№1/3, 2011 - Проза

Михаил Румер-Зараев
«Здесь прошелся загадки таинственный ноготь…»

Глава из повести «Дети дьявола»

В то германское лето, которое стало последним летом жизни Зары, ей снились странные апокалиптические сны.

Виделось: идет по сельскому проселку, а параллельно по траве движется череда людей в монашеской одежде, в черных балахонах, с палками, и быстро так идут, словно скользят. И небо в катастрофичных тревожных сполохах. А потом в небесной голубизне появляются знакомые лица. И вдруг понимает она, что небо, если всмотреться, если напрячься, состоит из лиц ушедших людей, которые смотрят на земной мир, словно хотят что-то сказать.

Даня, главный толкователь ее снов, каждый раз находил в них обычную жизненную подоплеку. Монахов, скользящих вдоль дороги, объяснил подспудным воспоминанием об их поездке в Израиль. Иерусалимские храмы были полны людьми со жгучими восточными глазами, в черных рясах. «Греки, армяне…- вспоминал Даня. – Жарко же им в этих тяжелых черных балахонах. И потом, может быть, твои старые ареоапагитские увлечения сказались. Ты ж тогда еще говорила, что вот по этой пустыне палестинской брел Петр Ивер со своим учителем. Два грузина в монашеских рясах. Помнишь?»

Она помнила, как рыжели за окном автобуса палимые нещадным солнцем скалы, обрывы песчаника, наплывы глины, и все безжизненнее, первобытнее становится пейзаж, оживляемый разве что палатками бедуинов и их козами, которые, Бог весть, чем кормились в таком безводье. Этот пейзаж, наверное, и в самом деле был таким же и в пятом веке, когда здесь шел Ивер.

Даня был подчеркнуто внимателен к Заре в то лето и подхватывал любой разговор даже и о снах, чего раньше не любил, полагая это бабьими бреднями. Хотя окончательный роковой диагноз еще не поставили, но Зара была так слаба, что целыми днями не вставала с глубокого покойного кресла, сидела, закрыв глаза, откинув голову на высокую спинку, или полусонно смотрела русский телевизор.

Показывали такое, что в прежние времена она ни за что не стала бы смотреть, а теперь даже умиление прошибало, когда в конце «Места встречи…» банда выходила из подвала и на экране появлялись грязные обломанные кирпичные стены, снег, тусклое небо, таганский двор, двор ее детства, детской тоски, пустоты, одиночества послевоенного. Так вот пронзит, пошевелит что-то, и снова уйдет, задвинутое старческим сидением в кресле перед экраном.

Иногда Даня выводил ее пройтись. Шли сначала по Виклефштрассе («Как-как? Виклеф?—Да-да, Виклеф - Wiclef. Это такой монах был средневековый, предшественник Реформации»), потом по Вальдштрассе, Готковски брюкке, и дальше, спустившись с моста - по набережной, где стеклянные конструктивистские модерн-небоскребы на другой стороне отражаются, колеблются, плывут в водах (не в воде, а обязательно в водах) Шпрее, а потом утренняя, пробуждающаяся, с открывающимися кафе, с бесшумно отплывающими от остановки автобусами Гельмгольцштрассе.

Надолго ее не хватало, вскоре возвращалась в кресло, в полудрему, в воспоминания, в какие-то смутные образы прошлого, в обрывки стихов, фраз. Однажды выплыло: «Здесь прошелся загадки таинственный ноготь». Чье это? Кажется Мандельштама, а может Ахматовой? Она не могла вспомнить. Но строка словно гонг открывала занавес прошлого, уводила в давние молодые времена



Сначала Зара не замечала этих ногтевых полос на полях, когда, видно, не было под рукой карандаша. Порой попадались и карандашные черты, иногда короткие реплики, написанные аккуратным твердым почерком. И мнилось ей, что читалось это кем-то за столом в свете настольной лампы. В старые-то добрые времена не таскались с книжкой по эскалатору метро, по автобусам, походя перелистывая страницы, а читали как занятие, устроившись за столом или в кресле, вдумчиво, спокойно.

Это было медленное чтение с размышлением о прочитанном, с паузами, когда взор вперяется в темноту, сгустившуюся в углах комнаты, и мысль, ассоциация обкатывается, как камень в водяном потоке среди других камней. Именно таким образом, как ей казалось, должен был читать этот человек, которого она мысленно называла Бухгалтером. Ей казалось, что так обозначил его профессию Аким Ильич. И это все, что она знала о владельце купленной ею некогда энциклопедии. А спросить было не у кого. Аким Ильич умер. Адрес, по которому он приводил ее для покупки, был забыт, кажется, где-то на Сретенке. А где? Разве упомнишь? Оставалось лишь воображать, представлять себе, как он писал на полях, взяв из стакана, из пучка хорошо отточенных карандашей один, и делал помету.

Впрочем, мог читать, раскинувшись в кресле – старинном, кожаном. Он сидит в свете торшера, почитывая, и когда что-то задевает его, а за карандашом вставать лень, отдавливает ногтем на полях вдоль абзаца твердую черту.

