написать категорически не мог по причине малого возраста и низкого образовательного уровня, но, тем не менее, дерзкий мальчишка бесстыдно пользуется народной любовью и сопутствующими оной моральными и материальными благами.
Товарищ Сталин вызвал на ковер Лаврентия Павловича Берию и велел разобраться с Шолоховым и, на всякий случай, с теми, кто сигнализировал. Для начала работы дал под расписку копию документа, а оригинал подшил в свой личный архив.
Берия, человек трудолюбивый, но очень занятой. Молодая республика Советов была опутана невидимой шпионской сетью, нашпигована вредителями и саботажниками, предстояла большая работа по распутыванию, выявлению и обезвреживанию – дел по горло, только успевай петли затягивать. Да и сам, по старой памяти, подшпионивал немного, отрабатывал авансы и долги. Не до литературных романов было. Музы молчат, когда гремят диверсионные взрывы и полыхают кулацкие пожары. Поэтому он перепоручил дело Генриху Ягоде, мужчине образованному и личному другу многих знаменитых мастеров культуры. Перепоручил личным распоряжением, а копию письма оставил себе, надеясь в свободное время потолковать с авторами письма, подозревая, что некоторые из них наделены обостренным чувством зависти и немалым самомнением, из чего можно извлечь определённую пользу для других дел.
Для Ягоды поручение было тоже не ко времени. У него вовсю бушевал роман с женой известного писателя, пожелавшей остаться неизвестной. Я догадываюсь, какая из женщин устроила пожар в его сердце, но из цеховой солидарности промолчу, уважая желание коллеги. И вообще – сплетничать неприлично. Ягода вызвал своего помощника, изложил суть вопроса и велел докладывать о результатах каждый понедельник. Сотрудник был старательный, но в литературной кухне разбирался намного слабее, нежели в ресторанной. Из наставлений начальника он твёрдо усвоил, как ему показалось, главное – если заявка на поиски автора пришла в их ведомство, значит роман антисоветский и написать его мог только грамотный человек. Если бы его пьяного подняли среди ночи из постели внештатницы и спросили первое правило борьбы с вредителями государства он бы, не задумываясь, выложил – нет места темнее чем под светильником, этому его учил Берия, но он догадывался из чьих уст золотое правило прозвучало в первый раз. Для начала, чтобы не терять времени, требовалось обследовать ближайшее окружение. Список деятелей, чья контрреволюционная сущность может проявиться в недалёком будущем, давно лежал в его сейфе. Из него следователь выбрал тех, кто предрасположен к написанию романов.
Автор Сталинской конституции Николай Бухарин вошёл в новый список под тринадцатым номером, но на допрос попал одним из первых. В соседнем кабинете его разрабатывали совсем по другому делу, в котором он проходил свидетелем. Следователь заглянул туда стрельнуть папироску и, увидев подозреваемого, чтобы не тратить бумагу на повестку и бензин на поездку, решил тут же провести собеседование. Каково же было удивление чекиста, когда Бухарин во всём сознался без пыток и даже без психологической обработки. Признал вину и сообщника своего, Льва Троцкого, пусть без особого желания, но назвал. Окрылённый удачей следователь побежал с докладом, не дожидаясь понедельника. Но радость была недолгой. Ягода первым делом поправил его, объяснив, что у писателей сообщник называется соавтором, потом встал в позу Станиславского и сказал:
«Не верю! Самооговор! Я слышал, что в романе много сцен из казацкого быта, а Бухарин даже тверского крестьянина живьём не видел, потому как всю сознательную жизнь прожил за границей. Троцкий – другое дело, тот внимательно изучал нравы и обычаи станичников. Но Троцкий сбежал в Мексику, валюты на загранкомандировку в кассе нет, перерасход получился, так что ищите пока в России, а дальше – видно будет».
Перед тем как послать помощника на дальнейшие поиски, он посоветовал ещё раз встретиться с Бухариным. На втором допросе Бухарин от прежних показаний отрёкся. Оговаривал себя с поспешной готовностью, а отрекался от авторства уже под пытками.
Раздосадованный следователь накричал на секретаршу, выпил водки, потом позвонил в оперативную часть и велел провести облаву в ресторане Дома литераторов.
