№8/1, август, 2009 - Вспоминаем Александра Блока

В одном и том же 1921 году и даже в одном и том же месяце ушли из жизни два великих русских поэта, Александр Блок и Николай Гумилев. Блок скончался 7 августа, и мы помянем его в первом августовском выпуске. Точная дата казни Гумилева неизвестна, поэтому мы решили посвятить его памяти следующий номер «Задворок».

Воспоминания о Блоке, которые мы публикуем сегодня, были написаны в 1936 году к 15-летней годовщине его смерти великой женщиной, матерью Марией (Скобцовой), прелестным поэтом Серебряного века, художником, философом. Да-да, той самой, ныне канонизированной матерью Марией, в одноименном фильме о которой в заглавной роли снялась Касаткина.

В 15 лет она стала интересоваться литературой и искусством, бывать на литературных вечерах, на одном из которых выступал Блок. Она была гимназисткой и звали ее Лизой Пиленко. Первая личная встреча 16-ти летней Лизы с Блоком произошла в его квартире на Галерной 41, 6 февраля 1908 года.

В период недолгого брака с Д.В. Кузьминым-Караваевым Елизавета Юрьевна углубляется в религиозные поиски, в ней всё больше утверждается дух христианства. Скоро выйдут из печати ее первые книги: "Скифские черепки", "Юрали", "Руфь". А впереди еще новые встречи с Блоком, второй брак, участие в белом движении, эмиграция, стремление к монашеству.

Приняв постриг, весь талант своей души, все свои силы и любовь посвятила м. Мария помощи ближним и обездоленным. Во время германской оккупации Парижа её дом на ул. Лурмель, 77, станет одним из штабов Сопротивления. Не дожив до победы двух месяцев, мать Мария закончила свой земной путь в печах Равенсбрюка.

Текст, данный с сокращениями, приведен в соответствие с современной орфографией и дополнен (курсив) материалами с сайта Ксении Кривошеиной, биографа матери Марии /www.mere-marie.com/.

Встречи с А.Блоком
Мать Мария

… Очень прямой, немного надменный, голос медленный, усталый, металлический.
Тёмно-медные волосы, лицо не современное, а будто со средневекового надгробного памятника, из камня высеченное, красивое и неподвижное.
Читает стихи, очевидно новые, ..." по вечерам, над ресторанами", " Незнакомка".. и ещё читает.
В моей душе - огромное внимание. Человек с таким далёким, безразличным, красивым лицом. Это совсем не то, что другие. Передо мной что-то небывалое, головой выше всего, что я знаю. Что-то отмеченное... В стихах много тоски, безнадёжности, много голосов страшного Петербурга, рыжий туман, городское удушье. Они не вне меня, они поют во мне самой, они как бы мои стихи. Я уже знаю, что ОН владеет тайной, около которой я брожу, с которой почти сталкивалась столько раз во время своих скитаний по островам этого города.
Спрашиваю двоюродную сестру: " Посмотри в программе - кто это?"
Отвечает: " Александр Блок".
* * *
В классе мне достали книжечку. На первой странице картинка - молодой поэт, вырывается на какие - то просторы. Стихи непонятные, но пронзительные, - от них никуда мне не уйти. " Убей меня, как я убил когда-то близких мне. Я всё забыл, что я любил, я сердце вьюгам подарил..."
Я не понимаю... но и понимаю, что он знает мою тайну. Читаю всё, что есть у этого молодого поэта. Дома окончательно выяснено: я - декадентка. Я действительно в небывалом мире. Сама пишу, пишу о тоске, о Петербурге, о подвиге, о народе, о гибели, ещё о тоске и... о восторге!
Наконец всё прочитано, многое запомнилось наизусть, НАВСЕГДА. Знаю, что он мог бы мне сказать почти заклинание, чтобы справиться с моей тоской. Надо с ним поговорить. Узнаю адрес: Галерная, 41 кв. 4
ИДУ!
ДОМА НЕ ЗАСТАЛА.
ИДУ ВТОРОЙ РАЗ.
НЕТУ.
На третий день, заложив руки в карманы, распустив уши своей финской шапки, иду по Невскому.
Не застану, - дождусь. Опять дома нет. Ну, что ж, решено, буду ждать. Некоторые подробности квартиры удивляют. В маленькой комнате почему-то огромный портрет Менделеева. Что он, химик, что ли? В кабинете вещей немного, но всё большие вещи. Порядок образцовый. На письменном столе почти ничего не стоит.
Жду долго. Наконец звонок. Разговор в передней.
ВХОДИТ БЛОК.
Он в чёрной широкой блузе с отложным воротником, совсем такой, как на известном портрете. Очень тихий, очень застенчивый.
Я не знаю с чего начать. Он ждёт, не спрашивает, зачем пришла. Мне мучительно стыдно, кажется всего стыднее, что, в конце концов, я ещё девочка, и он может принять меня не всерьёз. Мне скоро будет пятнадцать, а он уже взрослый, - ему, наверное, двадцать пять. ( При встрече Лизе Пиленко было неполных шестнадцать, а Александру Блоку двадцать восемь.)
Наконец собираюсь с духом, говорю всё сразу. "Петербурга не люблю, рыжий туман ненавижу, не могу справиться с этой осенью, знаю, что в мире тоска, брожу по островам часами, и почти наверное знаю, что Бога нет". Всё это одним махом выкладываю.
Он спрашивает, отчего я именно к нему пришла? Говорю о его стихах, о том, как они просто вошли в мою кровь и плоть, о том, что мне кажется, что у него ключ от тайны, прошу помочь.
Он внимателен, почтителен и серьёзен, он всё понимает, совсем не поучает и, кажется, не замечает, что я не взрослая.
Мы долго говорим. За окном уже темно. Вырисовываются окна других квартир. Он не зажигает света. Мне хорошо, я дома, хотя многого не могу понять. Я чувствую, что около меня большой человек, что он мучается больше, чем я, что ему ещё тоскливее, что бессмыслица не убита, не уничтожена. Меня поражает его особая внимательность, какая-то нежная бережность. Мне этого БОЛЬШОГО ЧЕЛОВЕКА ужасно жалко. Я начинаю его осторожно утешать, утешая и себя одновременно.
Странное чувство. Уходя с Галерной, я оставила часть души там.