Что занимало этого человека, какие мысли приходили? Со временем она научилась понимать его. Более того, она вела диалог с ним, давно умершим.



Наступил момент, когда Зара решила уходить из Интуриста. Невмоготу стало писать отчеты о разговорах сопровождаемых ею немцев, а потом еще и встречаться с неким почтенным господином, которого переводчицы называли между собой «Некто в сером» так неприметен и одноцветен был он в своем кабинете без таблички, где уточнялись всякие подробности поведения и внутреннего облика иностранцев, – в сером костюме, с серыми, пробитыми проседью волосами, серыми холодными глазами. Скучно и тошно было все это Заре, и хотя место и по заработку, и по обилию свободного времени считалась завидным, она ушла. Но и дома сидеть в тридцать-то лет при знании двух языков да с ее интеллектуальными амбициями казалось не с руки.

Даня, только что защитивший диссертацию, был поглощен новыми открывшимися перед ним в его НИИ возможностями и жил сам по себе. Сеньку из детского сада забирала свекровь, всегда готовая оставить его у себя на ночь. Литературные переводы, добываемые Зарой далеко не так умело, как это делали многие ее конкуренты на переводческом рынке, бывали лишь время от времени. Словом надо было искать занятие, и оно нашлось. Подруга-журналистка привела ее в отдел культуры городской газеты, где Зара, довольно легко опубликовав несколько рецензий и бесед, вскоре оказалась на положении постоянного, хотя и внештатного работника на гонораре. Там она и познакомилась с Акимом Ильичом.



На чем могла быть основана дружба молодой довольно привлекательной женщины с шестидесятилетним евреем – мелкорослым, худощавым, пригорбленным, вечно сосущим «Беломор»? Подруга – стервозная и острая на язык разведенка - называла таких «папашками». Откуда могло залететь к ней это слово из лексикона проституток начала века, именно так обозначавших пожилых клиентов из разряда «pater familias»?

Папашки в редакции водились разные. Тот же Зарин начальник – пожилой игривый еврей, окинув ее при первом же знакомстве оценивающим раздевающим взглядом и сделав затем несколько разведочных пассов, после получения «мягкого, но твердого» отпора не только не обиделся, но стал относиться к Заре с подчеркнутым дружелюбием. По своему небогатому женскому опыту она знала этот тип бабников, предлагавших себя каждой сколько-нибудь привлекательной молодой женщине и успокаивающихся в случае отказа с некоторым облегчением, как бы выполнив некий долг.

Но их отношения с Акимом Ильичом даже в этом редакционном мире, пропитанном блядством и веселым цинизмом, вызывали не столько подозрения, сколько недоумение. Зара бывала у него дома, знала его жену – тихую, преждевременно состарившуюся женщину, ушибленную болезнью сына, прикованного к инвалидному креслу.



То было время внезапно вспыхнувшего в ней интереса к иудаизму.

- Откуда это у тебя? – удивлялся Даня, видя, как в доме появляются папки еврейского самиздата. – Ты и еврейка-то наполовину.

– Я ж не удивляюсь твоему крестьянофильскому народничеству.

– Это у меня профессиональное. Я специалист по экономике сельского быта. За рубежом это называется крестьяноведение.

– Так это ты для крестьяноведения своего читаешь Соловьева, Бердяева, Киреевского? Да и потом дело не в происхождении. Если хочешь знать по Галахе я вообще не еврейка, коль скоро у меня мать полька. Там еврейство признается по матери. Но ты знаешь, это интересно, это целый мир, совершенно неизвестный нам мир.

– Нет, нет, не скажи. Это в тебе предки твои бунтуют. Вот я у раннего Светлова отыскал как раз про тебя…

И он прочитал наизусть с той поражавшей Зару памятью на стихи:



Дед мой мечется от стойки к пану
И от пана к стойке назад.
Пан на влажное дно стакана
Уронил свирепеющий взгляд
И я вижу в любимом взгляде
Женских глаз, голубей степей,
Как встает их разбойный прадед
И веселой забавы ради
Рвет и щиплет дедовский пейс.

- Это в тебе кровь Льва Соломоновича, - заключил он, - побеждает кровь Ванды Ромуальдовны.



Редакция была еврейская. Пожилые низкорослые плотные мужики, в юности прошедшие войну, а после войны, не будучи в состоянии из-за своего происхождения пробиться в большую прессу, сначала оседали в заводских многотиражках, а затем постепенно просачивались в городскую газету, пользуясь удивительным для того времени юдофильским благорасположением редактора – высокого стройного хохла, ухитрившегося не растерять в перипетиях партийной карьеры тайную интеллигентность.

Как-то в разговоре с Зарой об американском литературном модерне двадцатых годов – Хэмингуэе, Гертруде Стайн, Дос Пассосе, он обронил, что всю войну таскал томик Дос Пассоса в вещевом мешке.

