№5/3, 2010 - 27 мая 2010 года – годовщина со дня кончины Андрея Кучаева, русского писателя


Розанов Александр Сергеевич (1945-1999). Окончил филологический факультет МГУ и Высшие сценарные курсы (мастерская Г. Данелии и С. Лунгина). Им написано около тридцати пьес, пять сценариев, радио- и телесценарии, эссе.
По его сценариям поставлен фильм «Дорогое удовольствие», пьеса «Ночь ангела» пять лет шла с аншлагом на сцене Московского театра им. В. Маяковского.
Роман «Предчувствие прошлого» остался неоконченным. Предлагаемые здесь отрывки из него «Алексей», «Евгений», «Володька» можно рассматривать как самостоятельные рассказы.


Александр РОЗАНОВ

ПРЕДЧУВСТВИЕ ПРОШЛОГО
(отрывки из романа)

                                       Храни свечу своей жизни и помни, что задуть ее может
                                       как Христос, так и антихрист. И зависит это только
                                       от тебя самого.
                                               (Из неизвестного)

                                       Страх – есть обморок свободы
                                               Сирен Кьеркегор

                                       Бог – есть боль страха смерти
                                               Ф. Достоевский


Вон идет прохожий. В прорезиненном плаще, в болотных сапогах, с корзиной в руках. За грибами, за ягодами?.. Бог его знает. Лица не видно – только немота спины. Дачи просыпаются, теплятся абажуры, позвякивают рукомойники.

Куда идет прохожий, и что же все-таки у него в корзине?.. Кажется, я начинаю догадываться – что. Там нарождаются судьбы людей, которыми я бы мог стать, но не стал. И прохожий этот – может быть, я, если бы тропинка повернула в другую сторону много лет назад. Знобит террасу, скрипят половицы, вспыхивает фонарь мансарды. Там кто-то ходит. Это тоже я… Если бы электричка отправилась с другой платформы и, простужено крикнув, помчалась бы в другую сторону. Конечно, только Он, Всеблагой, Всевидящий, знает, с какой платформы садиться в поезд. И какие пространства полетят назад. Только Он незримым крылом подталкивает в детстве на мост. Тогда ты, маленький, покрытый рассветными пупырышками озноба, этого толчка не замечаешь. А ведь Он мог бы подтолкнуть и на другую платформу. Или к запыленному, утратившему цвет автобусу. Куда подтолкнет?.. «Куда ж нам плыть?»…

Мансарды в просветах сосен теплятся, как лампады. Толстые и тонкие обитатели дач в прозрачных стаканах застекленных жилищ зевают и напяливают майки. Вон тот надевает адидасовскую футболку. Это я? Возможно. При условии, что в далеком прошлом Царь Небесный посоветовал Ангелу дотронуться до меня другим крылом. Создатель создал и указал тропу. Но тропы разбегаются в разные стороны, и не Его это обязанность на каждой ставить свои стрелки и указатели. Тут, у развилки, Он предоставляет человеку сделать свой выбор. Незримо наблюдает, подтолкнуть – может, но приказать – нет. Направо? Налево? Прямо?.. Решай сам, чадо. А если не награжден решимостью? Спросить у Него? Не ответит. И не потому, что жестокосерден. Великодушен, милосерден, а потому доверяет тебе. А услышишь ты Его или нет – только от тебя и зависит. Зажги свечу своей жизни – Он поможет. Но зажегши, храни ее и помни, что задуть ее может как Христос, так и антихрист. И зависит это только от выбора молитвы. Потому что и неверующие тоже молятся. И прикосновение крыла может оказаться прикосновением князя тьмы. Как остеречься?.. Эй, человек с корзиной, подскажи! Человек оборачивается, и нет ответа на лице его. Какое-то расплывчатое пятно вместо лица. Он уже далеко, на опушке леса, вот он скрылся в лесу. Чем будет наполнена корзина, когда он вернется?...

Предположим, нарекли меня Алексеем…


1. АЛЕКСЕЙ

Вот они в начале пути. Я их отчетливо вижу. А ты видишь, Жека? Видишь, шлепают они по лужам босиком, и теплые колбаски грязи змеятся между пальцами. От того, что грязь обжигает кожу, возникает первое знобящее ощущение свободы. Узнаешь ли ты их? Ведь они – это ты да я. Да полно тебе протирать очки и болезненно щурить глаза, Жека!