Это не полудетская влюблённость и забота. А наряду с этим сердцу легко и радостно. Хорошо, когда в мире есть такая большая тоска, большая жизнь, большое внимание, большая, обнажённая, зрячая душа.
Через неделю получаю письмо, КОНВЕРТ НЕОБЫЧАЙНЫЙ, ЯРКО-СИНИЙ.
Почерк твёрдый, не очень крупный, но широкий, щедрый, широко расставлены строчки. В письме стихи:
Когда вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите все о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту -
Что же? Разве я обижу вас?

О, нет! Ведь я не насильник,
Не обманщик и не гордец,
Хотя много знаю,
Слишком много думаю с детства
И слишком занят собой.
Ведь я - сочинитель,
Человек, называющий все по имени,
Отнимающий аромат у живого цветка.

Сколько ни говорите о печальном,
Сколько ни размышляйте о концах и началах,
Все же, я смею думать,
Что вам только пятнадцать лет.
И потому я хотел бы,
Чтобы вы влюбились в простого человека,
Который любит землю и небо
Больше, чем рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе.

Право, я буду рад за вас,
Так как - только влюбленный
Имеет право на звание человека.
Письмо из Ревеля, - уехал гостить к матери.
Не знаю, отчего я негодую. Бежать - хорошо же. Рву письмо, и синий конверт рву. Кончено. Убежала. Так и знайте, Александр Александрович, человек, всё понимающий, понимающий, что значит бродить без цели по окраинам Петербурга, и что значит видеть мир, в котором Бога нет.
Вы умираете, а я буду бороться со смертью, со злом, и за Вас буду бороться, потому что у меня к Вам жалость, потому что Вы вошли в моё сердце и не выйдете из него никогда.
***
Петербург меня, конечно, победил.
Тоска не так сильна.
Годы прошли.
В 1910 году я вышла замуж. Мой муж из петербургской семьи, друг поэтов, декадент по своему существу, но социал-демократ, большевик. (Лиза Пиленко венчалась 19 февраля 1910 г. с Д. В. Кузьминым-Караваевым в церкви Рождества Богородицы, Казанская ул.27.) Семья профессорская, в ней культ памяти Соловьёва и милые житейские анекдоты о нём.
Ритм нашей жизни нелеп. Встаём около трёх дня, ложимся на рассвете. Каждый вечер с мужем бываем в петербургском МИРЕ. Или у Вячеслава Иванова на "Башне", куда нельзя приехать раньше двенадцати часа ночи, или в "Цехе поэтов", или у Городецкого, и т.д.
Непередаваем этот воздух 1910 года. Думаю, не ошибусь, если скажу, что культурная, литературная, мыслящая Россия была совершенно готова к войне и революции.
В этот период смешалось всё. Апатия, уныние, упадочничество - и ЧАЯНИЕ НОВЫХ КАТАСТРОФ и сдвигов. Мы жили среди огромной страны, словно на необитаемом острове. Россия не знала грамоты, - в нашей среде сосредоточилась вся мировая культура. Цитировали наизусть греков, увлекались французскими символистами, считали скандинавскую литературу своею, знали философию и богословие, поэзию и историю всего мира. В этом смысле МЫ были гражданами вселенной, хранителями культурного великого музея человечества. Это был Рим времён упадка! …

