№3/3, 2011 - 22 марта 1936 года родилась Тамара Александровна Жирмунская, русский поэт, переводчик, литературный критик

Тамара Жирмунская
Вместе со светом

Часть первая

УТРО ПОДМОСКОВЬЯ

Человек проснулся так рано, как только мог. Встал вместе со светом.

Задний двор дачи, разделенный на прямой пробор белесой тропинкой, не встретил его никак. То есть встретил обычно, без поправки на столь ранний час, на волевое вставание. Кабачки уже перегнали в росте самые зрелые огурцы и теперь вытягивали в неподходящих направлениях сладко и сочно хрустевшие под ногой плети. Когда кабачки только народились и карманным фонариком посвечивал из каждого желтый кувшинчик цветка, у дальновидного человека мелькала мысль… А не загнать ли кабачок вместе с ворсистым стеблем в бутылку, чтобы он там и вырос? Вот изумятся городские знакомые! Но кабачки были хозяйские, бутылки у матери в ходу. Дело попахивало двусторонним вредительством.

Однако человек встал не для того, чтобы валандаться с кабачками, к тому же вышедшими из подопытного возраста. А для того, чтобы описать утро Подмосковья. Такое задание было дано в школе перед трехмесячным и, как тогда казалось, бесконечным летним отдыхом.

Человек огляделся. Налево, за шершавым срубом колодца, начиналась аллейка рябин, а за ней прятался «кабинет задумчивости». Рябина стояла горько-оранжевая, но ее уже выщелкивали какие-то неразборчивые птицы. Масса облегченных, разбитых ягод валялась на дорожке.

Человек держал в руках свежую тетрадь. Ее идеально гладкие страницы с розовой летящей вертикалью для обозначения полей жаждали принять первую фразу. Карандаш тоже был отличный, 2М, с нежными срезами вокруг грифеля. В человеке забрезжило желание как-то выразить всю эту привычную необыкновенность утра. Тщеславная мысль написать стихи, чтобы потом читали перед всем классом, погасла, не разгоревшись. Где уж там! Написать бы хоть прозой… Но тут в нем что-то сорвалось и повернулось. Так неловко поворачивается телефонный диск, соединяя уже совершенно с другим абонентом.

И человек записал:

СОЛНЦЕ ВСТАЛО И ОЗАРИЛО ЗЕМЛЮ.

Запустив глаза в мощную зелень кабачков, точно промыв их на расстоянии, он вспомнил, что писать просили не вообще, а только о том, что увидишь и почувствуешь сам.

И он продолжал так:

НА СОЛНЦЕ ЗЕЛЕНЕЮТ КАБАЧКИ И…

И как верный ключ в хорошо знакомом замке прокручивается не единожды, а дважды (р-раз и еще р-раз), само собой получилось:

ЖЕЛТЕЮТ ТЫКВЫ.

Хотя ни одной тыквы на огороде не было. Перечитав начало, требовательный к себе автор вставил с помощью недоразвитого квадратного корня наречие «ярко»:

НА СОЛНЦЕ ЯРКО ЗЕЛЕНЕЮТ КАБАЧКИ И ЖЕЛТЕЮТ ТЫКВЫ.

Так получилось «художественнее».

С земледельческим рвением, которое ничего ему не стоило, он подсадил к парным овощам еще одну пару — морковь и редиску:

КАКАЯ ПЫШНАЯ БОТВА У МОРКОВИ! КАК ЛУКАВО ВЫГЛЯДЫВАЕТ ИЗ ЗЕМЛИ ВКУСНАЯ РЕДИСКА!

Редиска давно сошла. Последние, задубевшие головки отличались абсолютной несъедобностью. Но человека это не смущало. Ведь он писал не сочинение по биологии, а литературное — «Утро Подмосковья». И, конечно, у него ВЕТЕР ПЕРЕШЕПТЫВАЛСЯ С ДЕРЕВЬЯМИ И НА РЯБИНОВЫХ ВЕТВЯХ РАСПЕВАЛИ ПТИЦЫ.

Очень печально, что в это августовское утро человек четырнадцати с половиной лет от роду сделал шаг не к творчеству, не к поэзии, а, наоборот, от творчества, от поэзии. Да положи он свои незрячие фразы на самые звонкие стихи, ничего не изменилось бы. Только резче выперла бы их беспомощность.

Так удачно проснулся, такое превосходство чувствовал, поглядывая на спящую у противоположной стороны подругу, прикидывал, не махнуть ли в окно, на цыпочках крался через кухню… И ничего не увидел, а если и увидел, то не назвал — все равно как не увидел.

Особенно же печально, что этот человек — я.


Улица, на которой мы жили, называлась Ленточка, но, кроме названия, ничего привлекательного в ней не было. С утра до вечера она пылила — от грузовиков, легковушек, мотоциклов. Даже дамский велосипед способен был всколыхнуть и подержать в воздухе ее какую-то особенно летучую и въедливую пыль.

Гостившая у меня подруга скучала, потому что дачный ассортимент развлечений был очень скуден. Утром мы шли на «поляну» — большое открытое место, возделанное цветоводством. Место было вольное, без единой крикливой фанерки: «НЕ РВАТЬ», «НЕ ТОПТАТЬ», «НЕ ТРОГАТЬ». И без того не рвали и не топтали, а трогали только тогда, когда на рыжий цветок настурции садилась… не сразу садилась, а сначала примеривалась к нему (посадка — взлет — планирование, посадка — взлет — планирование, посадка!) вся шелковая, с четырьмя очами на крыльях, кирпично-коричневая бабочка павлиний глаз.

Надо было так подвести к ней сачок, чтобы тень от палки, от руки и от марлевого мешка не выскочила вперед, а с каждым продвижением отгибалась все дальше назад. Чтоб травинка не шелохнулась!..