Полюбуйся, как славно костыляем мы по сосновой аллее нашего подмосковного детства, маленькие, худые и преступно счастливые. Я – в железнодорожной тужурке с материнского плеча, ты – в вельветовой курточке. Пространство аллеи такое прозрачное, что, несмотря на то, что меня и тех двух мальчиков разделяют сорок лет, я безо всяких очков вижу, как краснеют содранные коленки – левая у тебя и правая у меня. Наши руки соединены. Сорок лет тому назад мы весело шагаем вперед. Справа – устало вздыхающее, почти высохшее болотце. Слева – обуглившаяся оранжерея давно всеми позабытого графа. (Теперь про него вспомнили). А еще дальше, за оранжереей, на западе, в той стороне, куда игрушечно спешит лоснящийся паровичок, – Москва, Кремль, Мавзолей. Уже несколько лет, как кончилась война, еще не умер Сталин. Тихо и гулко в аллее после дождя, как в ночной церкви. И в резких очертаниях сосновых верхушек кровоточит закат. С болота поднимается туман. В полуразрушенной часовне – бойкая торговля керосином. Керосин в часовне! Думал ли Он, смел ли предположить, что и такие тропы будут! А впереди торжественно и постепенно, словно на глянцевой фотобумаге в ванночке с проявителем, возникает пышный сад. Нет, нет, это вовсе не тот легендарный сад, где Иуда поцеловал Христа. В этом саду предавали, но не Его. Называется этот сад вовсе не Гефсиманский, а почему-то Гай. Он отнюдь не пышный, а, наоборот, пыльный. Перед садом скособочилась будка, в которой продают билеты в кино и на танцы. Сразу за будкой – дощатая танцверанда. Раньше она была ярко-васильковой, от нее исходил свет, а теперь полиняла, и краска во многих местах облупилась. Теперь она сияет только по вечерам, два раза в неделю, когда нелепый железнодорожный прожектор высвечивает, как на досках происходят танцы и драки. Она как сцена, на которую нам скоро выходить.

А еще дальше, в самом чреве этого сада – «Гай». Словно океанский лайнер, покачивается в тумане гигантский сарай. Это и есть кинотеатр. Дымятся прелые доски, скоро он поплывет, только не гудит. Мы с тобой туда направляемся. Взгляни, какие длинные и четкие у нас тени, и как жаждем мы посмотреть новую индийскую кинокартину. А может быть, аргентинскую?.. И тут случается досадное происшествие… В кармане моей тужурки в потном кулаке зажат всего рубль. А сатиновый канцелярский нарукавник, залитый фиолетовыми чернилами, высовывается из заветного окошечка билетной будки, нервно постукивает костяшками пальцев по подоконнику и требует два рубля. Билеты по рублю кончились… У тебя-то есть два рубля, Жека, я знаю. Но ты из солидарности со мной билет не покупаешь. А сарай-лайнер уже зазвенел в тумане первыми тревожными звонками. Что делать? Ты остаешься меня ждать, а я бегу назад по пронзенной закатом аллее, мимо бойкой торговли керосином, не разбирая дороги, изрезая в кровь ступни о рассыпанную по шоссе скорлупу от грецких орехов, мимо глупого фонтанчика, туда, где за серенькой калиткой стоит мой дом и где на террасе за гладко выскобленным столом на венском стуле, прямой, молодой и взрослый, сидит мой отец в синей футболке. Я прижимаюсь щекой к его остро пахнущим дождем и огурцами брюкам и канючу: «Папк! Дай еще рубль! Билеты по два!»

…И мне показалось, что по нашему кривому полудачному поселку, осыпая крыши искрами и объезжая разбросанные в траве старые кастрюли и полузатопленные автомобильные покрышки, трезвоня так громко, что листья с лип посыпались, прогрохотал трамвай. Кто тебя сюда забросил из московского переулка, красное железное существо?.. А может, это и не трамвай вовсе?..

