№8/1-2, 2011 - Гражданственная проза и не только

Борис Левит-Броун

Размышления над эссе Осипа Мандельштама
«Петр Чаадаев»


В связи с годовщиной Чаадаева прочитал на «Задворках» эссе Осипа Мандельштама «Пётр Чаадаев». Сразу кликнулась проблематика, предложенная Нестеренко. Спонтанно (как всегда) забудоражила потребность продолжить косвенный диалог с ним, рассмотрев некую основоположную русскую черту Чаадаева через призму Мандельштамова эссе.

Первая мысль по прочтении опуса Мандельштама: «Какое потрясающее эссе! Какой великий мыслитель! Какая обворожительная дерзость философической догадки и метафизической разгадки!» Потом, правда, возникло ощущение, что начинает Мандельштам с явного преувеличения, если не с ошибки: «След, оставленный Чаадаевым в сознании русского общества, - такой глубокий и неизгладимый, что невольно возникает вопрос: уж не алмазом ли проведен он по стеклу?».(О.М.) Да где ж глубокий-то? А, может быть, как раз, именно глубокий? Так глубок, что и не ощутим? Нет, возможно, в русском обществе образца 1915 года и ощущался чаадаевский след, хотя, думается, значительно более глубокие и ощутимые «порезы» оставили на ментальном теле русского общества, той самой печально-знаменитой русской интеллигенции, Достоевский и Толстой, колоссальные художники и колоссальные повредители хилой интеллигентской ментальности (отчасти об этом сказал Н. А. Бердяев в «Духах русской революции»). Думаю, и тогда... и уж точно в красном аду русского ХХ века, Чаадаев сказался мало, остался почти вовсе не услышан, и почти совершенно не оценен. Да и мог ли быть «В младенческой стране, стране полуживой материи и полумертвого духа, где седая антиномия косной глыбы и организующей идеи была почти неизвестна»? (О. М.) Будь он услышан, а паче, понят – не имела бы современная Россия свою чудовищную рожу, перегаром разящую, алкогольным вырождением отмеченную, печатью морального разврата пропечатанную и при всём том в выражении убогого завистливого надмения самозабвенно перекошенную. Нет, не пришёлся Чаадаев России. И уж если о неизгладимом чаадаевском следе, – то уж это тогда украденный покой самодовольства. Навсегда лишил покоя этот русский отступник России её лучшую, самую малочисленную, истинно мыслящую элиту. Кого-то он всё-таки оставил с мыслью. И вот через эту досадную, нет... саднящую мысль, обкраденный покоем русский из самых лучших, наивный и мудрый Осип Мандельштам, нашёл, возможно, единственное, но тотальное оправдание русскому духу и России: «Чаадаев знаменует собой новое, углубленное понимание народности, как высшего расцвета личности, и – России, как источника абсолютной нравственной свободы» (О. М.). Народность, как высший расцвет личности?
Абсолютная нравственная свобода?
В России?
Дикий парадокс, когда речь идёт об исконной и закоренелой «стране рабов, стране господ», где и мундиры-то по сей день «голубые». И всё они те же и все они там же. Так как же? Как может это быть? А очень просто, как в России – дико и само с собою несопоставимо, почти как во Троице Святой – нераздельно и неслиянно. Западные люди – люди истории, люди традиции. Тысячелетний папа в паланкине, чистота и отшлифованность исторических форм, римские руины, как паспорт породистого пса, удостоверяющий его привитость от чумки и прочих расовых недугов, свидетельствующие по всей Европе генетическую уснащенность античной красотой и римским правом – всё это есть то, чем русские не могут и уже никогда не смогут быть. Они не выброшены из истории, они в неё не вброшены. Они не прошли плотных слоёв исторической атмосферы и не дышат воздухом истории, им традиции и историзм жизни недоступны. А им и нипочём. Они дышат страшным воздухом космоса, воздухом отрицательных температур, неся внутри хаос расплющенности космическими давлениями бесчеловечного азиатского деспотизма и разорванность космическим вакуумом исторической бесформенности. «Но разве не удивительное зрелище эта "истина", которая со всех сторон, как неким хаосом, окружена чуждой и странной "родиной"?»(О. М.). Страшной, хотел сказать Мандельштам. Постеснялся, не сказал. Ещё бы не удивительное! Зрелище?.. А Россия вообще удивительное зрелище! Так и тянет, порой, перегнуть через мат: ну, бл... ты и удивительное же, язви твою в корень, зрелище!.. хотя общественно-историческая практика (критерий истинности наших знаний!) показывает, что удивляться и перегибать лучше издали, на почтительном т.ск. расстоянии.