Небывало высокий, перекрывавший все нормы, процент еврейской крови в его редакции, отчего Даня, как-то зайдя за Зарой и почитав таблички с именами сотрудников, висевшие у каждой двери, сказал: «Да у вас просто еврейское кладбище какое-то», редактор объяснял очень просто: «Русских, тех, кто поспособнее, вскорости забирает центральная пресса, а евреи остаются…»

Возникал образ все уплотняющейся почвы, эдакого местечкового чернозема, на котором произрастали «цветы необычайной красоты». По заказам горкома, а порой и из собственных карьерных побуждений здесь придумывались всевозможные трудовые почины, считавшиеся важным элементом социалистического соревнования, отчего у редакции и было самоназвание – «починочная мастерская».

Делалось это так: выдумывалась некая формула (годы спустя, уже в новые времена будут говорить на пиаровском жаргоне - «слоган»). Слоган мог быть, к примеру, таким: «С помошью НОТ к высшей эффективности производства!» Что это такое никто толком не понимал. Да и не надо было ничего понимать. НОТ – научная организация труда – являлась очередной партийной игрушкой и считалось, что она должна быть на каждом рабочем месте.

Затем режиссировался спектакль. Брали какого-нибудь передового рабочего, который обращался к своим собратьям с этим призывом. Они откликались. Делались расчеты, проводились собрания, принимались обязательства. Словом, мельница работала.

Аким Ильич был гением таких спектаклей, Станиславским газетного масштаба, великим иллюзионистом.

Эти партийные игры нисколько не мешали жившему в нем национальному чувству и интересу к иудаизму, что, собственно, и сближало их с Зарой.

Еврейство было разлито в редакции как некая пахучая и пряная жидкость – темпераментом, жестами, воспоминаниями о местечке, легким акцентом сотрудников. И Зара не без умиления слышала, как секретарь партбюро, высунувшись в коридор, кричал на идиш вслед уходившему приятелю: «Пора платить членские взносы».

Зная немецкий, Зара понимала идиш и иногда откликалась на обращенное к ней: «Вус херцог?», воспринимая это как искаженное немецкое «Wie geht es?» – «Как поживаешь?», что вызывало особую симпатию спрашивавшего: «Скажи на милость, она таки знает маме лошн».

Их удивляло ее восточное имя. «Зара? Почему Зара? Ты что армянка? Ты, наверное, Сарра. Хорошее библейское имя». Она молча улыбалась, памятуя, что в раннем детстве ее так и звали Сарра, Сарочка. А потом мать строго настрого запретила отзываться на это имя и помнить, что ее зовут Зара. Она понимала, что такое камуфлирующее переименование шло от отца с его авантюрами. А может, он решил, что так ей легче будет жить.

Аким Ильич, зазывая ее к себе домой, накрутив ручку старого патефона, ставил ей довоенные идишистские пластинки забытых национальных певцов. И рыдания тенора, это горестное «Ой-ё-ё-й» звучало эхом мира, исчезнувшего в пламени Холокоста.

– Когда меня ранило, – рассказывал Аким Ильич, – ко мне в госпиталь приехал отец. Он днями и ночами сидел у моей постели и, когда рана болела особенно сильно, пел мне эти песни – «Аидише мама», «На печурочке огонек горит».

– Легче становилось?

– Представьте себе, боль отходила.

И война, как и довоенный еврейский мир, доходила до Зары эхом этих воспоминаний, деталями рассказов окружавших ее людей, словно светом погаснувших звезд.

Юный солдатик, которому потом в жизни суждено было стать партийным функционером, читает в окопе Дос Пассоса. Еврейский мальчик, получивший офицерские погоны, в госпитальной ночи среди храпящих и стонущих солдат слушает песни своего детства, которые ему напевает отец.

– Не могу себе вообразить, как вы командовали ротой, – говорила Зара Акиму Ильичу.

– Это была не просто рота, это была рота гвардейских минометов – «Катюш».

– Ка-ак? «Катюш»? Я где-то прочитала, что немцы называли их «сталинский орган» – «Stalinorgel». Почему?

– Да они были внешне похожи на орган.

– Орган, изрыгающий пламя. И все же не могу себе вообразить вас в роли командира. Как вы командовали: «Рота стройся».

– Так и командовал: «Рота стройся!»

– И строились?

– Строились.



В книжном шкафу Акима Ильича Зара обнаружила два тома «Еврейской энциклопедии». Она попросила почитать их и впервые ощутила то ностальгическое чувство, которое вызывали у нее эти плотные коричневые книги, на поблекших страницах которых двумя колонками шел тусклый мелкий шрифт с ятями, запах тления и пыли, запах либеральной гуманитарной традиции XIX века, который, кто знает, может, и был золотым веком человечества. Литографии, переложенные папиросной бумагой, длинный список сотрудников, публикуемый в каждом томе... А само имя издателя – двойное имя, бывшее в начале века символом интеллигентности. «О-о, у него был весь Брокгауз – Эфрон». Имена издателей произносилось как одна двойная фамилия. А путешествия по томам от ссылки к ссылке, разматывание сюжета статьи во всех его ответвлениях... Она чувствовала себя Шлиманом, раскопавшим Трою, зрителем, перед которым постепенно приоткрывается занавес увлекательнейшего спектакля, который тебе суждено смотреть долгие годы.