…«Он придет, как нечестивый, неправедный и беззаконный, как богоотступник, злодей и человекоубийца, как разбойник, повторяющий в себе диавольское богоотступничество; он устранит идолов, чтобы внушить, что он сам Бог, но себя превознесет как одного идола и в самом себе сосредоточит разнообразное возбуждение, относящееся к прочим идолам, чтобы те, которые посредством разных мерзостей поклоняются диаволу, служили ему посредством этого идола».

Трамвай-дьявол?.. А что? Вполне возможно: и искры сыплются, и рога имеются… Зачем же так рано? Я не готов. Да нет – почудилось. Это маленькие стеклышки в рамах террасы позвякивают в тех местах, где осталась пересохшая замазка. Наверное, дед слишком сильно стучал протезом об пол. Рассердился на бабушку. Я пугаюсь, убегаю на огород, где растет картошка. Ботва у нас почему-то была высокая-высокая. Много пчел и бабочек. А в самом конце огорода, на задах, стоял развалившийся сарай. Он был весь черный. И крыша ржавая. Железо как труха. Там не росла картошка. И было много битого стекла. Стеклышки блестели. Бриллианты в навозе. Консервные банки. Мухи. И какое-то сладкое солнце… Всегда припекало... Там в детстве, Женька, под старой дырявой кастрюлей жило будущее… Как тебе объяснить? Летом я туда приходил каждое утро. Будущее согревалось и дышало в этом сарае. Оно дышало прямо в ухо. Иногда я даже чувствовал, как оно касается щеки. Господи, как сладко щемило сердце от того, что все впереди! И любовь, и победы, и заморские страны! Сильно припекало макушку. А сарай дышал и нашептывал: «Думай про тропу! И не поддавайся тому, кто придет в обманном облике Его». Я еще не понимал этого предупреждения. Я млел. Было так здорово, что казалось иногда, будто я умру от счастья.

«На вот тебе еще рубль», – сказал отец. Какой добрый и богатый папка! Бегу к сараю-кинотеатру. Закат кончается. Кончается и керосин в часовне. В оранжерее графа воинская часть – там зашагали к ужину… У будки, по-жирафьи вытягивая шею, страдаешь ты, Жека. А из дырки, как шлагбаум, – фиолетовый нарукавник: «По два кончились! Билеты по три рубля!» У тебя-то и три рубля есть, я знаю, Жека, но ты не возьмешь билеты без меня. И снова домой. Уже темнеет, но и третий рубль дает отец. А фиолетовый нарукавник отстукивает костяшками четыре… Заглядываю униженно в дыру. Лицо обморочное у кассирши, рука твердая, прямая, а красный перстенек на безымянном пальце теплится в полумраке будки, как сигнальный фонарик на железнодорожном шлагбауме. Это всего-навсего тетя Тая, она и без билета пропустит, но мы гордые – без билета не пойдем. Мы отправляемся в путь, словно по сходням, к лайнеру-сараю, захлебывающемуся от последних звонков. Гордые – гордый Лешка и гордый Женька – мы будем смотреть заграничную муру сквозь щели в стене…

Мы сейчас в самой начальной точке нашего маршрута. Мгновение – и мы будем бежать по длинной росистой дистанции нашего последнего разговора. Росистые испытания?.. Рысистые испытания?.. Российские испытания?.. Только сейчас, спустя сорок лет, когда я сквозь магический туман смотрю, как мы переплываем пыльный сад, приходит мысль о том, что беготня за недостающим рублем была тогда не случайна. Слишком жирно для простой случайности. Это было предзнаменование бесконечной платы за неосуществимое и бесконечно ускользающее удовольствие. И всю последующую жизнь нечем будет расплатиться за то, чего и не вкусил даже. А за то, что вкусил, слишком дорогую цену всегда просили. Зачем им нужна была такая дорогая цена?..