В краю чудес, в краю живых растений,
Несовершенной мудростью дыша,
Зачем ты просишь новых впечатлений
И новых бурь, пытливая душа?
Не обольщайся призраком покоя:
Бывает жизнь обманчива на вид...
(Заболоцкий)

Ого!.. Ещё и как обманчива бывает жизнь в этом удивительном месте, в этом «чудесном краю живых растений»! Новых бурь и новых впечатлений? Осторожно с этим в «чудесном краю», а то, неровён час... «живые растения»...
Кажется, никто так не близок, как Россия, к состоянию, и не даёт так остро, как Россия, ощущения, что нечего терять. Они умирают с леденящей душу легкостью и выживают там, где наверняка не выживет человек исторический, человек понятной и усвоенной традиции, человек дисциплинированный и смиренный, человек отточенных временем и накопленных в полезный скарб рациональных форм и вразумительных норм, западный человек.
Человек, которому есть, что терять.
Знал ли Мандельштам тройную дихотомию Бердяева: «Француз — догматик или скептик, догматик на положительном полюсе своей мысли и скептик на отрицательном полюсе. Немец — мистик или критицист, мистик на положительном полюсе и критицист на отрицательном. Русский же — апокалиптик или нигилист, апокалиптик на положительном полюсе и нигилист на отрицательном полюсе». Скорее всего знал, а если и не знал, то прошёл совсем рядом.
1. Европейский скепсис мало энергетичен, но он если и не конструктивен, то по крайней мере, не деструктивен. Скептик сомневается, но он далёк от намерений ломать историю. Скептик историчен. Догматик – это сама историческая нормативность. Догматик не сомневается, он действует.
2. Не выпадает из истории и европеец-критицист, поскольку его критицизм в принципе культурен и историчен. Критицист оттого и настроен критически, что не имеет удовлетворения исторической актуальностью и устремляется к более совершенному историческому будущему. Критицист тоже историчен. Даже мистик, созерцающий иные реальности, в конце концов – сознательный башмачник (Якоб Бёме), то есть, трезвый и дисциплинированный исторический человек, знающий своё место и сознающий власть необходимости.
3. Нигилист есть принципиальный отрицатель всего.
Нигилист отвергает осознания, не признаёт никакие необходимости. Он срывает любой процесс – культурный, социальный, художественный... – одним словом, всякий исторический процесс. Нигилист бесчеловечен, ему ничего и никого не жаль. Однако, и положительный русский полюс – апокалиптика – принципиально антиисторичен, то есть, по сути – отрицателен. Апокалиптиком и может стать лишь тот, кто не был помещён (вброшен) в историю. Апокалиптик антиэволюционен и гиперреволюционен из сострадания (Гамлет: «Из жалости я должен быть суровым!..»), он склонен требовать уничтожения всякого промежуточного «здесь и сейчас» ради мгновенного наступления вечности. Из неукротимой страсти к немедленной и окончательной, то есть абсолютной, богочеловечности, он не допускает ничего срединно-человеческого, ничего смягчающего и щадящего, не предполагает ничего постепенного, то есть, в конце концов, отрицает любую человечность, поскольку всякая человечность относительна и срединна во времени мира и эволюциях его исторических форм. Русский апокалиптик жутко подобен русскому нигилисту, а нередко и оборачиватся нигилистом – антиисторизм всеотрицающего верха в России естественно смыкается с антиисторизмом всеотрицающего низа.
«Весь мир насилья мы разрушим до основанья!..»
«А зачем?» – следует на этот дикий апокалиптико-нигилистический лозунг критическая реплика человека западного. Но прост как угол многоквартирного новостроечного дома апокалиптический ответ человека русского – «А затем!»
Западный человек понимает, что в истории невозможен непосредственный переход от «был ничем» к «станет всем», что исторически это неизбежно вырождается в «Кто был ничем, тот стал никем!» и более того, в тотальное расползание всякого что в ничто. Западный человек – логик. Forza della ragione (сила ума) – его альфа и омега. Осознанная необходимость эволюционных путей даёт западному человеку, будь он догматик или скептик, критицист или даже мистик, разумную свободу ясности и ясность разумной свободы, ограниченной пределами исторических форм. Западный человек есть человек истории, и потому он свободен относительно, умеренно, разумно. Человек истории свободен созидательно, ибо знает свои пределы, то есть оформлен и склонен придавать форму бесфоренному окружающему миру.