Но у Акима Ильича имелись лишь два тома, а всего их было шестнадцать. С ума сойти... Она бросилась к букинистам, отыскивая старых книжных червей, напоминавших ей героев Борхеса. Они только головой качали: «Чтоб все шестнадцать томов... Это большая редкость. Те, кто имеют такие книги, не расстаются с ними, а умирая, завещают детям». Опрашивала всех знакомых и полузнакомых, сплетая паутину связей, отношений в расчете на то, что кто-то попадется в нее. Наконец, все тот же Аким Ильич сказал: «Может быть, мне удастся помочь вам. Недавно умер мой давний знакомый. Он был простым бухгалтером, но при этом, представьте себе, очень образованным в иудейском смысле человеком. Он всю жизнь читал эту энциклопедию. Детей у него не осталось, и он завещал жене продать ее в хорошие руки».

– Но как же мне доказать, что у меня хорошие руки, – растерянно сказала Зара.

Аким Ильич тонко улыбнулся: «Поедемте к ней, попробуем».

Она запомнила большую коммуналку в переулке у Сретенки. Длинный полутемный коридор, изгибавшийся коленом, заставленный шкафами, с висящими на стенах велосипедами, довольно большую комнату с навощенным паркетом, со старинной мебелью, большой обеденный стол, накрытый плюшевой скатертью, за которым сидела, сложив руки, старая женщина с исплаканными потухшими глазами.

– Да, он читал ее всю жизнь, приходил с работы, обедал и читал, читал. А когда умирал, сказал мне: «Отдай ее в хорошие руки, пусть она послужит какому-нибудь хорошему еврею».

Зара просила назвать цену, женщина отказывалась. Наконец, Аким Ильич предложил оценить все тома у букиниста и выплатить названную сумму.

Так энциклопедия попала на книжную полку Зары.



Иногда она находила записочки. Почерк у него был косой, буквы словно летят, но четкий и очень расписанный. Порой это было слово на полях, или нота-бене, или отдавленная ногтем черта. И она шла за этими пометами, намеками, следами его мысли...


На полях статьи «Бог» стояло паскалевское: ««Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова, но не Бог философов и ученых…».

Какой Бог был его? И был ли он для него? А если был, то ветхозаветный Тетраграмматон, чье имя не полагается произносить вслух? Или аристотелевский Перводвигатель, безличный и равнодушный Космос эллинов. Или «Бесконечное», сокрытое в глубинах своего бытия, – Эйн-соф каббалы. Во что он верил, ее бухгалтер?

В другом месте статьи она читала помету «Спиноза» и бросалась к статье о Спинозе, находя там записку следующего содержания. «Его вызов иудейской традиции – лишь эпизод противостояния двух направлений мировой философской мысли. Одно – Аристотель и Маймонид, Декарт и Лейбниц, Спиноза и Гегель. Другое – Платон и Плотин, Паскаль и Кьеркегор, Шестов и Бубер. Первое – ratio, Разум, земное, второе – иррационализм веры, попытка постигнуть небесное. В этом противостоянии вся духовная история человечества. Земное конфронтирует с небесным, вера с разумом, тайна с ясностью, мистическое с рациональным».

Господи, кто же он был этот тихий еврей? Где он мог читать Шестова? Ну, ладно еще Паскаля – там XVII век, классика, история философии, это еще как-то издается. Но Шестова, эмигранта, поносимого, как обскуранта, фидеиста, издававшегося только за рубежом.

Она бросилась в диссидентские гостиные в поисках самиздата, долго бродила по разным компаниям, вышла на молодого поэта – истопника, исповедующего новичков, взыскующих философских истин, у себя в котельной, в сухой тишине и урчанье труб; узнала, что он написал работу о Шестове, выпросила тамиздатскую книжку и за несколько ночей составила довольно подробный конспект «Афин и Иерусалима».

Шестов опьянял ее сумасшедшей отвагой мысли, вызовом, брошенным Разуму и видением «духовной истории человечества» как поля брани между Разумом и Верой. Чувство на этом поле спорило с рассудком и в спинозовском «не смеяться, не скорбеть, не ненавидеть, но понимать» порывалось с пониманием и возвращались законные права смеху, скорби, ненависти. В конце концов, он приходил к живому ветхозаветному богу, к традиции дерзновенного откровения, и Авраам у него шел, не зная куда, потому что он верил в того, кто его вел, знал, что там, куда он придет, будет земля обетованная.

Была ли у самого Шестова вера в первозданном виде, вера, свойственная его библейским героям? Или все шло от умозрения? Была ли она у нее самой? Иногда ей казалось, что эти ее размышления, эта духовная связь с умершим человеком, когда она часами сидела с ногами в старом кожаном кресле, грызя ногти, эти странствия по страницам энциклопедии, пробуждали в ней чувство непрерывности существования, и вернуться в Единое, в Бесконечное, раствориться в нем казалось не страшно и естественно.