Сад как аквариум. А мы как птицы в аквариуме. Ну, слава богу, переплыли и прижались щеками к теплым доскам кино-сарая. Там, за досками, уже захрипели громкие возмущенные голоса, заспорили, решая что-то очень важное в аргентинской, индийской или греческой жизни…

Сначала нужно долго выбирать щель. Их много, но некоторые уже заняты такими же безрублевыми пацанами, как мы, в другие же видны только сосредоточенные макушки зрителей да синий луч от проекционного аппарата, волшебно мерцающий в прохладном полумраке сарая. Наконец, подходящая щель найдена. Когда-то на этом месте был сучок, а теперь дыра – черный зрачок, окаймленный древесными волокнами, будто веками, ресницами и бровями. И создается ощущение, словно там, в синевато подрагивающем чреве киношки живет таинственное божество, сущность и тело которого видеть никому не позволено, и только лишь один строгий глаз с деревянными веками испытующе смотрит на тебя. К этому глазу мы и прильнули по очереди: сначала Жека, потом я. Интересное это было кино. Ты помнишь, Женька? Я отлично помню, хоть видел только куски. Ах, какая красавица бежала, раздирая платье о сучья, по лесу, какая красавица! Потом она куда-то плыла по ночному морю в лодке с фонарем и все время рыдала. А нарыдавшись всласть и наплававшись по ночному морю, попадала в огромный, изнемогающий от удовольствий приморский город. И чего там только не творилось, в этом городе! Низвергающаяся водопадом реклама, шикарные лимузины, усатенькие миллионеры, головокружительные карьеры, сладострастные объятья, фантастические рестораны, чудовищно соблазнительные кинозвезды, немыслимо толстые бумажники, обманчиво недоступные певички, пикантные драмы на загородных виллах, убийства, стройные тела, непостижимые вина… Мы отталкиваем друг друга от щели, впиваемся в нее глазом, рискуя занозить веко. И сладко замирает сердце равно от двух предчувствий: от того, что когда-нибудь обязательно мы будем жить такой жизнью, и от того, что у нас такой жизни никогда не будет…

…Будет, мальчики, будет. Не толкайте только друг друга худенькими плечиками, успеете еще натолкаться. Что это вы там разбодались, как два самолюбивых упрямых барашка? Проверяете, у кого тверже рожки?.. Так у всех они обломаются…

Вот они в начале пути. Я различаю их уже с трудом, потому что кто-то беспощадный стальными пальцами больно надавливает мне на веки. Но я еще успеваю разглядеть, как стоят они в пыльном саду, рука к руке, пульс к пульсу, и последний закатный луч освещает их наголо постриженные затылки. Кино скоро кончится. И они пойдут по аллее туда, где коптят керосинки, теплятся лампады, вздыхают от сырости телогрейки, лают собаки, пылают в ночной сирени ночники заочников, примерзают пальцы к ледяным колонкам, дымят трубы химзавода, скрипят арифмометры, курят ремесленники, впиваются занозы в ладони, чихают трехтонки – туда, где с болезненным хрипом и оптимистической песней, набирая полную грудь воздуха, разворачивается постепенно и наливается упругой силой упрямая, послевоенная пригородная жизнь…

* * *

Два зернышка вложил в нас Создатель. Одно согрето светом Христовым, а другое, словно невидимыми рентгеновскими лучами, облучено тайно и в спешке врагом Его. Два тонких, хрупких побега, из которых потом будет разрастаться куст судеб. Алексей я?.. А может быть, другой побег? Кого вложил в меня Вседержитель? Премудрый Господь вдохнул в меня душу свободную, а также и волю, как поступать. Сам ли я действую или волей Его ведомый?.. Не знаю. Мог я быть Алексеем. А мог и Евгением… Думается, что в каждом человеке с раннего детства сидит жгучее чувство другого. Зудит и не дает покоя мысль: а что если бы я был не я, а кто-то другой?.. Все тогда в другую степь и поехало бы…