… " Цех поэтов" только что созидался. В нём по-школьному серьёзно, чуть скучновато и манерно. Стихи там были разные. Начинали входить во славу Гумилёв и Ахматова. Он рыскал вне русской равнины, в чужих экзотических странах, она не выходила за порог душной заставленной безделушками комнаты. Ни с ним, ни с ней мне не по пути.
А гроза приближалась, Россия - немая и мёртвая. Петербург, оторванный от неё, - как бы оторванный от берега и обезумевшим кораблём мчавшийся в туманы и на гибель. Он умирал от отсутствия подлинности, от отсутствия возможности говорить просто и жить просто. Никакой вообще Революции и никаких революционеров в природе этого города не оказалось. А была только петербургская ночь.
Удушье. Рыжие туманы.
Тоска не в ожидании рассвета, а тоска от убеждения, что никакого рассвета уже никогда не будет.
Таков был фон, на котором происходили редкие встречи с Блоком.
Вся их серия, - второй период нашего знакомства.
* * *
Первая встреча в декабре (14 дек.1910 года) на собрании, посвящённом десятилетию со дня смерти Владимира Соловьёва. Происходило оно в Тенишевском училище. Выступали Вячеслав Иванов, Мережковский, какие-то артистки, потом ещё кто-то и Блок.
На эстраде он был высокомерен, говорил о непонимании толпы, подчёркивал своё избранничество и одиночество. Сюртук застёгнут, голова высоко поднята, лицо красиво, трагично и неподвижно.
В перерыве мой муж ушёл курить. Скоро вернулся, чтобы звать меня знакомиться с Блоками, которых он хорошо знал. Я решительно отказалась. Он был удивлён, начал настаивать. Но я ещё раз заявила, что знакомиться не хочу, - и он ушёл. Я забилась в глубину своего ряда и успокоилась.
Вскоре муж вернулся, но не один, а с высокой, полной и, как мне показалось, насмешливой дамой... и с Блоком. Прятаться я больше не могла. Надо было знакомиться. Дама улыбалась. Блок протягивал руку.
Я сразу поняла, что он меня узнал.
Он произнёс: " Мы с Вами встречались".
Опять я вижу на его лице знакомую, понимающую улыбку.
Он спрашивает, продолжаю ли я бродить. Как "справилась" с Петербургом.
Отвечаю невпопад. Любовь Дмитриевна приглашает нас обедать. Уславливаемся о дне.
Потом мы у них обедали. (Обед состоялся 15 декабря у Блоков) По ЕГО дневнику видно, что он ждал этого обеда с чувством тяжести. Я тоже. На моё счастье, там был ещё кроме нас очень разговорчивый Аничков с женой. Говорили об Анатоле Франсе. После обеда он показывал мне снимки Нормандии и Бретани, где он был летом. Говорил о Наугейме, связанном с особыми мистическими переживаниями, спрашивал о моём прежнем. Ещё мы говорили о родных пейзажах, вне которых нельзя понять до конца человека. Я говорила, что мой пейзаж - это зимнее бурное, почти чёрное море, песчаные перекаты высоких пустынных дюн, серебряно-сизый камыш и крики бакланов.
Он рассказывал, что по семейным данным фамилия Блок немецкого происхождения, но, попав в Голландию, он понял, что это ошибка, что его предки именно оттуда, настолько в Голландии ему всё показалось родным и кровным. Потом говорили о детстве и о детской склонности к страшному и исключительному. Он рассказывал, как обдумывал в детстве пьесу. Герой в ней должен был, покончить с собой. И он никак не мог остановиться на способе самоубийства. Наконец решил, что герой садится на ЛАМПУ и СГОРАЕТ. Я в ответ рассказывала о чудовище, которое существовало в моём детстве. ЗВАЛИ ЕГО - ГУМИСТЕРЛАП. Он по ночам вкатывался в мою комнату, круглый и мохнатый и исчезал за занавеской окна.
Встретились мы с Блоком, как приличные люди, в приличном обществе. Не то, что первый раз, когда я с улицы, из петербургского тумана, ворвалась к нему. Блок мог придти к нам в гости, у нас была масса общих знакомых, друзей, у которых мы тоже могли встретиться. Не хватало только какого-то одного и единственно нужного места. Я не могла непосредственно к нему обратиться, через и мимо всего, что у нас оказалось общим.
Так кончился 1910 год. Так прошли 11-й и 12-й годы. За это время мы встречались довольно часто, но всегда на людях…
… Помню Блока у нас, на квартире моей матери, на Малой Московской. Народу много. Мать показывает Любовь Дмитриевне старинные кружева, которых у неё была целая коллекция. Идёт общий гул. За ужином речи. Я доказываю Блоку, что всё хорошо, что всё идёт так, как надо. И чувствую, что от логики моих слов с каждой минутой растёт и ширится какая-то только что еле зримая трещинка в моей собственной жизни....
Потом, помню ещё, как мы в компании Пяста, Нарбута и Моравской в ресторане "Вена" выбирали Короля Поэтов. Об этом есть в воспоминаниях Пяста. И этот период, не дав ничего существенного в наших отношениях, житейских сблизил нас, - скорее просто познакомил. То встреча у Аничковых, где подавали какой-то особенный салат из грецких орехов и омаров и где тогда же подавали приехавшего из Москвы Андрея Белого, только что женившегося. Его жена показывала, как она умеет делать" мост", а Анна Ахматова в ответ на это как-то по-змеиному выворачивала руки.
И, наконец, ещё одна встреча. Но тоже на людях. В случайную минуту, неожиданно для себя, говорю ему то, чего ещё и себе не смела, определить и сказать:
- Александр Александрович, я решила уезжать отсюда, к земле хочу... Тут умирать надо, а ещё бороться хочу и буду.
Он серьёзно и заговорщицки отвечает:
- Да, да, пора. Потом уж не сможете. Надо спешить.
Вскоре ОН заперся у себя.
Это с ним часто бывало.
Не снимал телефонную трубку, писем не читал, никого к себе не принимал.
Бродил только по окраинам.
Некоторые говорили - пьёт.
Но мне казалось, что не пьёт, а просто молчит, тоскует и ждёт неизбежности. Было мучительно знать, что вот сейчас он у себя взаперти - и ничем помочь нельзя…
***