Даня в благодушном обеденном подпитии изрекавший иногда вещи довольно занятные, как-то сказал: «Когда некая страсть чужда тебе, невозможно понять, как люди находят возможности ее удовлетворения. Вот, скажем, я начал собирать монеты. Ну откуда брать их, где найти людей, которые занимаются тем же самым? Но стоит тебе по-настоящему войти в это, как и среда появляется, и способы отыскания монет находятся. Если страсти или, редуцировав определение, скажем, увлечения – нет, все это проходит мимо тебя, остается скрытым под пеленой действительности. Но вот чувство одолевает тебя, ты вглядываешься в мир и находишь объект своей страсти, он открывается перед тобой в увеличенном масштабе. Это как на глобусе Воланда… Помнишь в «Мастере»? Маргарита склоняется к глобусу и видит, как квадратик земли превращается в рельефную карту, на которой что-то стало происходить – взрыв, гибель ребенка… Страсть открывает и одушевляет мир».



Зара чувствовала себя одинокой в этих своих религиозно-философских чтениях. Не было ни «советчика, врача…», ни собеседника, ни среды. Она понимала, что где-то есть мир, где все, что ее занимало – Платон, Плотин, каббала – является объектом науки – пишутся книги, защищаются диссертации, читаются лекции. Но мир этот был далек от нее, да и к тому же укутан покрывалом идеологии.

Один чиновный социолог, у которого она брала интервью, сказал ей в порыве кокетливой откровенности: «Для того, чтобы провести одно скромное социологическое обследование даже со скорректированными результатами и опубликовать эти результаты в виде книжки, нам надо метнуть три «кирпича» с критикой буржуазной социологии…»

У церковных иерархов – будь то христианские священники или раввины – имелись свои ограничители, своя догматика.

Но вот, как-то перелистывая в редакционной библиотеке историко-философский журнал, единственным читателем которого она здесь была, Зара наткнулась на статью некого Гурама Гургенидзе из грузинского академического института философии. Статья была о псевдоэпиграфике – этом плагиате с обратным знаком - столь распространенном в средние века приписывании религиозно-философских сочинений древним авторитетам – пророкам, законоучителям и другим боговдохновенным личностям. В этой пестрой смеси текстов – библейских, апокрифических, апокалиптических – Гургенидзе выделял два великих сочинения, чьи авторы были так плотно закамуфлированы, что их подлинные имена стали предметом догадок, исследований и всевозможных умствований на протяжении нескольких столетий. Первым таким сочинением была знаменитая Книга сияния – «Зогар» - своего рода энциклопедия каббалы иудейского законоучителя II века Шимона бар Иохая, вошедшая в духовный оборот в XIII веке при обстоятельствах в высшей степени загадочных. А вторая – корпус текстов ученика апостола Павла, первого христианского епископа Афин, жившего в I веке Дионисия Ареопагита. Приписываемые ему тексты впервые появились в V веке, оказав огромное воздействие на христианскую религиозную мысль.

Грузинский исследователь усматривал поразительное сходство не только в судьбах этих двух сочинений, но и в круге воодушевлявших их мыслей, представлявших собой, по его мнению, прорыв неоплатонизма в иудейскую и христианскую догматику.

Зара внимательно прочитала статью, почувствовав в ней волнующий запах тайны, следы драматических сюжетов, что несла в себе история философии, как, впрочем, и любая история саморазвертывания духа.



Такого рода философско-исторические чтения с явно выраженным религиозным подтекстом, постоянно открывавшие перед ней новые имена и сюжеты, как-то скрашивали постоянно ощущаемую ею горечь жизни, заполняли духовное пространство, пустота которого ощущалась при всех ее занятиях – переводах, газете, семье.

Когда она впоследствии вспоминала эти годы, они казались ей залитыми ровным безжизненным светом, сродни тому, что заливал, по рассказам каббалистов, Вселенную до того как началось Творение, пока в недрах Эйн-Соф – Бесконечного – не произошло сжатие, породившее тварный мир.

Даня, пытаясь как-то расшевелить ее, вывести из состояния печальной сосредоточенности, погруженности в свои мысли, брал ее в свои сельские командировки. В ней что-то оставалось от этих поездок, входило в смутные ее видения, и мир казался также залитым светом, только более теплым, ясным, не таким безжизненным как тот космический из каббалистических представлений.

Вдруг представлялся мост через речушку на выезде из райцентра, деревянный, с досками настила, избитыми колесами. И едут они с Даней на уазике на ту сторону реки, а там вдали – кайма леса, поля парят на весеннем солнце, и воздух колеблется и истекает от земли вверх к небу белесому, но уже теплому, с пробиваемой солнцем голубизной. Едет Зара, едет на подпрыгивающем уазике, держась за ручку в кабине у ветрового стекла, а городок остается позади с вывесками райучреждений, с домами и завалинками, с поленницами и стогами во дворах, со скудными прилавками магазинов и пустыми в это рабочее утро улицами.