2. ЕВГЕНИЙ

Вот, вот, телогрейки, керосинки… Это – твое! Мне порой казалось, что ты, еще не родившись, уже был влюблен в этот убогий реквизит. А уж как родился (батюшки светы!) настолько удачно вписался в это убожество, настолько угнездился в нем, что тут же, сломя голову кинулся его поэтизировать. Что ты там разглядел в шесть утра с похмелья? Сквозь какой еще магический туман? Какой это сад Гефсиманский мы переплывали? Переплывали заросший тиной Коровий пруд на плоту, чтобы наворовать на том берегу картошки. Это я помню. А про сад – совсем другое было. Только позже. Когда плечи у нас были не такие хрупкие, и денег на кино вполне хватало. Помнишь, возвращались мы с последнего сеанса из нашего сарая «Гая»? Помнишь, как Володька из Чухлинки запузырил булыжником в прожектор, освещавший танцплощадку? Мрак наступил, а он заорал во всю пасть: «Бей слободских! Кодла, вперед!» И засвистели ремни, замелькали кулаки, застонал в кустах кто-то, затрещал штакетник… В свете луны лица их были пострашнее экранных фашистских. Им бы автоматы в руки – они бы и из автоматов. (Впрочем, для нынешних автомат, что для нас, тогдашних, кулак). И возник нож. И нацелен он был в тебя. А ты стоишь, как дурак, как пастушок какой-то буколический, лицо зеленое, руки в карманах. Он тебе нож сейчас в кишки всадит, а ты будто песню сочиняешь, какая у него жизнь тяжелая, да какая кепочка серая. Если бы не саданул я тогда по той Володькиной руке штакетником, неизвестно, где и с кем ты сейчас дискутировал бы. А ты еще, кажется, что-то сочинил потом про него. Про то, как он щенков из военного питомника воровал, а потом продавал по сотне на Птичьем рынке. И про то, что животные его любили, а также про то, что хоть жизнь у него собачья, но глаза человеческие. Что-то в этом роде… Давай, давай, люби чухлинского Володьку. Я недавно встретил его в коммерческом ларьке где-то на Юго-западе. Глазки узенькие, стальные, все время выискивают кого-то. Курточка дутая, модная. На голове порядочек – аккуратный проборчик. Он все время расчесочку достает и через каждые пять минут причесывается. Сначала сквозь зубы через окошко: «Слушаю вас». Ну а когда узнал, то расчувствовался, детство вспомнил… Но как-то быстро про детство и забыл. Его в последнее время все больше настоящее интересует. Ну, а с настоящим у него – полный порядок. Бабок, говорит, имею штук сто в день. Прихожу, говорит, домой, голос у меня дома сразу леденеет. Для порядку, чтобы жена бочку не катила. Она меня разувает, ноги в таз укладывает бережно и теплой туалетной водой пальчики промывает. Прикажу – видак врубит. Ноги отдыхают, по видаку бабы с мужиками трахаются. Бровями пошевелю – она к бару метнется. Там у меня все есть. Наливаю виски, запиваю баночным австрийским. Махнешь стакана два – чувствуешь себя хозяином жизни. Да, дождались, мы теперь хозяева. Эх, детство-семечки, где ты? Так мне рассказывал про свою жизнь Володька. Вот такой он стал самостоятельный, как далеко от ножа-то ушел. У него теперь, правда, вместо ножа пушка и несколько мальчиков-амбалов для охраны. А ты про тот нож, наверное, уже и забыл, Лешка?.. Признайся, признайся, забыл уже, как я привел тебя домой? Руку он тебе немножко все-таки царапнул, капала кровь, а ты как будто дрожал от удовольствия. В доме вашем стоял вековой запах кислых щей. Мать твоя, помнится, работала фельдшером на станции. Достала из полевой сумки бинт, руку обильно йодом полила и стала ее перебинтовывать. Руку бинтует, материала не жалеет, а сама рассказывает какую-то дикую историю. Причем выражение лица у нее такое, что эта дикость вроде бы ей нравится. А история-то пострашнее драки…