… 26 ноября 1913 года, мы вместе с Толстыми у В.Иванова на Смоленском…
… Поздно вечером уходим с Толстым. Продолжаем говорить на улице. Сначала это спор. Потом просто моя декламация о Блоке. И мы уже с Толстым не домой идём, а скитаемся по снежным сугробам на незнакомых, пустых улицах. Я говорю громко, в снег, в ночь, вещи для самой пронзительные и решающие: "У России, у нашего народа родился такой ребёнок. Такой же мучительный и на неё похожий. Ну, мать безумна, а мы все её безумием больны. Но сына этого она нам на руки кинула, и мы должны его спасти, мы за него отвечаем. Как его в обиду не дать, - не знаю, да и знать не хочу, потому что не своей же силой можно защитить человека. Важно только, что я вольно и свободно свою душу даю на его защиту".
Через четыре дня после этой ночи, 1-го декабря, я неожиданно получила письмо в ярко-синем конверте! Как всегда в письмах Блока, ни объяснений, почему он пишет, ни обращений "глубокоуважаемая" или "дорогая". Просто имя и отчество, и потом как бы отрывок из продолжающегося разговора между нами: "...Думайте сейчас обо мне, как и я о Вас думаю... Силы уходят на то, чтобы преодолеть самую трудную часть жизни - СЕРЕДИНУ ЕЁ... Я перед Вами не лгу... Я благодарен Вам..."
Может быть, сейчас мне трудно объяснить, отчего это короткое и не очень отчётливое письмо так потрясло меня. Главным образом, пожалуй, потому, что оно было ответом на мои восторженные ночные мысли, на мою молитву о нём.
Я ему не ответила. Да и что, писать, когда он и так должен знать и чувствовать мой ответ? Вся дальнейшая зима прошла в мыслях о его пути, в предвидении чего-то гибельного и страшного, к чему он шёл. Да и не только он, - всё уже смешивалось в общем вихре. Казалось, что стоит какому-нибудь голосу крикнуть, - и России настанет конец.
* * *
Весной 14-го… Брат мой воевал добровольцем где-то на Бзуре. Мать не хотела оставаться одна в Петербурге, - мне пришлось ехать к ней.
Поезд нёсся по финским болотам среди чахлой осины и облетевших берёз.
Небо темно.
Впереди чёрная завеса копоти и дыма.
Пригород. Казачьи казармы. И Николаевский вокзал.
ЕДУ И ДУМАЮ... "К Блоку пока ни звонить не буду, не напишу и уж конечно не пойду. И вообще сейчас надо своим путём в одиночку идти. Программа на зиму - учиться жить в горе, со старыми знакомыми по возможности не встречаться".
Приехали к завтраку. Родственные разговоры, расспросы. День тихий и серый. Некоторая неразбериха после дороги.
А В ТРИ ЧАСА ДНЯ Я УЖЕ ЗВОНЮ У БЛОКОВСКИХ ДВЕРЕЙ.
Горничная спрашивает моё имя, уходит, возвращается, говорит, что дома нет, а будет в шесть часов. Я ДУМАЮ, ЧТО ОН ДОМА. Значит, надо ещё как-то подготовиться. С Офицерской иду в Исаакиевский собор, - это близко. Забиваюсь в самый тёмный угол. Передо мной проходят все мысли последнего времени, проверяю решения. Россия, её Блок, последние сроки - и надо всем ХРИСТОС, единый, искупающий всё.
В шесть часов опять звонюсь у его дверей. Да, дома, ждёт. Комнаты его на верхнем этаже. Окна выходят на запад. Шторы не задёрнуты. На умирающем багровом небе видны дуги белёсых и зеленоватых фонарей. Там уже порт, доки, корабли, Балтийское море. Комната тихая, тёмно-зелёная. Низкий зелёный абажур над письменным столом. Вещей мало. Два больших зелёных дивана. Большой письменный стол. Шкаф с книгами.