Она подолгу гуляла с Сенькой, совсем еще тогда маленьким, четырехлетним. Брала его и Алешу, такого же возраста ребенка соседки, замордованной работой и пьяницей-мужем, и выходила с детьми во двор. Это был проем между двумя хрущевскими панельными пятиэтажками, где стоял стол, окруженный доминошниками, в луже часто валялся кто-нибудь из сомлевших жэковских работяг, а на скамейках у подъездов сидели старухи.

Дети уходили в песочницу или на качели, поскрипывавшими поодаль от доминошного стола, а Зара садилась рядом со старухами, продолжавшими свои неторопливые пересуды, как бы не замечая ее.

Почти все обитатели дома были переселенцами из пригородной слободы, прожившими жизнь в старых барачных домах с палисадниками и огородами, с проулками, где летом босая нога утопала в мягкой теплой пыли, а зимой оставалась лишь тропинка среди пухлых сугробов. Когда город подступил к ним и дома уходили под снос, несколько улиц, словно слой травяной земли, подрезанный лопатой, так что с оборота дышит влажная чернота, и ветвятся корни растений, краснеют земляные черви, перенесли на другую окраину, застроенную домами, которые впоследствии стали называть хрущобами, и вселили в один квартал.

Его обитатели продолжали жить также сплоченно, как в слободе. Мужики сообща пили и обсуждали футбол, бабы выносили им во двор закуску – кислую капусту и соленые огурцы, сами не отказывались от «красенького» хотя и ругали мужей за безделье, виня их в безогородном бездобычливом житье. А старухи жили в пространстве старых дружб и ссор, корили себя за редкие посещения родительских могилок.

Сенька и Алешка были первыми детьми, родившимися в этом дворе, и когда Зару привезли из роддома, встретить ее высыпала целая толпа старух – поздравляли, крестили, умиленно заглядывали в сверток на даниных руках, расспрашивали об имени. Старый же слободской юродивый, все лето сидевший на скамейке в валенках и телогрейке, когда к его ногам подкатывался клубок играющих детей, выходил из своего полузабытья и бормотал вполне явственно для Зары: «Котята… А имена хорошие, христианские имена – Алексий, божий человек, Симеон-столпник». Старухи относились к нему с почтением. Некогда он был то ли дьячком в слободской церкви, то ли сыном священника.

А Зара так и плыла по волнам ассоциаций, вызываемых этим старческим бормотаньем. Так и вспоминались читанные некогда житийные рассказы с их погружением в сладость скорби, с упоением слезами и добровольным растравлением сердца. Вот Алексий, «человек божий из Рима», единственное нежно любимое чадо богатых родителей в ночь свадьбы бежит из дома, нищенствует в святом сирийском городе Эдессе, и, изменившись до неузнаваемости, в лохмотьях и язвах возвращается к отеческому дому, где живет при нем как подкармливаемый из милости бродяга. Над ним глумятся слуги, а родители и молодая жена томятся по нему, ничего не зная о том, куда он исчез, и лишь потом узнают его, уже умершего, и рыдают над мертвым телом.

Сколько умиления и жалости пробуждали некогда такие рассказы. И молился христианин, испрашивая у Господа дар слезный, дар любви и погружения в себя, в глубины своей измученной души.

А Симеон-столпник, сорок пять лет простоявший на узкой площадке на столбе в сирийской пустыне, ставшем со временем не только местом уединения и аскезы, но и проповеднической кафедрой, откуда гремели его речи, обличающие богатых и неправедных…

Но как на такое миросозерцание, выражавшее себя в понятиях страдания, греха и жертвы, накладывалась эллинская аттическая мудрость, неоплатоническое умозрение с его холодными и ясными восторгами растворения в Едином, как наложилась ареопагитская апофатика – отрицание всякого имени, всякого качества этого Единого - на образ любящего и гневающегося, окликающего человека и внимающего ему Бога?

И снова к ее ногам подкатывались дети, напоминающие о древе жизни, что вечно зеленеет, бормотал юродивый, от стола доносился стук костяшек домино и торжествующие крики игроков. Надо было идти домой, готовить обед, кормить Сеньку, ждать Даню с его рассказами об институтских интригах. Надо было жить.



Она написала письмо Гургенидзе, попросив ответить на некоторые возникшие у нее при чтении статьи вопросы. Он ответил, завязалась переписка.

Гурам – Заре. «Мы с вами размышляем над одними и теми же проблемами. Только ваши размышления идут в рамках иудейской мистики, а мои – христианской».

Зара – Гураму. «Разве мистика может быть конфессиональной?»

Гурам – Заре. «Конечно же, в своих внешних формах мистический процесс развивается в рамках определенной религии. Если иудей медитирует над текстом Торы и буквы еврейского алфавита являются для него своего рода шифром, несущим божественную информацию, то мистические переживания христианина связаны с личностью Спасителя, со страстями Господними, повторяющимися в личном переживании медитирующего. Но корни, истоки, я думаю, общие».