Русский человек – апокалиптик он или нигилист – отвергает осознание необходимостей.
Сам Бердяев с предельно афористическим радикализмом констатировал: «Необходимость есть падшая свобода!» – но, как интеллектуал, он оставил этот радикализм в чертоге умозрения и эсхатологических упований. Вынужденное западничество Бердяева было признанием неизбежности эволюционных путей, осознанием неукоснительного, не-обходимого пути истории, смысл которой он, впрочем, всё равно связывал исключительно с её концом (русская черта, апокалиптическая...). Не нагруженный же интеллектуализмом русский человек, не апокалиптик-интеллектуал, а просто апокалиптик или просто нигилист, органически противится эволюциям, выламывается из любых исторических форм, не имеет и не может иметь чувства истории, как преемственного движения, поскольку никогда не имел полнокровного исторического «бытия». Ему всякие исторические формы чужды, он изначально не вписан в историю, не приучен (не приручен) к истории, не воспитан историей. Он антиисторичен. И потому он свободен абсолютно, то есть, кошмарно... безумно. Русский человек свободен разрушительно с любых рациональных и культурных точек зрения, ибо индивидуально бесформен, не знает и не признаёт своих пределов, не склонен трудиться над приданием формы бесформенному существованию и окружающему его миру. Он трудится из-под палки и злобно самоубийственно пьёт, мстя всему тому, с чем не имеет ни сил, ни терпения, ни осознанной необходимости справиться.
Но на вершинах самосознания – вершинах редчайших и стoящих бесконечно дорого – русский человек, одиночка и асоциал, имеет перед западным преимущество беспредельной свободы и открытости, ибо у него, русского апокалиптика, есть мечта о свободе... абсолютной, т.е. невозможной свободе, и из этой мечты он, русский, обретает реально неслыханную открытость, поистине всемирную отзывчивость. Умереть на баррикадах за справедливость? В 1848 году? На чьих баррикадах? За какую справедливость? Умереть абсолютно всечеловечно, совершенно безнационально: «Поляка убили!»1. Так способен умереть русский человек-апокалиптик, умереть антиисторически даже с точки зрения собственного этноса, над которым в 1848 правит какой-нибудь «...плешивый щёголь, враг труда, нечаянно пригретый славой...» – не один, так другой, т. е. умереть не только антиисторически но и антиэтнически.
«Только русский человек мог открыть этот Запад, который сгущеннее, конкретнее самого исторического Запада. Чаадаев именно по праву русского человека вступил на священную почву традиции, с которой он не был связан преемственностью. Туда, где все – необходимость, где каждый камень, покрытый патиной времени, дремлет, замурованный в своде, Чаадаев принес нравственную свободу, дар русской земли, лучший цветок, ею взращенный. Эта свобода стоит величия, застывшего в архитектурных формах, она равноценна всему, что создал Запад в области материальной культуры, и я вижу, как папа, "этот старец, несомый в своем паланкине под балдахином, в своей тройной короне", приподнялся, чтобы приветствовать ее» (О. М.).
Орлиное зрение не обмануло великого Осипа!
Только колоссальная дерзость внутренней свободы антиисторического русского человека и могла с могучим восторгом и вдохновением, с поистине космическим аппетитом, проглотить устоявшийся и давно осевший в собственную устроенную размеренность Запад, увидеть его с новой алчностью, как поле чудес несказанных, как край «святых камней», принять, как святыню, то, что для самого Запада давно уже не свято. Вот мысли одного из воспитателей и отравителей русского самосознания, Фёдора Достоевского, вложенные в уста Версилова: «Русскому Европа так же драгоценна, как Россия; каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же точно была Отечеством нашим, как и Россия... О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!».
Да! Чем им самим.
Потому что они рождаются среди чудес.
Потому что они думают, что весь мир подчиняется чистоте выверенных пропорций и строгости ордерных форм. (Ведь Рим был везде!)
Они не видят чудес в чудесах.
Они не знают пустынь русского мира.
Им в их маленькой под горлышко застроенной и аккуратно разграниченной Европе не придёт в голову, что «Последний кабак у заставы» может смотреть в заснеженное никуда. Причём не только во времена сердобольного Василия Перова.