Подруга тяготилась сбором ненужной ей коллекции. На поляну ходила загорать и читать толстую книгу, всю из отрывистых разговоров. Сверху казалось, что это стихи. Выглядывая из-под газетной треуголки, она разморенно спрашивала: «Ну, кого ты там поймала?» — и звала к себе, «пожариться». Лежа рядком, ленивые от тридцати пяти градусов на солнце, мы обменивались односложными и двусложными словами — прямо как в Маниной книге:

— Мань!

— А?

— Пойдем?

— Куда?

— Туда!

— К ним?

— Да!

К ним — означало на Шанхай. Не знаю, почему окрестили Шанхаем это неровно выбритое среди леса волейбольное поле. Обычно тут играли три команды. Побежденная отдыхала на траве. Наши попытки втереться в состав команд, как правило, кончались ничем. Мы были пришлые, с Ленточки, а не местные, с улицы Шмидта (лейтенанта? полярника? наверно, полярника) и к тому же играли без блеска. Если кого-то из нас и ставили в прорыв, излишнее усердие вылезало из каждого его удара, как пружина из матраца. И удар браковался знатоками. Во всяком случае, к следующему матчу подоспевал законный запасной, вытеснявший нас из игры.

Велосипеда у нас не было. Иногда я одалживала его на часок у взбалмошной Лены с улицы Шмидта, но страх замарать пылью потрясающую радужную сетку отравлял нам удовольствие от катания.

Вечером мы отправлялись на станцию встречать моего отца. Отец приезжал то раньше, то позже, то ежедневно, то раз в неделю — в зависимости от произвольного окончания служебного дня и непредвиденных, «в последнюю минуту» предложенных командировок. На станции мы знакомились с мальчиками, тоже встречающими кого-то. «Обсуждать» потом мальчишек было истинным наслаждением, и тут мы с подругой находили общий язык. Но станционные знакомства не держались. Алик, Эдик, Толя, Валера — иные даже под прозвищами, со смаком придуманными для них, — не попадались нам больше. Почему мы и пришли к мужественному выводу, что с мальчиками нам не везет.

В середине августа Маня уезжала. Перед отъездом она задумала скатать у меня «мировое» УТРО ПОДМОСКОВЬЯ . Я давно привыкла к ее вялому восхищению, но восторги в адрес УТРА льстили мне необычайно.

Хотя мы учились в параллельных классах, списывать сочинение слово в слово было рискованно. Памятливая Нина (так мы называли между собой учительницу) могла обеим снизить отметки. Поэтому решено было перефразировать некоторые места, в особенности все начало. Вместо СОЛНЦЕ ВСТАЛО И ОЗАРИЛО ЗЕМЛЮ мы изобрели: ВЗОШЛО СОЛНЦЕ И ЗАЛИЛО ВСЕ ВОКРУГ. Кабачки заменили на горошек, а тыкву на репу. Получилось не хуже, чем у меня:

НА СОЛНЦЕ ЯРКО ЗЕЛЕНЕЕТ ГОРОШЕК И ЖЕЛТЕЕТ РЕПА.

Морковь переродилась в свеклу:

КАКАЯ ПЫШНАЯ БОТВА У СВЕКЛЫ!

А вот с редиской вышла заминка. Подземных овощей не хватало. Мы страдальчески морщили лбы, пока со дна памяти не всплыла экзотическая брюква:

КАК ЛУКАВО ВЫГЛЯДЫВАЕТ ИЗ ЗЕМЛИ ВКУСНАЯ БРЮКВА!

Но вкусна ли брюква, никто не знал. Кажется, она шла на корм свиньям. Разумнее было обезопаситься определением нейтральным, например, «крупная».

Остальное обошлось почти без изменений. Если учительница что и заподозрит, сошлемся на общий отдых, одинаковые наблюдения. Могут ведь у подруг совпадать мысли!

Маня хихикала довольно и смущенно, как удачливый, до поры до времени не пойманный плагиатор. Я же без тени сомнения присваивала себе то, что, по существу, моим не было. Ибо и солнце, что ОЗАРИЛО землю, и ветер, что ПЕРЕШЕПТЫВАЛСЯ с деревьями, и все остальное я тоже «слизала», но у кого, сразу и не скажешь. Как любила приговаривать моя мама, «c бору по сосенке, с миру по нитке»…

Маня уехала, а я осталась. Коллекционирование вдруг разонравилось мне. Когда по утрам девятилетний внук хозяйки вбегал в комнату под раскатистое «а»: «Вставай — какая — бабочка!», я молча отдавала ему сачок и коробку, а сама на охоту не шла. Я доверяла ему сачок не покупной, с марганцовочным оттенком и таким длинным суженным концом, в котором обила бы крылья любая пленница, а собственного изготовления, полукруглый, некрашеный, чтобы цвет, разлитый в воздухе, не спугнул самых осмотрительных (бог знает, что и как видят эти бабочки!). К тому же колпак был укреплен на бамбуковой палке. Эту семейную реликвию за несколько лет до войны, за несколько месяцев до меня привезли из Батуми мои родители.

В тот день я так же выпроводила из дому гордого моим доверием мальчика и с книгой села в гамак. В наш старый, довоенный же гамак, с наспех перевязанными, как на авоське, тянучими дырами. Надо было прочитать хоть что-нибудь по программе, и выбор мой пал на «Евгения Онегина». Первые же строки поразили меня. Читались они так легко, так непостижимо совпадали с колебаниями гамака, с колебанием земли под вытянутой для отталкивания ногой…

Мне было жалко произносить стихи про себя, безмолвно расточать их звучное богатство. Я и не заметила, как бормочу вслух:


Судьба Евгения хранила:
Сперва Madam за ним ходила.
Потом Monsieur ее сменил.