Он не изменился. В комнате, в угольном небе за окнами - тишина и молчание. Он говорит, что и в три часа был дома, но хотел, чтобы мы оба как-то подготовились к встрече, и поэтому дал ещё три часа сроку. Говорим мы медленно и скупо. Минутами о самом главном, минутами о внешних вещах. Он рассказывает, что теперь в литературном мире в моде общественность, добродетель и патриотизм. Что Мережковские и ещё кто-то устраивают патриотические чтения стихов в закрытых винных магазинах Шитта, на углах больших улиц, для солдат и народа. Что его тоже зовут читать, потому что это гражданский долг. Он недоумевает. У него чуть насмешливая и печальная улыбка.
- Одни кровь льют, другие стихи читают. Наверное, не пойду, - всё это никому не нужно. И Брюсов сейчас говорит о добродетели. А вот Маковский оказался, каким честным человеком. Они в "Аполлоне" издают к новому пятнадцатому году сборник патриотических стихов. Теперь и Соллогуб воспевает барабаны. Северянин вопит: "Я ваш душка, ваш единственный, поведу вас на Берлин" Меня просили послать стихов. Послал. Кончаются они так: Будьте довольны жизнью своей, тише воды, ниже травы и мрак грядущих дней... И представьте, какая с их стороны честность, - вернули с извинениями, печатать не могут.
Потом мы с Блоком опять молчим.
- Хорошо когда окна на Запад. Весь закат принимаешь в них. Смотрите на огни.
Потом я рассказываю. Что предшествовало его прошлогоднему письму. Он удивлён.
- Ах, этот Штейнер. С этим давно кончено. На этом многое оборвалось. У меня его портрет остался, Андрей Белый прислал.
Он подымается, открывает шкаф, из папки вынимает большой портрет. Острые глаза, тонкий извилистый рот. Есть что-то общее с Вячеславом Ивановым, но всё резче, чернее, более сухое и волевое, менее лиричное. Блок улыбается.
- Хотите, разорвём? - произносит он… - Хочу!
Он аккуратно складывает портрет вдвое, проводит по сгибу ногтём. РВЁТ. ОПЯТЬ СКЛАДЫВАЕТ... РВЁТ. Портрет обращён в груду бумажек размером в почтовую марку. Всю груду сыпет в печь. Моя очередь говорить. Сначала рассказываю о чёрноморских бурях, о диких утках и бакланах. Потом о том, что надо сейчас всей России искать своего Христа и в НЁМ себя найти. Потом говорю о нём, о его пути поэта, о боли за него... Мы сидим в самых дальних углах комнаты. Он у стола, я на диване у двери. В сумраке по близорукости я его почти не вижу. Только тихий и усталый голос иногда прерывает меня, - значит, ОН тут. Да ещё весь воздух комнаты полон какого-то напряжённого внимания, - ОН слушает.
Поздно, надо уходить. Часов пять утра. Блок серьёзен и прост.
Завтра Вы опять приходите. И так каждый день, пока мы до чего-то не договоримся, пока не решим.
На улице дождь. Пустота. Быстро иду по сонному городу. Надо его весь пересечь. Господи, как огромен и страшен ТВОЙ мир и какую муку даёшь ТЫ. Твоим людям.
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ ОПЯТЬ ИДУ К БЛОКУ.
У него опять такая же тишина.
И ТАК НАЧИНАЕТСЯ ИЗО ДНЯ В ДЕНЬ. Сейчас мне уже трудно различить, в какой раз, что было сказано. Да и по существу это был единый разговор, единая встреча, прерванная случайными внешними часами пребывания дома для сна, пищи, отдыха. Иногда разговор принимал простой, житейский характер. Он мне рассказывал о различных людях, об отношении к ним, о чужих стихах: - " Я вообще не очень люблю чужие стихи".
Однажды Блок заговорил о трагичности всяких людских отношений: "Они трагичны, потому что менее долговечны, чем человеческая жизнь. И человек знает, что, добиваясь их развития, добивается их смерти. И всё же ускоряет и ускоряет их ход. И легко заменить должный строй души, подменить его, легко дать дорогу страстям. Страсть и измена - близнецы, их нельзя разорвать.
И неожиданно заканчивает: - А теперь давайте топить печь"