А вот слова Ивана Карамазова: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище... вот что!.. Дорогие там лежат покойники, каждый камень под ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни, и плакать над ними, – в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более».
Правда? Кладбище?
Эх, Вань!.. не путать бы тебе кроликов с зайцами, а кладбище с музеем. Ну, да что ж с них, с Карамазовых-то спросишь – «живые растения»!
Нет, не кладбище... нет, Иван! Музей! Великий музей великой истории, гипнотизирующий древностью, радиоактивный красотой, первой мыслью и первой поэзией христианского человечества... его бесконечный эстетический барометр. И только мы, русские (из России ж выходцы все – русские, особенно евреи!.. а может, и не только русские, а любые ментально дикие, антиисторические люди), – мы, сплющенные давлением лютой азиатчины, разорванные историческим вакуумом, в котором родились – ибо родились мы не в истории, и даже не на задворках её, а вне истории... в антиисторическом космосе (-273 С – такова примерно температура русского внеисторического контекста), только мы, верней, только редкие из нас, смогли прожевать, переврить, усвоить давно омертвевший Запад гигантским гладом беспредельной и беспредельно неутолённой нашей свободы, всеприемлющей, не стесняющейся никакого эклектизма, наоборот, оживляющей, дающей давлению динозавровых челюстей русского духа остаточный западный сок иссохшего в исторической нормативности, когда-то великого и величайшего мира. Объявленный Освальдом Шпенглером «Закат Европы» был закатом для Европы, но не для страшной свободы русского духовного радикализма. Россия не Европа. Войдя в Рим... в Европу эпохи заката, русские ещё раз оживили омертвевшее, поклонились и возмутились. Поклонились ожившему для них собору сотворённой истории, в которой они не участвовали, и возмутились тем, что все творческие силы, весь религиозно-этический и эстетический пафос, всё духовное величие исторического мира оказалось недостаточным для Преображения. Христос распят, а мир остался прежним. Чтобы сделать этот вывод, русские радикалы-апокалиптики заново оживили и пережили всё то, что для людей истории давно уже – культурно-историческая рутина. Не подлежащая дискуссиям, священная, но... рутина. Русские радикалы-апокалиптики на заре прошлого века ждали начала новой истории мира, да и до них уже ползали по московии бредовые идеи о России – третьем Риме, о России – Новом Израиле. Их было немного, русских радикалов-апокалиптиков, но они всё же успели сотворить самую глубокую и самую провокативную литературу, дерзая, как Толстой, клеймить ложное величие истории и огулом отрицать смысл любых исторических форм, призывая к простой бесструктурной жизни «одним миром»; они умудрились на фундаменте одной главы одного романа («Легенда о великом Инквизиторе») выстроить самую современную религиозную философию, которая не привилась и не могла привиться ни в России, ни на Западе. В России, – потому что одно безвременье сменилось другим, ещё более тёмным, где слабые исторические ростки умерли на корню, а новая история так и не началась. На Западе, – потому что он уже давно и точно знает, что конца истории не будет, что мир бесконечно конвульсирует и уродуется, но за экстремумами модернизма следует всего лишь ещё более убогий постмодерн. Русская свобода духа, одним из предельных выразителей которой на заре ХIХ века был Петр Чаадаев, эта невиданная и недопустимая свобода, способная отринуть Родину во имя Истины, вспыхивала потом в гениальном «Сне смешного человека», разоблачающем, как минимум, всё человечество, страстно избравшее грех перед лицом спасителя, а поздней – в возмущении молодого Николая Бердяева ненужностью шедевров итальянского Ренессанса, раз мир всё равно оказался бессилен преобразиться.
Ну а чего стоит хотя бы вот это, а ведь это уже русский ХХ век, Андрей Платонов: «Через версту стоял дом шоссейного надзирателя. Привыкнув к пустоте, надзиратель громко ссорился с женой, а женщина сидела у открытого окна с ребенком на коленях и отвечала мужу возгласами брани; сам же ребенок молча щипал оборку своей рубашки, понимая, но ничего не говоря.
Это терпение ребенка ободрило Вощева, он увидел, что мать и отец не чувствуют смысла жизни и раздражены, а ребенок живет без упрека, вырастая себе на мученье. Здесь Вощев решил напрячь свою душу, не жалеть тела на работу ума, с тем чтобы вскоре вернуться к дому дорожного надзирателя и рассказать осмысленному ребенку тайну жизни, все время забываемую его родителями. «Их тело сейчас блуждает автоматически,— наблюдал родителей Вощев,— сущности они не чувствуют».
— Отчего вы не чувствуете сущности?— спросил Вощев, обратясь в окно.— У вас ребенок живет, а вы ругаетесь — он же весь свет родился окончить.
Муж и жена со страхом совести, скрытой за злобностью лиц, глядели на свидетеля.
— Если вам нечем спокойно существовать, вы бы почитали своего ребенка — вам лучше будет».