…На станции, в туалете, человек валялся. Небритый человек в кирзовых сапогах. Голова и туловище у него были в кабинке, а ноги наружу. Портянки из сапог выбились, сапоги грязью заляпаны – в вонючей луже покоятся. Заходят люди в туалет, и молодые, и старые, хохочут все: «Надо же, нализался! Ах ты, мать честная! В дребезину пьяный! Ну, отдохни, отдохни, папаша!» Кто-то попытался поднять, потом твою мать вызвали из санчасти. Она нагнулась, да только ахнула: сутки как мертвый! Это сейчас подобным никого не удивишь, Сколько их, мертвых, по России валяется. А тогда… Зашел человек в туалет на станции и умер от инфаркта. Бинтовала твою бесценную рученьку мать и такую вот историю рассказывала. Ты ради бога не подумай, что я что-нибудь дурное хочу сказать о твоей матери. Она труженица была. Но только почему-то мне все время мерещилось, что подобные истории тянутся к вашему семейству, как мотыльки на свет. Как-то они уютно приживаются в комнатах вашего деревянного дома. А вы и не пугаетесь вроде. Вы их привечаете даже. Какого-то тумана, какой-то поэзии напускаете на них, будто ничего другого, более поэтичного не существует вокруг. Будто кругом одни только мертвые мужики по туалетам валяются. И нет никакой надежды, песен нет, вдохновения и бодрых утренних голосов в радиоприемнике… Прости, Лешка, но мне так казалось…

Вот и в тот вечер… Рука твоя крепко и чисто забинтована. На подстанции свет включили. Яркая голая лампочка вспыхнула под потолком. Даже воздух в комнате будто свежее стал. Нет! Не можете вы жить без мерзостей. Вваливается дед твой (он мясником работал), довольный весь такой, под хмельком, в бороде хлопья капусты кислой, а в руке огромный мясницкий нож. С ножа кровь капает. И точно посреди комнаты, как раз под сияющей стосвечовой лампочкой, черная лужица образуется. Дед нож о телогрейку вытирает, потом устраняет капусту из бороды и радостно сообщает всем: «Славно зарезал! Никогда раньше так складно не получалось! С первого раза под сердце саданул, и не вздрогнула даже… Здоровая телка была. Теперь мяса им надолго хватит. Сла-а-вно!» Это он корову у соседей зарезал. И глубоко начхать ему, что у тебя рука перебинтованная, что дочка сутки на дежурстве отбарабанила, и у нее черные круги под глазами. А зять после работы надрывается в вечернем техникуме. «Сла-а-вно саданул!» – крякает дед и требует, чтобы ему нажарили сковородку картошки и купили четвертинку. Наверное, это мне только кажется сквозь придуманный тобой магический туман. Кажется… все кругом только кажется…

…Да, да, завыли ветры, забушевали метели, заледенели стекла. Ломкими стали рукавицы. А однажды в феврале, как раз в твой день рождения, ты на спор лизнул языком амбарный замок. Язык примерз к замку, и пришлось лить на него кипятком. Ты орал и мечтал о славе. Мечта, мечтал – не отпирайся. Ты всю жизнь о ней мечтал. И я мечтал тоже. Твой отец затемно, в шесть утра уезжал в Москву, на работу в министерство. Мой с кожаной папкой подмышкой по синей обледенелой тропке шагал вслед за ним. Тоже в Москву, на работу, на Шаболовку. Стране нужно было новое искусство, и отец понял, что будущее за телевидением. Наступила оттепель, всем хотелось эффекта присутствия. Нужно было внести свой вклад и в эффект, и в присутствие. Ближе, ближе к Москве… Молодое телевидение уже обещало комнату.

А мы с тобой, окоченевшие тимуровцы, сидели на чердаке, зачем-то связывали веревками старые ведра и провожали своих отцов сонными взглядами. И когда исчезали за поворотом к станции их сутулые спины, принимались мечтать о славе. Вот идиоты! Глаза слезились, и крошечные слезки на морозе тут же превращались в льдинки. А мы вглядывались туда, где полыхала станция, где хрипели маневренные локомотивы. И, что греха таить, чудились, чудились, Леха, и лучи софитов, и лица крупным планом, аршинными буквами фамилии на афишах, и шквал аплодисментов, и готовые на все поклонницы с хитренькими глазками, и признание правительства, наконец. Дурни! Впрочем, о славе – это ты мечтал. Это тебе все время хотелось орать так, чтобы слышали миллионы. Чтобы все, затаив дыхание, следили за тем, как художественно ты мучаешься, как талантливо корчишься, как болит у тебя сердце за каждую букашку, за каждую божью коровку. Я же о славе не мечтал. Мне ее, может быть, и хотелось, но я четко знал, что для этого нужно работать, давить, толкаться локтями, душить кого-то, искренне врать, ну и так далее…

…Впрочем, не было ничего этого. Кажется, не было. Чердак был. Колонки замерзали… И жили мы в детстве, кажется, под Москвой, в Кусково. А остального ничего не было.