Арестовали семнадцать самых говорливых завсегдатаев. И все как один сознались. Каждый, испуганно храбрясь, утверждал, что именно ему принадлежит авторство антисоветского романа «Тихий Дон». Такой безвольной податливости к самооговору следователь понять не мог. Он допрашивал сотни арестованных, но никто так быстро не признавал своей вины: ни попы, ни офицеры, ни кулаки – отказывались, не хотели брать на себя даже мелкие чужие грехи. А эти блаженно подписывались, наверняка зная, что им будет за такой роман. Но, наученный горьким опытом, следователь не спешил с выводами. На повторный допрос были приглашены мастера, умеющие заставить говорить правду, и справедливость была восстановлена.
Между прочим, среди арестованных оказалась и женщина. Коротко остриженную, облачённую в кожаную куртку и галифе, в суматохе приняли за мужика. Когда ошибка обнаружилась, её хотели отпустить, но возмущённая феминистка стояла на своём. В отличие от мужчин она не отреклась от авторства даже под пытками. Обескураженный следователь рискнул отвезти её к Ягоде. Но там выяснилось, что самозванка не знает, чем заканчивается роман. Просто не успела дочитать. Обходиться с женщинами Ягода умел. Всё, что не сказала под пытками, настоящему дамскому угоднику выложила как на духу. Роман вручил ей поэт Александр Тиняков. Выпив лишнего, он явился на встречу с читателями и публично заявил, что скрытый католик Дзержинский навязал новой власти флаг цвета кардинальской мантии. После этого трусливые издатели отказались печатать его гениальный роман, пришлось издаваться под псевдонимом. Она утешила поэта, как могла, и, чтобы не осложнять и без того мученическую жизнь, взяла на себя его вину.
Достойный поступок, особенно, если учесть, ради кого он сделан.
Есенина, а вслед за ним и Пашку Васильева записали в скандалисты, но по сравнению с Тиняковым они казались розовенькими ангелочками. Господи, в каком он только дерьме не валялся и каких только помоев не лил на друзей и знакомых. Разве что Блока пощадил. Но Блок святой. Зато есенинским кудрям достался переполненный ушат и маленькое ведёрко. Но я на Тинякова не обижаюсь, потому что, в отличие от Мариенгофа, к себе он был безжалостнее, чем к другим.
Тиняков сразу поставил условие: сначала – коньяк, потом – разговоры. И пришлось гражданину следователю бежать в лавку. Потом, когда нечёсаный поэт достал всего одну рюмку и, покряхтывая, начал смаковать лекарство мелкими дозами, следователь пытался и не мог обьяснить собственное безволие. Сидел, как загипнотизированный. Слушал и внимал. А Тиняков наверняка учуял, что у гостя трубы горят, но не угостил. Куражился, как мог: долго читал лекцию о технике любви, объяснял, что пожилые бичихи отдаются с большей страстью, нежели изнурённые общественной жизнью комсомолки. Когда в бутылке оставалось на донышке, сознался, что никаких антисоветских романов не писал, для фундаментального труда у него просто нет времени, потому что каждый день вынужден читать чепуху и писать о ней пустяки, чтобы иметь кусок хлеба и крышу над головой. Вот если бы следователь похлопотал в издательстве о солидном авансе, он бы с удовольствием сочинил роман о советском сексе, фантастический или натуралистический – какой закажут, ему всё равно, ему есть, что поведать миру лишь бы аванса хватило. Заявку на роман он готов составить, не вставая из-за стола, и можно не сомневаться, что книга потянет на Сталинскую премию. Пока Тиняков искал листок бумаги, чтобы написать заявку, следователь выбрался из-под его удавьего взгляда и хотел сбежать, но пьяный поэт успел загородить дорогу.
«Подожди, – говорит, – я смогу помочь в твоих поисках, но для этого ты должен принять меня на работу и выписать удостоверение».
«А может Вам удобнее стать секретным сотрудником?» – подсказывает следователь.
«Зачем? – возмущается Тиняков. – Тайное всегда становится явным, это, во-первых, а во-вторых, я не понимаю, с чего вы решили, что поэт должен стесняться сотрудничества с вашим департаментом. Не хорошо-с, молодой человек, мне, кажется, любой советский гражданин обязан этим гордиться!»