«Отчего вы не чувствуете сущности?» – вот такой апокалиптический бред.
А всё она, чудовищная, совершенно антиисторическая, ни с чем формально- фактическим не сообразующаяся, космическая (- 273 С), но и с космосом, в котором ведь тоже всё невозможно, не сообразующаяся нравственная свобода русского человека-апокалиптика.
Платонов умел трансцендентную жуть вопроса облечь в ... в..... не знаю как сказать, – stupefying – оглупляюще, нет, тоже не выражает!.. именно -stupefying- комическую форму официального запроса или заявления. В дегенеративном от безграмотности совдепканцеляризме духовидец-апокалиптик, антиисторический человек, Андрей Платонов, расслышал святую простоту блаженных... или недорослей... или просто убогих... – одним словом, святых. Кого, скажите, тронет, кому может быть внятно сегодня, вчера или позавчера (я уж молчу о послезавтра!) это новое Благовещение: «У вас ребенок живет, а вы ругаетесь – он же весь свет родился окончить»? Только безумию, не потерявшему Бога, только беспредельной нравственной свободе, которой и мир не указ, может ещё быть внятен этот клинический, этот гениальный духовный бред. Бред русского апокалиптического духа есть бред русской свободы, и этот бред ничего не меняет в порядке исторического мира. Но он открывает неведомые ёмкости индивидуальной души, а, значит, углубляет и душу мира. А ещё он – этот бред русской свободы – обрекает Россию на бессрочную гибель, лишает самой возможности обрести нормальную человеческую жизнь, ибо жизнь нормальная человеков разумных есть жизнь историческая, жизнь смиренная и смирившаяся с осознанными необходимостями. Конечно, Вощев скоро вернётся к дому дорожного надзирателя, и конечно расскажет осмысленному ребенку тайну жизни, какие ж могут быть сомнения? Разве может не знать эту тайну русский человек-апокалиптик, странник на дороге? А даже если и не знает её, то точно знает, что тайна жизни есть. Это знает любой крепко выпивший в этой стране огненной воды. На апокалиптической высоте цену тайне жизни знал Чаадаев, поэтому его апология Истины была бескомпромиссна. «Прекрасная вещь – любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное – это любовь к истине. Любовь к отечеству рождает героев, любовь к истине создает мудрецов, благодетелей человечества. Любовь к родине разделяет народы, питает национальную ненависть и подчас одевает землю в траур; любовь к истине распространяет свет знания, создает духовные наслаждения, приближает людей к Божеству. Не через родину, а через истину ведёт путь на небо» – так писал Петр Чаадаев. Это такой же гениальный духовный бред, как приведенный выше отрывок из платоновского «Котлована». И то и другое категорически неудобочитаемо и неудобоприемлемо ни в какие времена! Ни в те, что писалось, ни в те, что читается теперь нами. Потому что и в те времена и в эти оно внемлется умами историческими, а ногами уходит в доисторическое, голвою же выпинается в постисторическое. Продукт русской нравственной свободы, великой русской апокалиптики, предельно духовен и предельно вне и анти-историчен. Он не имеет никакого отношения ни к жизни земной, ни к какому бы то ни было в ней устроению.
Не стоит думать, что Россия состоит из таких абсолютно свободных людей!, как Петр Чаадаев. О, отнюдь! Их единицы, и они делаются скрыто ненавистны своей Родине в тех редких случаях, когда она вообще способна их понять. «Лучше всего характеризовать мысль Чаадаева, как национально-синтетическую. Синтетическая народность не склоняет головы перед фактом национального самосознания, а возносится над ним в суверенной личности, самобытной, а потому национальной» (О. М.). Поди пойми, что хотел сказать этим русский поэт и лукавец, Осип Мандельштам! Но одно... чтоб там ни было, – именно за отказ склонить голову перед фактом отсутствующего национального самосознания Чаадаев должен был расплатиться «Апологией сумасшедшего». Невиданная нравственная свобода – эта снеговая вершина, на которую взошёл ум одинокого Чаадаева – явление по глубинной сути русское, но залегающее гораздо глубже фактов и гораздо выше национального самосознания – обеспечила Чаадаеву не только при жизни, но и после смерти невиданное одиночество и скрытое (а то и явное) недоброжелательство. Россия и русские, начиная от квадратноголовых царей и кончая яйцеголовыми профессиональными патриотами, не желают слышать о России и о себе то, что сказал о ней и о них Петр Чаадаев. Россия и Фридриха Горенштейна не желает слышать. Только его не желают слушать лет 30, а Чаадаева – уже два века. За своих гениев Россия платит страшную, непомерную цену! За за высочайший проникнутый апокалиптикой аполлонизм2 Чайковского, Рахманинова, молодого Скрябина, за сингулярность таких редчайших светоносных аполлонических личностей, как Чаадаев, Платонов, Бердяев, Мандельштам, Горенштейн – Россия платит кошмаром тотального дионисийского нигилизма, завистливого, ничего не прощающего и склонного сравнять с землей всё, что над ней возвышается. Искушаемая тёмным буйством, бессмысленным и беспощадным, Россия и теперь остаётся там, где увидел её 200 лет назад Александр Сергеевич Пушкин: в диком барстве и тощем рабстве.