Я с удовольствием закончила первую главу, окунулась во вторую, но тут поперек моего чтения встали мрачные мысли. Как по-дурацки провела лето! Играть по-настоящему в волейбол не научилась. Кататься залихватски на велосипеде не научилась. Не завела ни одного стоящего знакомства не только что с мальчиком, но и с девочкой. А как было бы здорово ездить зимой друг к другу в гости — может, через весь город, ходить вместе на каток, обмениваться книгами, приглашать на день рождения!..

Чего ради бегала за Шанхай, унижалась, заискивала перед Ленкой? Лучше бы…лучше бы… Я не знала, что лучше, и со злостью оттолкнулась в своем сером, режущем под коленками, опостылевшем гамаке. Лучше бы выучила наизусть «Евгения Онегина»!

Как поздно приходят к нам блестящие идеи! До конца каникул оставалось двенадцать дней. Я раскрыла учебник для восьмого класса, отыскала начало и конец «Онегина», пощупала двумя пальцами плотную пачку страниц. Вполне могла бы выучить, вполне. Но теперь нечего и мечтать об этом, теперь уже все.

Я выкарабкалась из гамака и зашла на кухню. Игнорируя волнистое хозяйкино зеркало, висевшее под угрожающе тупым углом и отражавшее одни щепки и шишки для растопки самовара, я достала из чемодана собственное, кругленькое, со станцией метро «Измайловская» на обороте. В карманном зеркале физиономия всегда Уже и нос тоньше. Я изобразила оживление и предвкушение счастья.

— Ты куда? — догадалась мама.

— На Шанхай.

— Только не сутулься.

Я в самом деле ужасно горбилась, стесняясь своей непонятно откуда взявшейся возмужалости.

Было еще довольно рано, и на Шанхае играли две неполные команды. Несколько велосипедов стояло в расслабленных позах, цепляясь рулем за сосновые стволы, лоснясь шоколадной, фигурно изогнутой кожей седла. Я узнала Ленкин велосипед с малиново-сине-розовой сеткой и присела на пенек рядом с ним.

Лена в белом платье прыгала высоко, гасила безнадежные мячи, но ее стройное мастерство не влияло на характер игры в целом. Игроки вроде меня некрасиво толклись по обеим сторонам поля, все время шла грызня: чья подача, кто в центре. Мяч отлетал в самые неожиданные места, и бегали за ним неохотно.

Наконец меня заметили. Но не Лена, похожая в своем разлетающемся платье то на парашютистку, то на парашют, а какой-то мальчишка «станционного» типа. Возможно, я его и видела на станции. Играя не лучше Лены, он, видимо, переоценивал себя, если предложил подкрепить мной Ленину команду. Никто не возражал, и я уже побежала на ткнутое кем-то место, как вдруг Лена сделала «пас» без мяча в мою сторону. Она отмахнулась от меня, даже не поглядев, даже не узнав, быть может. Но я замерла на невидимой черте, не смея ее перешагнуть.

Тут не подкрепленная мной команда подняла галдеж: да что это за неравенство, да кому это нужно?! Как будто я была тем унизительным ферзем, коего с усмешечкой додает игроку слабейшему игрок, уверенный в своей победе. Сквозь жар обиды я все-таки заметила длинный Ленин взгляд сначала на меня, а потом — через рябящую сетку — на моего минутного заступника.

Ее предательство было тем разительнее, что несколько дней назад, еще при Мане, она лицемерно приглашала нас на Шанхай, покровительственно болтала с нами. Ее брезгливое внимание к пойманной мной тогда замечательной бабочке траурный плащ я сочла за интерес к себе лично, к своей коллекционерской страсти. Какая дура! И этот защитник со станции тоже хорош. Почему он не взял меня в свою команду? Просто он влюблен в Лену — вот оно что! Влюблен — и хочет ее раззадорить. А я никакой не ферзь, а пешка в их игре. Я пешка!

Все несправедливости, включая будильник, который я не роняла, а родители считают, что уронила, вдруг воспрянули, наполнились теплым током крови. Я шла домой мимо бесконечных заборов улицы Шмидта (ускорение там, внутри, замедляет время) и завидовала младенцам в колясках с заломленным верхом. Вот кому живется безоблачно — грудникам. А я… А мне…

Стою на поле волейбольном.
Они играют. Я молчу.
Мне так обидно, так мне больно:
Ведь тоже я играть хочу.

Я и раньше сочиняла стихи: к праздникам с навязчивой рифмой «поздравляю» — «желаю», в стенгазету о нерадивых ученицах, «тройках, двойках, единицах». Во втором классе, в незабвенном 1945 году, я сотворила как-то сразу:

Посмотрите на зверя,
Этот зверь был когда-то Геринг,
А теперь он похож на лапшу,
Мы убили его, как вшу.

Неточности исторические («мы убили его») и физиологические («похож на лапшу») мне прощались за публицистический накал… Но еще ни разу не отводила я стихами душу, как теперь. Ни разу не сгущали они мою обиду до состояния непереносимого, чтобы тут же начать разгружать ее, брать на себя ее добрую половину:

Не ты ли, Лена, на поляне
Сказала, подъезжая к нам:
«Не обращай на них вниманья.
Входи, играй. Я буду там».
И вот молчишь…

Утренний заряд «Евгения Онегина» сильно давал себя знать. Я перестала чувствовать на своих плечах затрапезно-ситцевую накидушку, так называемое «фигаро», детскому покрою которой приписывала часть неуспеха у мальчиков. «Как денди лондонский одет» был тот (тот поэт), что, помахивая тросточкой (сухой сосновой палкой), шествовал вдоль ограды (из металлических полосок с вырезанными ложками) и продолжал вести мои стихи:

…Ну что ж, прекрасно!
Зачем меня им принимать,
Когда всем сразу стало ясно,
Что не могу я так играть?..