Зара – Гураму. «Кто они были? Кто был на самом деле человек, укрывшийся под именем Дионисий? Как он мог выдвинуть свою неоплатоническую концепцию еще до рождения Плотина и почему его сочинения были неизвестны пять веков? Кто был автор «Зогара», почему эта великая книга, приписываемая рабби Шимону, жившему во втором веке, вошла в мир лишь тысячу лет спустя? Гершом Шолем, этот основатель науки о каббале, доказывает, что истинным автором «Зогара» был испанский каббалист XIII века Моше де Леон. Вот о чем бы нам поговорить…»

Гурам – Заре.«Надо увидеться. Я не могу сейчас выбраться в Москву. Приезжайте в Тбилиси. Вы будете моей гостьей. Приезжайте!»



Все устраивалось в соответствии с рассуждением Дани о страсти, открывающей и преобразующей мир. Все устраивалось просто и легко, будто бы кто-то ворожил их встрече – командировка от искусствоведческого журнала, сенькины каникулы, на которые свекровь брала его к себе. Все вело ее в Тбилиси, к этому человеку, непонятно каким образом появившемуся в ее жизни.

Он встретил ее в аэропорту и вез в гостиницу на старых немытых «Жигулях». Ехали в смущенном молчании, искоса поглядывая друг на друга, иногда чуть улыбаясь, но тут же сгоняя улыбку с лица. Уж слишком много было наговорено в письмах, слишком много открыто, казалось бы, чисто интеллектуального, философского и, вместе с тем, оба понимали – и глубоко личного, обнажающе духовного. Не так-то просто было совместить их философские воспарения с обыденным видением друг друга.

Она видела молодого грузина с крупной головой на щуплом теле, с глубокими черными глазами и хорошо вылепленным мужским лицом, крупным носом, впалыми щеками. Его тонкие холеные руки покойно лежали на баранке руля, легко и уверенно управляя машиной. А перед ним была интеллигентно-еврейского типа женщина лет тридцати пяти, с какой-то неясной тревогой в глазах, начинающая полнеть, но еще сохраняющая женскую стать

Как странно, думала Зара, переписка, родство душ, нечто старомоднее, из прошлого века, сорвалась с места, придумала командировку, примчалась, может это у меня причуда стареющей бабы, как бы этот интеллектуальный роман не превратился в обычный адюльтер, но нет, он моложе меня, лет на семь-восемь моложе, и вообще какая пошлость, роман с грузином, это в Сочи бывает, в Сухуми, пляжные романы с пылкими грузинами… Нет, нет, это было бы ужасно…



Закружилось, поплыло с тем, чтобы в воспоминаниях остаться потом на всю жизнь, как романтическая вспышка, солнечный удар, чтобы слово «Грузия» потом всю жизнь отдавалось в памяти запахами, красками, пленительной гортанностью речи и артистизмом жеста. Он открывал ей людей, компании, город, и эти люди и город были им, как и он - ими.

Город проступал сквозь скучное блочно-панельное многоэтажье современных кварталов в своем старом обличье со скрипучими деревянными лестницами, ведущими на открытые или застекленные галереи; с полдневными запахами баранины и жареного лука, с бочками вина, наливаемыми в кувшин в тесных подвальчиках, истинно грузинского вина, вина «божественного вкуса, без капли воды», понимаешь, «без капли воды»; с осликами, везущими огромные корзины с зеленью; с ликами пиросмановских кутил, поднимающих роги с вином – «слава Богу, дожили до пасхи!»; с синим сумраком, наступающим, когда солнце скрывается за изломами горных хребтов, и приносящим вечернюю прохладу; с гранитной скалой, вершина которого окаймлена стенами Метехского замка; с домами, фундаментом которых служат скалы омываемые водоворотами Куры.

Он дарил ей вид, облик, краску, момент бытия. И в ранний утренний час, проовожая ее в гостиницу после ночного застолья мог прочитать из Леонидзе в переводе Пастернака:



За тифлисской цитаделью –
Пепельное небо.
Утро, фрукты, свежесть хлеба,
Свежее похмелье.

Годы спустя, вспоминая этого мальчика, а он виделся ей и мальчиком, и мужчиной одновременно, и думая о его странном и трагическом конце, Зара понимала, что он был, в сущности, счастлив, во всяком случае, в тот период жизни, когда они познакомились.

Он был своим среди своих в элитарной духовной среде, жившей на высоком градусе интеллектуального накала с несколько театральной драматизированностью, свойственной национальному характеру. Аристократизм грузинской культуры соединялся в этой среде с аристократизмом европейского интеллекта, подгреваемого поколениями отцов и дедов, проведшими молодость в парижских и мюнхенских кафе и впитавших мировую культуру в европейских университетах. Драма состояла еще и в том, что те, кто из этих отцов и дедов не был уничтожен властью, пошли на компромисс с ней, и, будучи сломленными, писали и говорили то, что от них ожидалось.