Не видя слез, не внемля стона,
На пагубу людей избранное Судьбой,
Здесь Барство дикое, без чувства, без Закона
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь Рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого Владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе питать не смея...
(Пушкин)

И надежды есть и склонности, но как питать их, чем их питать на русской почве?
Здесь «тягостный ярём до гроба все влекут...»

Пагубно пьянство России – это универсальное лекарство и нигилизма и апокалиптики от истории и необходимости в ней жить и действовать, от обязанности держать себя во внятных разумных формах, предписываемых историей. Русское пьянство в подоплёке совершенно атеистично. Оно есть отказ принять тяготу, понести крест. Здесь безнадежно лопается презерватив богоносности, который так старался натянуть Фёдор Михайлович Достоевский на гигантский вечно эрегированный и совершенно языческий фаллос русского дионисизма.
Ещё раз: «Только русский человек мог открыть этот Запад, который сгущеннее, конкретнее самого исторического Запада...» (О. М.). Да, это мы, русские ХХI века, всё ещё открываем Запад и задыхаемся в его неимоверной гуманистической и эстетической густоте, мы, дикие... вырвавшиеся из русской дикости, мы бесчеловечные, вырвавшиеся из бесчеловечия русской антиистории, мы дионисисты, – мы входим, нет... врываемся в совершившуюся историю Запада, «как маленькие черти в святилище, где сон и фимиам», чтобы пережить... нет, чтобы многократно, всю оставшуюся жизнь переживать это святилище, как величайшую сокровищницу лишь слабо ведомых нам культур, диковинной цивилизации и совершенно неведомого нам человеколюбия. Вот эта способность переживать «сон и фимиам» как открытие нового мира, вот это и есть дар русским от беспредельной русской нравственной свободы. И, воистину!.. – это свобода отринуть Россию, равно как и свобода воротиться в Россию. Равносвобода дерзновения. «Чаадаев именно по праву русского человека вступил на священную почву традиции, с которой он не был связан преемственностью» (О. М.).

Русский человек.
Человек из России.
Отравленный Россией.
Раздавленный Россией.
Заряженный Россией.
По слову Мандельштама: «... страна и народ уже оправдали себя, если они создали хоть одного совершенно свободного человека, который пожелал и сумел воспользоваться своей свободой» (О. М.). Свобода диагностики России, предпринятой Чаадаевым, беспрецедентна и почти немыслима для западного исторического человека (кажется только Гёте и Хёльдерлин ещё говорили столь ужасные вещи о немцах, как Чаадаев о русских), который совершенно рационалистически и наизусть знает свою правоту и пленён ею, скован собственным рационализмом, собственной forza della ragione, является заложником своей правильности на очевидно разумном своём месте в разумно движущейся истории. Грустный «суд» Чаадаева над Россией стал ненавистен русским, но непреложен остаётся факт, что такой «суд» мог совершиться только из русской нравственной свободы3. Пусть даже и свободы только одного «совершенно свободного человека который пожелал и сумел воспользоваться своей свободой».