* * *

…Прохожий обернулся. Кто это там выглядывает из корзины? А! Это – Володька… Все может быть… Я ведь мог быть и Володькой…


3. ВОЛОДЬКА

Вот все говорят: шпана, шпана… И вроде как оскорбляют. А ведь это вовсе не оскорбление. Это ведь, наоборот, похвала. Шпана – значит, мужественный человек, а не белка какая-нибудь пугливая или лань там… Разве я не прав, ребята? В детстве я любил котов. Цапнешь усатого за хвост, раскрутишь, как пропеллер, и шмякнешь в какую-нибудь вонючую лужу. Красота! Кто-то, возможно, поморщится: извращенец, садист. Да нет, братва. Я – экспериментатор! И делал это исключительно из любви к людям. Я ведь еще и философ. Правда, у меня своя, особая философия: нужно выработать жестокость к животным, чтобы быть добрее к человеку. Сильно?!.. То есть бить-то человека можно, но убивать ни в коем случае. Вот – кредо шпаны. А вообще философия шпаны – это барачная философия.

Я родился и провел юные годы в бараке. Вы думаете, что бараки только в лагерях? Ха! Наивные современнички! Бараки – это целый огромный мир послевоенного пространства великой советской эпохи. Бараки – это Космос, Вселенная… Бараки жмутся друг к другу своими мутными оконцами, когда ранними зимними вечерами там зажигают свечи, керосиновые лампы или слабые, в лучшем случае двадцатипятисвечовые электрические лампочки. Перемигиваются бараки, утопая по самое крылечко осенью в грязи, зимой в снегу. Вечные лужи. Ходили по гнилым доскам. Исключительно. Этот путь у нас назывался улицей.

Возвращаюсь из школы. Ранец битком набит двойками. А когда учиться-то? Мать лежит за занавеской, кашляет: она давно больна туберкулезом. Отец придет с работы со станции и кроме «… твою мать» никаких словосочетаний от него не дождешься. А надо и ужин приготовить, чтобы хоть немножко покормить мать, и дров наколоть, и печку растопить. Да еще за водкой добавочной для отца сбегать в палатку. Господи! Как же я завидовал Лешке с Женькой! У них ничего такого не было. А потом они жили в собственных домах. Собственный дом – это же буржуи. За то и бил беспощадно. Да, пырнул как-то Лешку ножичком. Но ведь не убил (философия не позволила), а так, слегка пощекотал перышком. Но, согласитесь, за то, что ты получаешь пятерки, живешь в собственном доме, а мать твоя не больна туберкулезом, надо ведь как-то расплачиваться. Так что юридически правильно я тогда саданул его при свете прожектора на танцплощадке. Не хочешь быть шпаной – расплачивайся ранами. По-моему, это вполне подходящая философия, как вы считаете?.. Это я сейчас такой умный. Все раскладываю по полочкам. А тогда я выходки свои с ножичком оправдывал инстинктивно, интуитивно ощущал свою барачно-телогреечную правоту. Кстати, из шпаны иногда получаются великие люди. Сейчас, к сожалению, шпана, как класс, вымерла. Вместо нее – «крутые» ребята. Но «крутые» – это не шпана, а шушера гнилая. У них есть «пушки», газовые баллончики, но у них нет философии. Ведь мужик без философии – это как мужик без порток. А им и не стыдно. Глазки свинцовые, тупые. Небо, траву и деревья они не замечают – у них в глазах только «бабки», желательно баксы, зеленые… Ну так что ж, «бабки» я тоже уважаю… Но ведь надо иногда и на небо смотреть. Там ведь облака, голуби, ангелы… А без них как жить? Вы согласны со мной, братва? Ах, какая у меня была голубятня! А турманы?.. Эх, детство-семечки, где ты? Вон идет прохожий. Спрятаться бы у него в корзине и притвориться подберезовичком каким-нибудь. Так не хочется быть человеком. Потому что крутиться надо. А когда крутишься, философия покидает твой головной мозг и душа как-то съеживается…