Топка печи у Блока - священнодействие. Он приносит ровные берёзовые поленья. Огонь вспыхивает. Мы садимся против печи и молча смотрим. Сначала длинные, весёлые языки пламени маслянисто и ласково лижут сухую белёсую кору берёзы и потухающими лентами исчезают вверху. Потом дрова пылают. Мы смотрим и смотрим, молчим и молчим. Вот с лёгким серебристым звоном распадаются багровые угольки. Вот сноп искр с дымом вместе уносится ввысь. И медленно слагаются и вновь распадаются огненные письмена, и опять бегут алые и чёрные знаки.
В мире тихо. Россия спит. За окнами зелёные дуги огней далёкого порта. На улицах молчаливая ночь. Изредка внизу на набережной реки Пряжки одинокие шаги прохожего. Угли догорают. И начинается наш самый ответственный разговор:
- КТО ВЫ, АЛЕКСАНДР АЛЕКСАНДРОВИЧ?
Если Вы позовёте, за Вами пойдут многие. Но было бы страшной ошибкой думать, что Вы вождь. Ничего, ничего у Вас нет такого, что бывает у вождя. Почему же пойдут? Вот и я пойду, куда угодно, до самого конца. Потому что сейчас в Вас будто мы все, и Вы символ всей нашей жизни. Даже всей России символ. Перед гибелью, перед смертью Россия сосредоточила на Вас все свои самые страшные лучи. И Вы за НЕЁ, во имя ЕЁ, как бы образом ЕЁ сгораете. Что мы можем? Что могу я, любя Вас? Потушить - не можем, а если и могли бы, права не имеем. Таково Ваше высокое избрание - гореть! Ничем, ничем помочь Вам нельзя.
Он слушает меня молча. Потом говорит:
- Я всё это принимаю, потому что знаю об этом давно. Только дайте срок. Так оно всё само собою и случится.
А у меня на душе от этих слов Блока, всё смешивается и спутывается. Я знаю, что всё на волоске и над какой-то пропастью. Наконец всё становится ясным. Уже в передней, перед моим уходом говорим о последних подробностях... о каких не помню.
Он положил мне руки на плечи.
Он принимает моё соучастие.
Он предостерегает нас обоих... чтобы это всегда было именно так. Долго, долго ещё говорим. А за спокойными, уверенными словами мне чудится вдруг что-то нежданное, новое и по-новому страшное. Я напрягаю слух: откуда опасность? Как отражать её?
* * *
На следующий день меня задержали дома. Прихожу позднее обыкновенного.
Прихожу позднее обыкновенного. Александр Александрович, оказывается, ушёл. Вернётся поздно. Мне оставил письмо: " Простите меня. Мне сейчас весело и туманно. Ушёл бродить. На время надо ВСЁ кончить. А.Б."
Дверь закрывается. Я спускаюсь этажом ниже. Останавливаюсь на площадке. Как же я уйду? Как я могу уйти? Подымаюсь назад. Стою долго у запертой двери. Потом решаюсь. Сажусь на верхней ступеньке. Я должна дождаться его, чтобы ещё раз что-то навсегда закрепить.
Идут не минуты, - идут часы. Уже далеко за полночь. Скоро, наверное, утро. Наконец долгий протяжный звонок внизу. Зажигается в пролёте свет. Слышу, - этаж за этажом кто-то подымается, тяжело дышит от быстрой ходьбы. Это Блок. Встаю навстречу.
- Я решила дождаться Вас, Александр Александрович.
Он не удивлён. Только говорит, что нехорошо вышло, потому что у соседей в квартире скарлатина. Как бы я домой не занесла.
Отворяет двери. Входим. Я начинаю сразу торопиться. Он слегка задерживает.
- Да, да, у меня просто никакого ответа нет сейчас. На душе пусто, туманно и весело, очень весело. Не знаю, может быть, оно и ненадолго. Но сейчас меня уносит куда-то. Я ни в чём не волен.
Я опять начинаю торопиться.
Александр Александрович неожиданно и застенчиво берёт меня за руку.
- Знаете, у меня к Вам есть просьба. Я хотел бы знать, что Вы часто, часто, почти каждый день проходите внизу под моими окнами. Только знать, что кто-то меня караулит, ограждает. Как пройдёте, так взгляните наверх. Это всё.
Смотрю на высокие стекла,
А постучаться нельзя;
Как ты замерла и поблекла,
Земля и земная стезя.
Над западом черные краны
И дока чуть видная пасть;
Покрыла незримые страны
Крестом вознесенная снасть.
..................
Не жду ничего я сегодня:
Я только проверить иду,
Как вестница слова Господня,
Свершаемых дней череду.
Я знаю, - живущий к закату
Не слышит священную весть,
И рано мне тихому брату
Призывное слово прочесть.
Смотрю на горящее небо,
Разлившее свет между рам;
Какая священная треба
Так скоро исполнится там.