В самом деле, зачем? Пускай себе забавляются. Нашла, чему завидовать! Зато никто из них не напишет таких стихов. Даже если Лена проедет, не держась руками, на своем — с такой сеткой — велосипеде пятьдесят раз по Ленточке и по Шмидта, по Шмидта и по Ленточке, — она моих стихов не придумает. И подружки ее тоже, ибо:

От них я многим отличаюсь:
Их идеалы не люблю,
За мальчиками не гоняюсь,
А только бабочек ловлю…

Ущемленный девчоночьими секретами Онегин как-то стушевался на миг, чтобы от души отыграться на великосветском восклицании:

Пускай смеются надо мною!
Пускай серьезно иль шутя
Заметят с важностью большою,
Что я совсем еще дитя, —
Обиду долго не забуду,
Ответ же будет мой таким:
Какая есть, такой и буду,
И подражать не стану им.

Что-то похожее на взрослость, на внутреннюю независимость шевельнулось в стихах, так скоропалительно сочиненных между Шанхаем и нашей дачей. Хотя это были не совсем мои стихи, они принадлежали мне больше, много больше, чем ничейное УТРО ПОДМОСКОВЬЯ . Правда, я не удержалась на их нравственном уровне и, пропустив один день, ринулась на воспетое мной злополучное поле. Меня тут же пригласили играть, потому что судьба, даже в своем дачном, несолидном варианте, умеет сменить гнев на милость.

«Евгения Онегина» наизусть я не выучила, но полюбила навсегда, что, может быть, даже лучше. Некоторые куски: начало первой главы, письмо Татьяны, отповедь Онегина — запомнились мне без особых усилий. Я не знала, не предполагала тогда, как скоро и как фантастично отзовется это в моей жизни.

СТОЮ НА ПОЛЕ ВОЛЕЙБОЛЬНОМ я продекламировала только маме и моему девятилетнему адъютанту, охотнику за насекомыми. Ему первому, потому что его суд для меня значил меньше. Он поймал главное в стихах: что я ухожу куда-то. И попытался меня задержать по эту сторону наклоненного к Ленточке, указующего забора.

Сперва он «притаранил» коробку от папирос «Казбек» — с черным, в бурке, всадником на дымчато-голубом фоне — и таинственно погремел у меня над ухом заключенным в ней жуком. Но я охладела к чешуйчатокрылым. Потом он устроил кавказскую вольтижировку двумя деревянными кинжалами, демонстрируя готовность расстаться с лучшим из них, отшлифованным стекляшкой до лунного сияния. Но что мне были ребячьи забавы!

И вот тогда он камнем сшиб в огороде царь-подсолнух и разломленным на три части, с обнажившимися под семечками ватными деснами, приволок мне. Зерна были так мягки, так легко отделялось ядрышко от сырой лузги, такой слабый подсолнечный намек оставался во рту… И все же мы попировали на славу, отбросив пустые соты.

Маме стихи понравились. Но их горестно-личная нота вызвала у нее жалость к своему бедному ребенку. Она приготовила особенно аппетитный ужин и перед сном сказала:

— Надо будет выкроить денег и купить тебе новое платье.

Она почему-то не понимала, что стихи впитали мгновенную горечь, а сама я весела и спокойна. Что это как испещренная лиловым промокашка, вложенная в незапятнанную тетрадь.


Часть вторая

«ЕЕ СЕСТРА ЗВАЛАСЬ ТАТЬЯНА…»

После каникул парта стала теснить меня. На первом же уроке физкультуры я с удивлением обнаружила, что переросла сразу семерых своих однолеток и стою уже не ближе к хвосту, а где-то следом за первой десяткой. Пятиклашки, у которых я была пионервожатой, едва доставали мне до плеча. И всякий раз, входя в их мельтешащий мелкокалиберный класс, я снисходительно думала: «Ну, Гулливер в стране лилипутов…»

Первая четверть не принесла никаких неожиданностей, если не считать того, что наш восьмой «А» разбился на группы. Появилась группа танцорок, упражнявшихся даже на переменах. Три или четыре девочки танцевали только «за кавалеров», и на них всегда был спрос. Я тоже пробовала танцевать за кавалера, правой рукой обхватывая свою даму как можно туже (признак мужественности), а левой сжимая до белизны ее чернильные пальцы. Но примитивный рисунок танца — два шага вперед, один в сторону — не устраивал моих напарниц, уже искушенных в некоторых вывертах.

Почти автоматически я перешла в менее многочисленную группу шахматисток. Успокоительный, как валерьянка, лаковый запах фигур и досок, сочный электрический свет — все это было в моем вкусе. Но свет мерк, когда я углублялась в дебри возможных комбинаций. Я прикидывала, изощрялась, подставляла провокационные «жертвы». А в это время противница, может, и не с таким снайперским прицелом, элементарно съедала на другом фланге моего коня или офицера! Не вытянув даже на пятую категорию, я выпала из шахматного кружка.

Была еще группа анекдотчиц, а точнее, сплетниц. Я делала вид, что сторонюсь ее. На самом же деле меня в нее и не пустили бы за фатальную ненаходчивость…

В середине декабря восьмой «В» ближайшей мужской школы пригласил нас на конференцию, посвященную Пушкину. Наш класс пришел не целиком — отсеялись занятые, больные и мужененавистницы. Однако представители всех трех групп были налицо. Пока докладчик собирался с силами (а собирался он демонстративно долго), танцорки танцевали, шахматистки мыслили, а скрытые сплетницы злословили. Потом кто-то затеял игру в «ручеек». На короткое время все группировки смешались, и множество поспешно соединенных рук образовало сводчатый, извилистый коридор, из которого очередной «пролаза» вытаскивал облюбованную пару. Я выбирала только девочек, меня тоже выбирали только девочки, и мое предпушкинское настроение начало заметно портиться.