Школу я, естественно, не окончил. Поворовывал по-маленькому. Мать умерла. Когда хоронили, в крематории я познакомился с одним деловым. Он взял меня в напарники. И тут уже, доложу вам, пошла совсем другая философия – философия жизни и смерти…

Первая профессия моя была замуровщик. Вот представьте. Приходит родственник за прахом. Выдавальщицы у нас – в одну смену Клавка, а в другую Нюрка. Вот, скажем, Нюрка выдает ему урну с прахом. Все честь по чести. А к урне крышечка полагается. Ну, а уж с этой крышечкой и урной родственник усопшего дует ко мне. Чтобы замуровать. Проще говоря, цементом обмазать. Вот приходит он ко мне с этой крышечкой. А крышечку-то Нюрка или Клавка выдает кривую. Усекаете? Нет, ровные у меня, конечно, есть. Но она специально кривую выдает. По договоренности со мной. Я родственничку-то и говорю: кривая, мол, крышечка… просыпаться может прашок… или крышечка отвалится и не все части тела вашего близкого найдут упокоение. Родственники-то ничего в этот момент вокруг себя не видят. «Как же быть?» – спрашивают. «Как быть, как быть…» – задумаюсь я для виду. Ну и выручаю: «Есть тут у меня одна ровная, последняя. Случайно осталась. Для знакомого берег, да уж ладно… вам уступлю». Ну, сами подумайте, кто в такой жизненный момент торговаться будет? Глаза пустые, со слезой… урна в руках дрожит. Суют руку в карман и десятку протягивают, словно гривенник. А десятка в те времена – это были деньги! А некоторые и четвертной! Голова-то ничего не соображает… Протягивают четвертной, лишь бы только прямая нашлась. Ну, сами посудите, кому же охота родной прах просыпать, а потом по земле ползать, собирать. Работа, надо прямо сказать, была тяжелая. А одна дуреха как-то… Сын у нее помер. Мальчишка лет девяти. Фотокарточку все мне сует, показывает. Хороший мальчонка, крепенький. В футболке… Сует и сует фотокарточку. Пальто расстегнутое, волосы как у ведьмы, глаза безумные, ничего вокруг себя не видит. Помолись, говорит за него! И сотенную дала! Сотенную! В те времена это были огромные деньги! Сотенную я, конечно, взял. Но на пользу она мне не пошла. Запил на неделю. От напарника, естественно, по шее получил. Он же не железный… Больше сотенных не брал, максимум четвертак… Вот это и есть самая что ни на есть правильная философия шпаны. Ведь надо заботиться о живых, а не о мертвых. Правда, однажды какой-то очкарик мне тихо сказал: А смерти, Страшного суда не боишься?» А чего мне бояться смерти? Когда придет, тогда и разговор вести будем, Нет у меня страха перед ней. Ей богу. Клянусь.

* * *

Э, врешь ты тут, Володька. Страх смерти у всех имеется. Впрочем, это особая гигантская тема. Мы о ней обязательно поговорим позже. Потому что сейчас даже трудно сообразить, от какой формулы отталкиваться. Кьеркегор сказал: «Страх есть обморок свободы». Загадочная фраза, попробуй расшифруй. У Достоевского Кириллов в «Бесах» говорит: «Бог есть боль страха смерти». Еще таинственней. Любил напускать туману Федор Михайлович. Проще у Толстого: «А чего ее бояться, смерти-то? Когда мы есть – ее нет, когда она есть – нет нас». Заманчиво. Страшно приближаться к этой теме. Но мы, ребята, доберемся как-нибудь. Сначала о приближении. Вообще в строгом смысле говорить стоит только о приближении к Нему. Но до этого далековато еще грибочкам в корзине… Прохожего почти не видно. Его съел туман. Поэтому поговорим о приближении к ней. Согласен, Лешка?.. Это ведь твоя любимая тема была, когда облучение Господне только-только начинало еще свою светоносную работу с твоим зернышком. Сам Создатель, возможно, и не предполагал, что потом из этого получится…







О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"