Я соглашаюсь. Быстро прощаюсь. ПО СУЩЕСТВУ ПРОЩАЮСЬ НАВСЕГДА.
Знаю, что в наших отношениях не играют роли пространство и время, но чувствую их очень мучительно.
Ухожу. Будто ещё новая тяжесть упала на плечи.
А в это время мрачней и мрачней становилась петербургская ночь. Все уже, а не только Блок, чуяли приближение конца. Одни думали, что конец будет, потому что Россией распоряжается Распутин, третьи, как Блок,- может быть, и не имели никакого настоящего "потому что", а просто в ознаменование конца сами погибали медленно и неотвратимо.
(В начале июля 1916 года, узнав о мобилизации, Елизавета Юрьевна посылает Блоку письмо, спокойное и даже торжественное. И хотя в нем много слов о ее любви и нежности к нему, но они скорее указание на родство и единство духа, но не на страсть: "Итак, если Вам будет нужно, вспомните, что я всегда с Вами и что мне ясно и покойно думать о Вас. Господь Вас храни. Елиз. Кузьмина-Караваева", И в конце
приписка: "Мне бы хотелось сейчас Вас поцеловать очень спокойно и нежно".
И сразу же она получает ответ, с укоризной, это последнее письмо от Блока: "Я теперь табельщик 13-й дружины Земско-городского союза. На войне оказалось только скучно. <...> Какой ад напряженья. А Ваша любовь, которая уже не ищет мне новых царств. Александр Блок".
Елизавете Юрьевне этот бы тон писем - торжественный и отстраненный - продолжить. И мы, кто знает, имели бы еще не одно эпистолярное послание поэта! Но, увы, она не выдержала, тот же час взорвалась неукротимой страстью:
"20. VП. 1916. Дженет. Мой дорогой, любимый мой, после Вашего письма я не знаю, живу ли я отдельной жизнью, или все, что "я ", - это в Вас уходит. Все силы, которые есть в моем духе: воля, чувство, разум, все желания, все мысли - все преображено воедино и все к вам направлено. Мне кажется, что я могла бы воскресить Вас, если бы Вы умерли, всю свою жизнь в Вас перелить легко. Любовь Лизы не ищет царств? Любовь Лизы их создает, и создает реальные царства далее если вся земля разделена на куски и нет на ней места новому царству. Я не знаю, кто Вы мне: сын ли мой, или жених, или все, что я вижу и слышу и ощущаю. Вы - это то, что исчерпывает меня, будто земля новая, невидимая, исчерпывающая нашу землю..."
26 июля Елизавета Юрьевна пошлет ему новое письмо, потом еще и еще... И не получит ответа ни на одно. Ее последнее письмо из Петрограда, куда она приезжала (в последний раз) весной 1917 года, тоже осталось без ответа. Им она прощалась с Блоком:
"Дорогой Александр Александрович, <...> мне хотелось бы Вам перед отъездом сказать вот что: я знаю, что Вам скверно сейчас; но если бы Вам даже казалось, что это гибель, а передо мной был бы открыт любой другой самый широкий путь, - всякий, всякий, - я бы все же с радостью свернула с него, если бы Вы этого захотели. Зачем - не знаю. Может быть, просто, всю жизнь около Вас просидеть...")