* * *

Особого внимания заслуживает последний пассаж небольшого по размерам мандельштамова шедевра.
Привожу дословно: «Когда Борис Годунов, предвосхищая мысль Петра, отправил за границу русских молодых людей, ни один из них не вернулся. Они не вернулись по той простой причине, что нет пути обратно от бытия к небытию, что в душной Москве задохнулись бы вкусившие бессмертной весны неумирающего Рима. Но ведь и первые голуби не вернулись обратно в ковчег.
Чаадаев был первым русским, в самом деле, идейно, побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно. Современники это инстинктивно чувствовали и страшно ценили присутствие среди них Чаадаева.
На него могли показывать с суеверным уважением, как некогда на Данта: "Этот был там, он видел – и вернулся".
А сколькие из нас духовно эмигрировали на Запад! Сколько среди нас - живущих в бессознательном раздвоении, чье тело здесь, а душа осталась там!
Чаадаев знаменует собой новое, углубленное понимание народности, как высшего расцвета личности, и - России, как источника абсолютной нравственной свободы.
Наделив нас внутренней свободой, Россия предоставляет нам выбор, и те, кто сделал этот выбор,- настоящие русские люди, куда бы они ни примкнули. Но горе тем, кто, покружив около родного гнезда, малодушно возвращается обратно!» (О. М.).
Тут либо волшебно и лукаво, либо совершенно вздорно-поэтически перепутано мудрое с наивным. Разве ж первые голуби (первый вообще был ворон!) не вернулись обратно в ковчег Ноя? Да нет, как раз первые и вторые вернулись, и третий вернулся голубок с масличным листом в клюве, а вот не вернулся последний... По невозвращенью его и понял Ной, что обнажилась и найдена, наконец, земля обетования новой жизни, что воды «гнева Божия» опали, вернув почву ногам и лапам твари земной. И вспомнив это, иначе видится, чем Мандельштаму, возвращение на родину Петра Чаадаева.
Правда твоя, Осип, что «нет пути обратно от бытия к небытию».
Правда тоя, Осип, что «в душной Москве задохнулись бы вкусившие бессмертной весны неумирающего Рима».
И снова правда твоя: «А сколькие из нас духовно эмигрировали на Запад! Сколько среди нас – живущих в бессознательном раздвоении, чье тело здесь, а душа осталась там!».
Так отчего ж вернулся всё-таки Пётр Чаадаев из бытия в небытие?
По что предпочёл московскую задуху бессмертной весне неумирающего Рима?
И на что вернулся?
Чтоб быть ему тут же арестовану в подозренье? Чтоб быть ему объявлену сумасшедшим, да не просто, а получивши от полицейской держиморды диагноз: «по распоряжению правительства»? Чтоб быть посажену под унизительный лекарский надзор? Чтобы, посыпав голову пеплом «Апологии сумасшедшего», слабодушно пересматривать точку зрения – а «может быть, преувеличением было опечалиться хотя бы на минуту за судьбу народа, из недр которого вышли?..». И после всех апологических раскаяний всё-таки играть с мыслью о самоубийстве, увидев, до какой степени всё тщетно в этой стране? Для этого вернулся? А не граница ль то была? Не предел ли той самой беспредельной нравственной свободы, с которой Чаадаев, по мненью Мандельштама, вошёл на Запад и которая вела его в его вещих (и как чудовищно сбывшихся!) пророчествах о России? А может, просто старые добрые близнецы ξενος (Ксенос - чужой) и φοβος (Фобос - страх), сыграли свою стандартную злую шутку с дерзким мыслителем-радикалом, внеисторическим русским человеком-апокалиптиком, бесстрашно вошедшим в мир истории, в царство традиции, в край «святых камней», чтобы...
Чтобы что?..
Чтобы увидеть бытие и вернуться в небытие?
Или чтобы увидеть, что и среди «святых камней» совершившейся истории тоже нет истинного бытия, что и тысячелетний папа в паланкине тоже лишь ветхий муляж исторической древности?
Однако ж какие очарования, ну... или утешения, сулило Чаадаеву возвращение к родному пепелищу? Знакомый с детства покров космической пыли и пепла, лежащий на этой стране? Привычная тьма и запах сырости родного подземелья? Удовлетворение трепетом современников: «Смотрите, он был там, где жизнь, и вернулся сюда, где её нет...»?
И вот теперь я спрашиваю тебя, Осип, хотя какие уж вопросы тут... одна риторика:
кто они, «сделавшие выбор настоящие русские люди, куда бы они ни примкнули»?
И кому же горе?
И что такое родное гнездо?
И в чём нравственная свобода?
Ответы твои неявны, но более чем внятны и, желал ты того или нет, они образуют головокружительный нравственный -наоборот- безнравственности всякого национализма, аморализму всякого морально декретированного патриотизма.
Ответ 1: Абсолютная нравственная свобода, та свобода выбора, которую предоставляет Россия, не предполагает аргументов вроде: «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам!», как не предполагает она и аргументации по принципу сравнительных преимуществ зрелого исторического бытия.
Ответ 2: Сделавши выбор, признай избранное гнездо родным, признай... куда б ты ни примкнул!
Ответ 3: Горе тебе, если избрав душой приют по зову внутренней свободы, ты смог лишь покружить над ним и малодушно вернуться обратно, сдавшись на какую угодно милость – родного ли русского пепелища, или прельщений состоявшейся западной истории.