Наконец расселись по рядам, на скрепленные досками, чрезвычайно неудобные кресла. Оттого, что доклад был скучен, а каждое нетерпеливое движение передавалось всему кресельному ряду, в зале стоял отвратительный скрип. Он умолкал только тогда, когда докладчик пил воду, переговаривался с президиумом и вообще совершал что-то человеческое.

После доклада мальчишка с опущенными плечами понуро прочитал «Деревню» и «Вновь я посетил…». На этом наши хозяева иссякли.

Я была разочарована. Как? Бубнить о Пушкине, точно это какой-то неодушевленный предмет? Торжественно преподносить нам стихи, вызубренные моими пионерками? За идиоток они нас, что ли, принимают?

Между тем председатель собрания, мальчик в кожаной куртке, что по тем временам было большой редкостью, и единственный, как мне казалось, серьезный человек, галантным жестом пригласил выступить кого-нибудь из девочек. Меня затолкали справа и слева: иди! Кто-то из одноклассниц, сидевших сзади, перекинул мне через плечи довольно длинные косы. Я их не убрала. Ну, конечно, я читала «Письмо Татьяны». Щеки мои горели. От давешнего гнева или от мешающих лицу волос?

Председатель аплодировал стоя:

— А теперь я отвечу вам…

Он прочел отповедь Онегина не столь уж блестяще. Раза два споткнулся, пропустил целых четыре строки… Но он обращался лично ко мне — это все заметили.


Я вас люблю любовью брата
И, может быть, еще нежней, —

тут в рядах прыснули. И все-таки я была сама не своя от счастья. Я вдруг полно и глубоко успокоилась. Все, что было сдвинуто летом, что пробовало и не могло улечься в стихах, что мешало учить уроки, ссорило меня с родителями, — все это сразу стало на свое место.

После конференции еще поиграли в «почту», и он несколько раз написал мне. Кто мои любимые герои? Чем я интересуюсь? Кем бы я хотела стать? Я спросила в записке, будет ли он в нашей школе на новогоднем вечере. И он ответил, что ТЕПЕРЬ (это слово было подчеркнуто) непременно будет.

В раздевалке девочки громко возмущались бездарным и плохо организованным вечером. Прима анекдотчиц Лида Гор сказала, что эта конференция напоминает покупной пирог. До начинки и не доберешься!

Я рассеянно улыбнулась ей.


На следующий день я пришла в класс раньше обычного: легко встала утром и, чуть не приплясывая, добежала до школы. Портфель не оттягивал мне руку.

Мое появление вызвало многозначительное «о» у протиравшей доску дежурной и завистливые реплики у остальных:

— Татьяна явилась!

— А этот Онегин ничего…

— Усатик… Воображала…

— Танцевать-то он умеет?

— Да кто в этом восьмом «В» хоть что-нибудь умеет?!

Я раскладывала на парте ученические принадлежности, а сама думала об Онегине. Разумеется, я уже знала его имя и фамилию — очень звучные, прямо музыкальные: Игорь Златогоров.


Не из бойких ухажеров
Игорь Златогоров.
И не любит дерзких взоров
Игорь Златогоров.

Я пыталась представить себе, что же он любит, как живет. Хотя с первого класса я училась отдельно от мальчиков, они не были для меня существами с другой планеты, как для иных моих одноклассниц. Те прямо шарахались от мальчишек. В квартире, где я жила, росли два моих сверстника — один на класс старше, другой на класс моложе. Это были нормальные ребята, в меру воспитанные, в меру озорные. Мои отношения с ними строились на прочной практической основе: «дай почитать», «давай решу», «одолжи тетрадку».

Ничего подобного не могло у меня быть с Игорем! Я не могла вообразить, что его так же натаскивают родители, так же заставляют мести пол, бегать в аптеку за горчичниками. Нет, он совершенно другой. Но какой?..

Я с трудом высидела шесть уроков, хотя всегда училась охотно. К счастью, меня не вызывали. Может быть, опутанная девичьими раздумьями, я стала для учителей туманным пятном, человеком-невидимкой?

— Прекратите посторонние разговоры!

Это — не мне. Мне следовало бы сказать: «Прекратите посторонние мысли!»

Самое печальное заключалось в том, что мне не с кем было поделиться. С Маней после совместного летнего отдыха мы совсем разошлись. Вообще я заметила, что чрезмерное сближение с друзьями ни к чему хорошему не приводит. На расстоянии вы можете испытывать взаимное тяготение, преодолевать препятствия, чтобы наконец-то оказаться вместе, рваться друг к другу изо всех сил. Но как только дорветесь, тут и сказке конец. Возможно, с настоящими друзьями все не так? Ну, значит, у меня еще не было настоящих…

До Нового года времени оставалось достаточно. Чтобы как-то скоротать его, я решила пуститься по второму кругу: танцы, шахматы, в крайнем случае анекдоты. Все лучше, чем киснуть в одиночестве!

Мои капризные «дамы» сделали без меня немалые успехи. Если раньше мы танцевали под «медленный танец», за коим скрывалось простое танго, и «быстрый танец», за коим прятался обычный фокстрот, то теперь из дома в дом в желтых картонных коробках переносились драгоценные, в шрамах и как бы с надкусанными краями пластинки тридцатых годов: румба, уанстеп, тустеп, вальс-бостон. Моя любимая «Родина» Айвазяна не выдержала соперничества со знатными «ветеранами». Что уж говорить обо мне!

Шахматы? Но, проиграв две партии подряд ничем не примечательной Вике с «камчатки», я вдруг разговорилась с ней, впервые за семь с лишним лет. Господи, мы думали одинаково! Она провела очень похожее пустое лето с навязанной ей младшей сестренкой: ни почитать вволю, ни на велосипеде покататься. Она тоже любила стихи, правда, предпочитала Пушкину Лермонтова. Он казался ей содержательнее.