За крепкой стеною, в блистающем мраке
И искры, и звезды, и быстрые знаки,
Движенье в бескрайних пространствах планет;
Жених, опьяненный восторгом и хмелем,
Слепец, покоренный звенящим метелям,
Мой гость, потерявший таинственный след.
Пусть светом вечерним блистает лампада,
Пусть мне ничего от ушедших не надо,
И верю: он песни поет во хмелю, -
Но песни доносятся издали глухо;
И как я дары голубиного Духа
Не с ним, не с ушедшим в веках разделю?
Мой дух истомился в безумье знакомом;
Вот кинул ушедший серебряным комом
В окно; и дорога в метель увела.
Смотрю за стекло: только звезды и блестки.
Он снова поет на ином перекрестке.
Запойте же золотом колокола.
С осени 1917 года у нее начнется новая жизнь. Она вступит в партию эсеров, станет Городским головой Анапы, затем комиссаром в большевистском правительстве; примет участие в подготовке VIII съезда партии эсеров, по заданию которой объездит многие города России; окажется вовлеченной в подготовку террористических актов, будет арестована белыми, приговорена к расстрелу, на защиту ее поднимутся писатели, священники, общественные деятели; в 1919 году выйдет замуж и через год навсегда покинет Россию.
В изгнании мать Мария не раз вернется мыслями к Блоку, и в лагере Равенсбрюк не раз будет вспоминать поэта, Россию, Петербург.

Прощайте, берега. Нагружен мой корабль
Плодами грешными оставленной земли.
Без груза этого отплыть я не могла б
Туда, где в вечности блуждают корабли.
Всем, всем ветрам морским открыты ныне снасти.
Все бури соберу в тугие паруса.
Путь корабля таков: от берега, где страсти,
В бесстрастные Господни небеса...








О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"