Перепуганный чекист выписал ему удостоверение и, бочком, к двери. А Тиняков кричит:
«Постой, мы вроде о заявке на роман разговор не закончили?»
«Пишите, пока я за коньяком бегаю», – сообразил пообещать следователь и выскользнул-таки на свободу, а потом вприпрыжку, подальше от сумасшедшего наваждения.
Применение документу Тиняков нашёл в тот же день. Заглянул в гости к старинному своему приятелю Городецкому, спровоцировал на антисоветские разговорчики, а потом предъявил ксиву и пообещал устроить длительную поездку на строительство Беломор-канала имени табачной фабрики Урицкого на десять лет, если тот не одолжит ему червонец. Городецкий обшарил все карманы, но наскрёб только восемь с мелочью. Тиняков благодушно согласился простить ему недостающее и пошёл к другому своему приятелю, Садовскому. Тем же методом добыл ещё четвертной и с чистой совестью отправился в бордель.
Удостоверение поило гения и ублажало его похоть целый месяц. Но Городецкий, Садовской, Сологуб и другие талантливые поэты были не в чести у новой власти, сами перебивались с пива на квас, а Тиняков меры не знал никогда и ни в чём. Для него нужен был донор, который поближе к ЦК или хотя бы к правлению Союза писателей. И его угораздило заявиться к Николаю Тихонову. Ловить матёрого начальника на неосторожных словах смысла не имело. У себя, в верхах, при отключённой аппаратуре, они себе такие вольности позволяли, что нам и не снились. Для Тихонова он припас оружие посерьёзнее. Намекнул, будто существуют не очень знаменитые, но мужественные люди, способные подтвердить, что рукописи книг «Орда» и «Брага» он взял из планшета убитого врангелевского офицера. Доказать экспроприацию большого труда не составит, потому как все его поздние стихи даже рядом поставить стыдно. За молчание Тиняков потребовал пожизненное содержание или миллион наличными. Тихонов спорить не стал, но попросил, чтобы ему предъявили удостоверение, дающее право на подобные требования. Тиняков протянул документ. И глазом не успел моргнуть, как его мандат пропал в огнедышащей пасти камина. Не на того нарвался. Крутой мужик Тихонов. Чтобы удалить шантажиста из дома ему и охрану звать не пришлось, сам сгрёб за шкирку и выкинул.
Прощать такие неуважительные жесты Тиняков ещё не привык. Под псевдонимом М. Горьков сочинил на Тихонова фельетон, но ни одна газета напечатать материал не осмелилась. Не дали совершить акт благородного возмездия. Кончилась свобода печати.
Обиженный и оскорблённый Тиняков позвонил следователю и признался, что в первую встречу был не совсем откровенен, он доподлинно знает, кто написал «Тихий Дон» и согласен обменять информацию на дубликат удостоверения, которое сгорело при пожаре вместе с кожаной курткой, приобретённой, между прочим, на собственные средства.
Следователь посулил ему и новое удостоверение, и казённую куртку, но приехать обещал только через неделю, сославшись на срочные дела. Чекист хитрил, помнил своё необъяснимое безволие под тиняковским взглядом и повторять ошибку не имел права. Зато, разговаривая по служебному телефону из собственного кабинета, ощущал себя полноценным хозяином положения.
«Давай сделаем так, – сказал он. – Ты выкладываешь информацию, и уже под неё я выбиваю из начальства новое удостоверение и куртку, кстати, не забудь взять квитанцию, чтобы мы смогли оплатить междугородний звонок».
На эту квитанцию Тиняков и купился. Поверил во все обещания и рассказал, что рукопись романа выкрал из дома своего гимназического учителя Фёдора Крюкова, в чём сильно раскаивается, но ещё больше раскаивается в том, что продал её Шолохову, который обещал ему восемьдесят процентов гонорара и обманул. Так что всей выручки за несмываемый позор он получил четыре червонца, выклянченные в качестве аванса при передаче рукописи. Всё это усугубляется тем, что будучи скромным и легковерным человеком, он постеснялся взять у Шолохова расписку. Потом, пользуясь, что говорит за казенный счёт, Тиняков начал объяснять следователю, каким плохим учителем был Фёдор Дмитриевич Крюков, исковеркавший его жизнь. Не испытай он тлетворного влияния в незрелом возрасте, разве ходил бы теперь в нищих поэтах, он давно бы сидел в Кремле и занимал, как минимум, наркомовскую должность, а в его приёмной щебетали бы четырнадцать секретарш дворянских кровей. И ещё он просил следователя присмотреться к личности Валерия Брюсова, который, подпевая Крюкову, заманил его в коварную трясину литературной жизни.