На четвертый или пятый день я, волнуясь и трепеща за исход нашей неокрепшей дружбы, рассказала Вике об Онегине. Она все поняла и задумчиво, даже несколько мрачно предсказала:

— Это не может так кончиться…


Новогодний вечер застал меня врасплох. Когда очень ждешь чего-то, преувеличиваешь растяжимость времени.

В последние дни старого года я пережила сильный испуг. Коллективное недовольство восьмым «В» чуть не разрешилось самым плачевным для меня образом. На специально созванном бюро (я тоже входила в него) решено было пригласить на вечер не «В», а «Г» — какой-то феноменальный класс с высокими спортивными показателями. И если бы не насмешливое сочувствие Лиды Гор, ловко выступившей в защиту интеллекта, тот, кого я ждала, едва ли попал бы в нашу школу.

Впрочем, «спортивные» гости тоже проникли в зал, и один из них даже влез под потолок по прибитой у двери шведской стенке. Но более культурные одноклассники быстро стащили его на пол. Среди развернутых плеч и атлетических фигур восьмого «Г» я разглядела десятка полтора худосочных «вэшников». Игоря Златогорова на вечере не было…

Я чувствовала себя потерянной. Вику опять приставили к сестренке и чуть ли не со скандалом принудили дышать морозным подмосковным воздухом. Лида Гор, по-моему, злорадствовала. Прочие и думать забыли о моем литературном «романе».

Начались неинтересные танцы, и я покорно отошла в угол, поближе к холодной, криволапой, действительно прекрасной елке, сегодня привезенной и наряженной. Я вовсе не рассчитывала, что меня пригласят. Мальчики безошибочно угадывали наших завзятых танцорок, менялись ими или же надолго «прилипали» к одной. И редко, очень редко нарушали удобную закономерность.

Внезапно ко мне подлетел совершенно растрепанный юнец и вразумительными жестами попытался вызволить меня из укромного места. И тут я забыла, какую именно позу принимает приглашенная девушка. Я бестолково перебирала руками, чуть не обняла его за талию, с грехом пополам прошла полкруга и, извинившись, опрометью бросилась в коридор. Вот оно, мое первое чувство к мальчику! Вот он, мой первый в жизни танец! Я чуть не разревелась. Уйти сейчас же и не возвращаться никогда! Я стала спускаться по мелодично звенящим ступенькам в гардероб.

Онегин поднимался мне навстречу как ни в чем не бывало, улыбаясь с того края лестничного аккордеона. Мы почему-то не поздоровались. Я тупо прошла мимо и очухалась только у вешалки. Что я наделала! Как теперь вернуться в зал?

Многоопытная гардеробщица чуть не проглотила меня равнодушным зевком:

— Одеваться будешь?

— Да нет… платок... жарко… танцы, — завиралась я, а сама обыскивала карманы пальто, в которых носовые платки водились крайне редко. Но на этот раз платок был, — видно, мама сунула его перед вечером.

Сжимая в кулаке вещественное оправдание своего ухода, я поднялась в зал и стала ждать записки. Ее не было. Тогда я первая написала ему — какую-то чепуху о четвертных отметках, о планах на каникулы. Он ответил — и ни одного вопроса. В отчаянии я ухватилась за испытанное «кто ваш любимый герой», смутно надеясь вернуться в тепличную атмосферу литературы и искусства. Он разразился целым сочинением. Его любимый герой — Евгений Онегин. У него с Онегиным масса общих черт. Подобно Онегину, он не может удержаться, чтобы не развлечься с девочкой. Ему так же, как Евгению, неприятно, если это удается…

Я закусила все еще бывший у меня в руке платочек: «Если это намек, пожалуйста, выразитесь яснее…»

Почтальонша понеслась от меня к нему не по прямой, а по четырежды ломанной, попутно вручая девочкам и мальчикам жданные и нежданные, похожие на шпаргалки, но взрослого назначения, шуточные, лестные, влюбленные записки. Я оглянулась на преподавательницу литературы, нашего классного руководителя и пристрастного свидетеля всех «совместных» вечеров. Она сияла, как елка. Если бы она знала, что сейчас происходит рядом с ней, под прикрытием ее предмета!

Минут через десять мне принесли ответ: «Откровенно говоря, я написал вам с умыслом. Мне показалось, что вы немножко Татьяна. И я не хочу, чтобы ваше увлечение зашло слишком далеко».

Я сразу ушла из зала.

Забыться сном? Но я не могла уснуть. Как это у Пушкина:

Не спится, няня; здесь так душно!
Открой окно, да сядь ко мне…

Увы, я была лишена даже такого утешения. Во-первых, у меня не было няни. Во-вторых, я не могла открыть окно: оно было замазано. Полночи я вертелась на своем новом пружинном матраце. Еще прошлой весной я спала на детской кровати с провиснувшей от моей тяжести металлической сеткой. Прошлой весной… Да была ли она когда-нибудь!

Утром я почувствовала неожиданный прилив сил. Родители ушли на службу, оставив мне тот условный порядок, в недрах которого уйма черной работы. Я стала разгребать залежи в буфете, перемывать масляные бутылки, освобождать от хлама кухонную полку. При этом я размышляла. Меня унизили, оскорбили. Надо мной просто-напросто посмеялись. Неужели мне так и жить оплеванной?


Мне абсолютно безразлично,
Поймете вы меня иль нет.
Но я хотела, я бы лично,
Чтоб дали вы на все ответ…

Коричневую кастрюлю я в столбняке рассеянности увенчала зеленой крышкой, а чугунный «чапальник», предназначенный для сковородки, поместила вместе с фарфоровыми чашками. Я путалась в самом обыкновенном, но зато мне везло в стихах. Не отыскивая, я находила слова, облегчавшие зубную боль души:

Нужны вам милые кокетки,
Которыми богат наш класс?
Для них расставите вы клетки —
Они поймать сумеют вас.
Приятно с ними прогуляться
И вместе на каток сходить,
Разок до дома проводить,
Потом же навсегда расстаться…

Изрядная мешанина понятий, стародавних и современных, противоестественные гибриды «кокеток записных» и танцорок из восьмого «А» не замечались мной. У меня отлегло от сердца — вот что главное. Как будто неведомый стрелочник перевел поезд с аварийного пути на путь безопасный и целенаправленный, под защитой знакомых зеленых откосов:

Зачем была нужна вам я?
К чему из всех меня избрали?
Жестоко мною так играли?
Чего хотели от меня?