Б. Левит-Броун, Верона, июнь 2011

____________________________________________


1В знойный полдень 26 июня 1848 года, в Париже, когда уже восстание "национальных мастерских" было почти подавлено, в одном из тесных переулков предместия Св. Антония баталион линейного войска брал баррикаду. Несколько пушечных выстрелов уже разбили ее; ее защитники, оставшиеся в живых, ее покидали и только думали о собственном спасении, как вдруг на самой ее вершине, на продавленном кузове поваленного омнибуса, появился высокий человек в старом сюртуке, подпоясанном красным шарфом, и соломенной шляпе на седых, растрепанных волосах. В одной руке он держал красное знамя, в другой -- кривую и тупую саблю и кричал что-то напряженным, тонким голосом, карабкаясь кверху и помахивая и знаменем и саблей. Венсенский стрелок прицелился в него -- выстрелил... Высокий человек выронил знамя -- и, как мешок, повалился лицом вниз, точно в ноги кому-то поклонился... Пуля прошла ему сквозь самое сердце.
   -- Тiens! -- сказал один из убегавших insurges другому, -- on vient de tuer le Polonais {Смотри-ка!.. поляка убили. Insurge -- повстанец (франц.).}.
   -- Bigre! {Черт возьми! (франц.).} -- ответил тот, и оба бросились в подвал дома, у которого все ставни были закрыты и стены пестрели следами пуль и ядер.
   Этот "Polonais" был -- Дмитрий Рудин.

2 Русская музыка ХIX – начала ХХ века – это апокалиптика, парадоксально выразившаяся в формах высокого аполлонизма. Мы говорим «парадоксально», потому что крайностям, – а апокалиптика есть крайнее верхнее состояние нравственного сознания, – свойственны скорее формы дионисийские, чем аполлонические, и действительно, в музыке зрелого Скрябина аполлоническое уже претерпело слом и открылась дионисийская бездна. Но музыка Чайковского, например, есть раскрывшиеся в звуках аполлонические картины поистине райского блаженства, временами почти уже достигнутого и, о ужас... недостижимого Царства Божия. Тоска Чайковского, о которой Фон Мэкк говорила, что от неё хочется умереть, но и нет сил от неё оторваться, потому что в ней ты ощущаешь свои высшие способности – это тоска апокалиптика, романтика апокалиптических температур.
Мучительная и несравненная по даруемым душе наслажденьям ностальгия Рахманинова не была ностальгией эмигранта. К тому времени, как в конце 1917-го Рахманинов навсегда уехал из России, он уже написал все самые свои пронзительные ностальгические мотивы. Нет, ностальгия русского романтизма – это настоящая могучая русская апокалиптика, ностальгия по миру иному, всем духом и душой востребование его немедленно и, либо черное отчаяние (Чайковский: Манфред последнее проведение главной темы первой части, Патетическая симфония – финал IV части), либо страстная, похожая на просветление крылатая тоска (тот же Чайковский первая побочная тема второй части 5-ой симфонии в полной разработке, побочная тема 4-ой части Патетической сф-нии; Рахманинов – прелюдии, этюды-картины, 2-ой и 3-ий фортепьянные концерты, адажио из 2-ой симфонии) от невыполнимости этого духовного требования. И хотя всякому романтизму свойственно яростное или горестное отторжение мира, никто из мировых романтиков не заходил так далеко в категоричности апокалиптического требования, как русские.

3 В порядке внутренней равновесности концепции мы должны допустить, что, хоть и с очень малой долей вероятности, возможен и инверсивный вариант. То есть, и исторический человек, человек Запада, способен, если на то есть воля его духовной свободы, выйти из своего внятного и устоявшегося исторического бытия, чтобы войти в антиисторизм русского мира и вдохнуть ледяной воздух жидкого русского медждубытия, неструктурированного, иррационального: уже не азиатского, ещё не европейского – до сих пор ни западного ни восточного – в опровержение хрустальной мечты наивных русских евразийцев. И мы должны допустить,что по воле внутренней свободы человек исторический способен в русском антиисторизме отыскать своё истинное прибежище, презрев закон родного пепелища и диктат отеческих гробов.




>>> все работы aвтора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"