Выслушивать напраслину на уважаемого товарища Брюсова, отрёкшегося от декадентских пережитков, следователь не стал. Профессиональный нюх подсказывал, что именно крюковский след приведёт его к цели и посторонние запахи перестали его отвлекать.
Тиняков снова ошибся, и ошибка была двойной. Ни кожаной куртки, ни дубликата ему не выдали и телефонный разговор не оплатили. И второе – давая наводку на Фёдора Крюкова, он знал, что старый учитель умер от тифа в девятнадцатом году, поэтому надеялся, что следователь, набив шишек в темноте очередного тупика, будет вынужден идти к нему на поклон. Зря надеялся.
Опытные специалисты заставили Крюкова заговорить.
Большой знаток быта казачества признался, что мысль о создании многопланового полотнища зародилась в нём давно. Материалы для книги он начал собирать ещё в прошлом веке, тогда же были написаны первые фрагменты и зарисовки, но учительский хомут и неуверенность в собственном таланте так и не позволили грандиозным замыслам воплотиться на бумаге. Великий роман остался только в его воображении, в чём он, к сожалению, не одинок: девяносто девять процентов шедевров остаются не написанными. Пройдя немалый жизненный путь, он пришёл к единственно верному выводу – творчество и любовь нельзя откладывать на старость. И ещё он добавил, что по фронтам гражданской войны ходили в списках главы из романа о казачестве и сочинили его два молодых офицера: поручик Голицын и корнет Оболенский. Самому Крюкову читать эту прозу не довелось, но в белой армии служили достаточно образованные люди, знавшие цену истинной литературе, и они отзывались о романе в превосходных тонах. Про Александра Тинякова старый учитель говорил без желания, сказал, что юноша был очень талантлив, но излишне самонадеян и непочтителен. Какая-то кошка между ними всё-таки пробежала. Какая именно, следователь не допытывался. Тиняков сделал своё дело и больше его не интересовал.
Предстояли поиски поручика Голицына и корнета Оболенского. Как найти две маленькие иголки в разворошённом гражданской войной стоге сена? К поискам были приобщены и штатные работники, и общественность, и даже юные следопыты. Именно они обнаружили следы Оболенского и Голицына в Тамбовской области. Стараясь помешать подавлению бандитского мятежа, офицеры втёрлись в доверие к маршалу Тухачевскому. Используя слабость красного командира к музыке, уговорили его организовать вокально-инструментальное трио: Тухачевский играл на скрипке, Оболенский – на гитаре, а Голицын – на пианино. На репетициях и выпивках после концертов, в якобы непринужденных разговорах, старались подобраться к военной тайне. И неизвестно чем бы закончился коварный мятеж, если бы не бдительность молодого, но решительного Аркадия Гайдара. Непримиримый борец с врагами Советской власти вовремя обратил внимание на военную выправку заезжих музыкантов, но погорячился, рассказал о своих подозрениях на заседании штаба и кто-то успел предупредить лазутчиков.
Последние сведения о неразлучных друзьях датировались двадцать пятым годом. В Замостье их опознала вдова Николая Щорса, но прибывший на задержание отряд ЧОНовцев наткнулся на пулемётную очередь. Дальше след обрывался.
И вот, когда надежда была почти потеряна, к следователю приехала женщина со следами былой красоты и большим чемоданом. Долгий и небезопасный путь из далёкой Сибири был проделан с единственной целью – поделиться историей любви.
Она знала и поручика, и корнета.