Далее следовали еще три распаленные строфы, но заключить я предпочла спокойным презрением:

Довольно! Я нашла блаженство
И в мыслях и в стихах своих,
Им далеко до совершенства,
Но недостойны вы и их!

То, что стихам «далеко до совершенства», надо было понимать как риторическую фигуру, мимолетную дань поэтической моде. На самом деле я была весьма горда стихами и благодарна вернувшейся Вике за то, что она оценила их по достоинству. Вика считала, что стихи надо немедленно передать адресату, и вызвалась это сделать. Я дала согласие. В конце концов я поступала в лучших традициях русской классической литературы, и это прибавляло мне храбрости.

Мы не без труда узнали телефон Игоря, составили текст лаконичного одностороннего разговора и втиснулись обе в промороженную телефонную будку недалеко от школы. Тщательно подготовленная первая фраза: «Слушайте и не перебивайте», — лишала абонента возможности возражать и любопытствовать. В целом разговор напоминал вызов на дуэль:

СЛУШАЙТЕ И НЕ ПЕРЕБИВАЙТЕ! ВАМ ДОЛЖНЫ ПЕРЕДАТЬ ПИСЬМО. БУДЬТЕ СЕГОДНЯ, РОВНО В ШЕСТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА, У ПАМЯТНИКА ПУШКИНУ. НИКОМУ НЕ ГОВОРИТЕ НИ СЛОВА. ПОРУКОЮ НАМ ВАША ЧЕСТЬ.

Вика договаривала в трубку последнюю фразу, а я уже держала наизготове руку в душной варежке, чтобы мгновенно нажать на рычаг автомата. Придет или не придет? Часа три мы слонялись по улицам, стараясь не думать об Онегине. Ровно в шесть Вика стояла у памятника, а я издалека следила за ходом операции. Он пришел. И в тот самый миг, когда Вика протянула ему стихи, вспыхнули фонари на сквере. Незапланированная иллюминация пришлась как нельзя более кстати.

Стихи были переданы, справедливость восторжествовала, но мне от этого не становилось легче. Со мной творилось что-то неладное. Я вдруг осознала, что похожа на Татьяну даже в мелочах, что Татьяна всегда жила во мне, маскируясь только из чувства стыдливости. Ну разве не про меня сказано:

Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.

И то, что «задумчивость, ее подруга от самых колыбельных дней», и то, что «ей рано нравились романы; они ей заменяли все», — было написано прямо обо мне. Правда, не обошлось без некоторых натяжек. Я, скажем, никогда не была «дика, печальна, молчалива», не «казалось девочкой чужой» в своей дружной семье. Уж не говоря о том, что косы мои были русого, или, как выражались интеллигентные мамины подруги, пепельного оттенка, а Татьяна, по общему мнению, — жгучая брюнетка.

Но кто это придумал? У Пушкина этого нет. Я не поленилась просмотреть все варианты романа, все примечания, до коих мне никогда не было дела. О цвете Татьяниных волос Пушкин умалчивал.

Я так любила Татьяну, что пожелала совпасть с ней всеми точками, как совпадают наложенные друг на друга треугольники. Получив пятерку, я намеренно становилась грустной, я перестала ласкаться к родителям, я попробовала читать Руссо.

Мне самой была удивительна такая власть надо мной, может, и глубокой, но пассивной натуры. Мне всегда нравились характеры героические, меня пленяли девушки-воины, подпольщицы, борцы. Недаром я еще пионеркой играла Зою в «Сказке о правде», Валю Борц в школьном спектакле по «Молодой гвардии». А тут вдруг, здрасте, пожалста, Татьяна Ларина? Неужели все это проделала со мной… любовь?

Да, я любила этого Игоря-Онегина, этого Евгения Златогорова — теперь бессмысленно было бы отнекиваться. Я любила его, а он как сквозь землю провалился. Один только раз я встретила его на районном слете пионервожатых, но он даже не кивнул мне. Зачем я послала ему эти глупые стихи, зачем декларировала свое абсолютное безразличие? Понятно, что он постарался исчезнуть и, вероятно, навсегда…

Всю бесконечную третью четверть я не жила, а существовала. Внешние приличия были соблюдены. Я сносно училась, штудировала историю Великой французской революции, составляла литературно-музыкальные монтажи для своих пионерок. Под чутким руководством учителя физики мы с Викой смастерили искусственный костер, создававший у детей да и у меня летнее, лагерное настроение. Исходным «сырьем» послужили: старый оранжевый абажур, вентилятор и полоски алого шелка.

В темном зале оживало шелковое пламя нашего костра. Пятиклассницы, свободные от ига несчастной любви, высокими голосами читали стихи о прошлой войне и девочке из Пхеньяна, пели песни о демократической молодежи и борьбе за мир. На какое-то время мои личные беды растворялись во всеобщем воодушевлении. Но дома у меня начиналась хандра. Вика была в курсе моих переживаний, однако сентиментальные излишества я скрывала и от нее. Откровенной до конца я могла быть только с Пушкиным, и он, казалось, понимал меня.

Я читала его стихи, и — о чудо! — они становились моими стихами. Какой-то луч прорезывался в душе, луч если не разделенного, то, во всяком случае, оправданного чувства. Я осмелилась переделать на женский лад самое великодушное, самое прощальное стихотворение «Я вас любил…» Вышло немного коряво, но правдиво и утешительно:

Я вас любила, и любовь, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любила долго, безнадежно,
То робостью томима, то тоской.
Любила вас так искренно, так нежно,
Как дай вам бог любимым быть другой.

Почему-то именно над этим перелицованным пушкинским стихотворением я однажды заплакала: так жалко мне стало себя теперешнюю, себя будущую, всех несчастных влюбленных и… Александра Сергеевича.


На предпраздничный майский вечер я иду по инерции. Мне все равно, кого пригласили, «В», или «Г», или еще не опробованную мужскую школу — наш класс все мечется в поисках идеала.

Майский как две капли похож на новогодний, и я тоже не утруждаю себя новшествами: забираюсь в спасительный угол, на этот раз не одна, а с Викой. Танцевать нас, конечно, не приглашают, и мы не могли бы объяснить, что нас тут удерживает.

Вика первая замечает Игоря и сжимает мою руку, присягая на верность, какой бы жертвы я от нее ни потребовала. Игорь направляется к нам, и Вика молниеносно ретируется, освобождая чужое поле боя.

Однако все идет очень мирно. Игорь здоровается со мной (впервые в жизни) и приглашает на танго. Танцуем мы одинаково плохо, и это дает мнимое ощущение гармонии. Музыки уже нет, но он не отходит. Намерена ли я до конца терпеть эту скучищу? Не лучше ли прогуляться по праздничной Москве? Он многое хотел бы сказать мне в ответ на стихи и вообще…

У выхода я ловлю преданный, напряженный взгляд Вики. Он мне сигналит: не уступай! Моя милая, «подкованная» подруга ждет от побежденного гордеца немедленной репарации. А я жду совсем другого.

И вот мы идем мимо сборчато-красных майских витрин, мимо тускло горящих при естественном свете гирлянд, мимо знакомых с младенчества, никогда не стареющих портретов. Я не знаю, как мне держать голову. Фас у меня лучше, чем профиль, но от натужного поворота головы деревенеют шейные мышцы. Все же я пытаюсь идти, оборотясь к Игорю всем лицом. Правая рука болтается, как плеть, а левой я то и дело поправляю шарфик и незаметно растираю неживую шею.

Игорь говорит занимательно, остроумно, высмеивает свою недавнюю онегинскую позу. Теперь он увлечен «Педагогической поэмой» Макаренко. Вот это человек, вот это образец для подражания! Он предлагает мне в конце учебного года устроить совместный сбор моих и его пятиклассников, «чтобы мальчики и девочки не росли такими дикими».

Я смотрю на него и удивляюсь: ну, какой это Онегин? Просто компанейский парень, успевающий ученик, один из лучших в районе вожатых. И с чего это девчонки взяли, что он усатик? Даже теперь, пять месяцев спустя, у него не усы, а так, тень какая-то под носом, точно бабочка оставила нежную пыльцу.

Прощаясь, он хвалит мои стихи и просит телефон. Телефона у меня нет, и тогда он собственноручно записывает на листочке номер, который я давно знаю наизусть: 5-25-20. Бывают же на свете такие легкие номера! Когда Вика путем сложных махинаций раздобыла его телефон, я была почти оскорблена простейшим набором цифр. Как это он не пришел мне в голову сам? Как это телефонный диск послушно не провернулся на нужных знаках?

Я блаженно сплю всю ночь и утром собираюсь позвонить ему. Но вряд ли это прилично — надо выждать хотя бы три дня. Потом начинается предэкзаменационная горячка, и я опять не звоню — пусть самое радостное останется на каникулы. Наконец сдан последний экзамен, и мы всем классом идем в кафе «Мороженое». Помешивая ложечкой в растаявшей коричнево-белой бурде, запивая ее невкусной розовой водой, я с тайными замираниями сердца думаю: ну, уж сегодня позвоню обязательно.

Расстаюсь с классом, счастливо бренчу заготовленными монетами, подхожу к автомату. И вдруг чувствую, что у меня сел голос. От мороженого. Пожалуй, Игорь не узнает меня. Придется унизительно объяснять, кто я такая… Позвоню завтра. Дома меня ждет замечательный сюрприз. Отцу дали много раз откладываемый отпуск, и мы завтра едем на Кавказ! Впервые на Кавказ! Неужели я не рада?..

С Кавказа я привожу не стихи о красотах южной природы, не описание головокружительной поездки на Красную Поляну (этого втайне ждет от меня отец), а всего одно стихотвореньице, к тому же скрытое от родителей, «нецензурное». Поэтических достоинств у него очень немного. Вот, правда, написано оно хоть скромными, но своими словами:

В пятнадцать лет — почти закон:
Внезапный чей-то взгляд,
Улыбка, голос, телефон,
Повторенный стократ.
Смешные встречи у витрин,
На лестнице, в кино,
Случайно, просто, без причин,
Продуманных давно.
И на листке, где горы дат,
Где Ньютона закон,
Вдруг тот, повторенный стократ,
Знакомый телефон.
Потом вечерняя Москва,
Вдоль улиц огоньки,
Немножко глупые слова,
Пожатие руки.
И все! Запомнишь телефон,
И то, как звук пустой,
Лишь потому, что он… что он
Совсем-совсем простой.
Встречай же век свой молодой
И в жизнь себя готовь.
Придет, придет своей порой
И взрослая любовь.
Но как сквозь пыльное стекло,
Увидишь те черты
И вспомнишь рук его тепло,
Забытые мечты.
Покров деревьев негустой,
И встречи у окон,
И слишком легкий и простой
Знакомый телефон.

Прощай, игра в Татьяну и Онегина! Здравствуй, Пушкин! Чем старше я становлюсь, тем преданней люблю тебя. И эта старая невыдуманная история — только дань твоей памяти.
1970 г.



>>> все работы aвтора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"