После нескольких неудачных попыток перейти польскую границу, затравленные беглецы решили пробиваться в Харбин. Иртыш форсировали вплавь. Потом переплывали Енисей и Ангару. Потом ехали на крыше вагона. Оболенский простудился и заболел. Поручик, сам едва держась на ногах, нёс его три ночи и, вконец обессилев, постучался в окно крайней избы. В её окно. Сначала ей больше нравился мужественный Голицын, но пока выхаживала и отпаивала травами синеглазого корнета, полюбила и его. Сердцу не прикажешь. Когда, после этого признания, следователь заулыбался, женщина покраснела и перекрестилась, чтобы не подумали ничего дурного. Любовь была возвышенной и чистой, а господа офицеры оставили последнее слово за дамой и терпеливо ждали, её окончательного выбора. Не имея возможности выполнять мужскую работу, они постоянно писали, да так азартно, что нередко ссорились при этом. Она даже обиделась на них. Если бы ссора возникла из-за неё, она бы, пожалуй, сказала своё последнее слово, определила бы кому она нужнее. Но их благородия продолжали мучить себя и её. Когда чемодан был полностью забит исписанными листами, ссоры прекратились, а неопределённость стала ещё невыносимеее. Она случайно подслушала последний разговор. Мужчины собирались уходить за кордон, называя свою попытку «русской рулеткой». В случае смерти одного из них, другой обязан будет о ней позаботиться. Она не спала всю ночь. Под утро услышала выстрелы. Но никто не вернулся. А днём узнала от соседа красноармейца, что при попытке перейти границу шлепнули двух контриков. Она отправилась в тайгу, чтобы похоронить своих женихов, но смогла найти только их чемодан. Чемодан был пуст. Куда исчезли исписанные листы, она не знает, скорее всего, пограничники разобрали на самокрутки. И только недавно женщина обнаружила за подкладкой одну единственную страницу.
Следователь открыл чемодан и прочитал:
 
Четвёртые сутки пылает станица.
Потеет дождями Донская земля.
Не падайте духом, поручик Голицын.
Корнет Оболенский, налейте вина.
 
Следователь подшил страницу в дело и пошел докладывать.
«Не густо, – сказал Ягода, выслушав его и прочитав песню, – случается, конечно, что авторы посредственных стихов пишут великие романы. Гоголь, например, он тоже про казаков писал, слышал про такого?»
«Так точно! – отрапортовал следователь. – Гоголю принадлежит устаревший лозунг “Я тебя породил, я тебя и убью!” В настоящее время следует говорить врагу: я убью тебя, даже если ты меня породил!»
«Молодец! – похвалил Ягода. – Подкованный товарищ, тогда помоги разобраться в ситуации, здесь написано:
 
А в комнатах наших сидят комиссары
И девушек наших ведут в кабинет...
 
Не пойму, комиссары ведут или сидят? Может быть, комиссары уже сидят, а ведут совсем другие? Тогда кто они эти другие?»
«Если прикажете, выясним», – пообещал следователь.
Но Ягода не приказал, только поинтересовался:
«А вы самого Шолохова допросили?»
«Конечно, допросили, – обиделся следователь, – сознался, что написал роман, правда, заявил, что его произведение не контрреволюционное, а художественное. Только я не поверил ни одному его слову. Разве может неказистый паренёк в кубанке написать роман?»
Ягода рассеянно посмотрел на него и пробормотал:
«У них всё возможно. Но ты молодец. Довёл версию до логического конца. Вчера получил отчёт из Мексики. Группа, которая разрабатывала Троцкого, ничего не выяснила. Матёрый враг обещал во всём сознаться, но неумение одного из наших сотрудников пользоваться ледорубом, перечеркнуло всю подготовительную работу, сколько валюты вылетело псу под хвост».
Не в духе был Ягода, нервничал.
И не без основания – через неделю арестовали и Ягоду, и следователя.
Дело об авторстве «Тихого Дона» законсервировали, оставив нам уравнение с двумя неизвестными. Шолохов или Оболенский с Голицыным?
Как распорядился Берия копией письма тоже неизвестно. Что касается Лаврентия Павловича, там вообще всё во мраке. Кое-кто уверяет, что он и шпионом-то вовсе не был.
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – у гениальных романов простой судьбы не бывает.
Во-вторых – все знают, что горшки обжигают не боги, но никто не верит, что это может сделать сосед.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
О славе мы уже говорили, но хочется вернуться к теме. Только не надо ухмыляться. «У кого чего болит, тот о том и говорит» – знакомый фольклор. Мозоль больная. Но страдают от неё не только поэты.


Окончание в следующем номере.

>>> все работы Сергея Кузнечихина здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"