Отец ближайшего друга Гурама – филолога, диссидента, ощущающего свое мессианское призвание красавца с поволокой глаз, сводившей с ума женщин – так вот отец этого гурамова друга – классик грузинской литературы, бросившей некогда вызов этой власти, чудом уцелевший и даже по какому-то капризу тирана обласканный, жил в затворничестве, в жестокой меланхолии в своей «колхской башне», и увидеться с ним при всем желании Зары было невозможно.

– С кем хочешь познакомлю, только не с ним, – сказал Гурам (на второй день они съехали на ты), таская ее по мастерским художников, по театрам, и церквям, по пестрым кампаниям, где пилось, громогласно спорилось и хозяева при входе гостей непременно целовались с ними. Ее воспринимали как московскую женщину Гурама, что опровергнуть, естественно, было невозможно, да и характер их отношений был неясен им самим.

У этой вольготной жизни имелась материальная основа (прожить на скудные гонорары и зарплаты было явно невозможно) – связь с деревней, покармливавшей своих городских отпрысков, или теневая экономика.

Отец Гурама, солидный немногословный чиновник (Зара и с ним была познакомлена), живший в атомосфере клановых связей, видимо гордился своим сыном-философом, во всяком случае, оберегал его от материальных забот, иначе, откуда взялась бы машина и однокомнатная квартира в центре города.

Но был еще и духовный отец, кумир, учитель, недавно умерший, но тенью своего имени, своего прошлого стоявший над Гурамом. К его вдове они отправилисьв первую очередь.

Величественная старуха в черном в большой сумрачной комнате со старинным башенным буфетом, огромным столом, хранившим память о людных трапезах и так пустынно выглядевшим со скромным вдовьим угощением – сыр, вино, варенье, кофе. Поцеловала Гурама в лоб, а он ей – руку. «Все как в лучших домах», – подумала Зара, но ирония вскоре улетучилась, так серьезно и грустно было в этом доме.

После кофе перешли в кабинет, где тускло пылилось зеленое сукно письменного стола, мерцали золоченые корешки разноязыких томов за стеклом книжных шкафов и тяжелые занавеси закрывали окна. Луч полдневного солнца падал сквозь щель между ними, высвечивая писаный маслом портрет хозяина – седые кудри из-под академической шапочки, крупные морщины на властном восточном лице. Квартира, вдова, портрет - все в тон музейной легенде жизни этого человека, о которой Гурам рассказывал Заре. в



В 37-м Учителя арестовали. Ну, как было не арестовать его, типичного старорежимного профессора? Он преподавал философию при царе, при меньшевиках, в молодости учился в Германии. Сажали людей и с более скромной биографией.

Из тюрьмы он писал письма Сталину. Сталину писали многие, прося разобраться в их деле, уверяя, что они не враги народа, не агенты германской или английской разведки, а честные советские люди. Но Учитель просил вождя народов дать ему в тюрьме возможность заниматься переводом Руставели. Он обращался к Сталину раз, другой, третий. В конце концов, ему дали карандаш и бумагу. Все написанное время от времени забирали, а потом возвращали. Потом профессора освободили, и он встретился со Сталиным. Они сидели вдвоем, два пожилых грузина, и говорили о переводе «Витязя в тигровой шкуре». Вождь народов знал толк в поэзии, а особенно в грузинской, сам когда-то писал стихи. Он предложил свои варианты некоторых строф, которые, как говорят, и вошли потом в каноническое издание. Гурам прочитал Заре строки, принадлежавшие Сталину.



Бросил меч, схватил тигрицу
И привлек в свои объятья.
В память той желал лобзаний,
От кого огнем объят я.
Но тигрица прорычала
Мне звериные проклятья,
И убил ее нещадно.
И безумцем стал опять я.



Учитель был известен как создатель теории Восточного Ренессанса, который толковался этой теорией как неоплатоническое возрождение. Токи религиозно-философской мысли шли из Византии, из Греции. Плотин был грек, Прокл был грек, и Ориген писал по-гречески. Греки составляли гордость духовной жизни Византии, ее страстного богопознания. Но главный-то, славнейший, великий, кого на Западе можно было сравнить разве что с блаженным Августином – Дионисий Ареопагит – создатель апофатического богословия, учения о небесной и церковной иерархии, названный за это впоследствии «иерархическим доктором» - он-то кто? Грузин, трижды грузин, утверждал Учитель. Грузинский царевич, внук первого грузинского христианского царя, отданный отцом в залог, в аманаты, в знак верности и союза в Византию (давний восточный обычай, товарищ Сталин бросал в лагерь жен своих ближайших сподвижников, не убивал, а бросал в лагерь – в залог). Царевич рос при дворе, впитывал там византийскую ученость под руководством своего учителя лаза (стало быть, тоже грузина). И дальше все как в житийных сказаниях. Император Феодосий II и царица Евдокия любили молодого грузинского царевича, наделили его высокими придворными должностями, но он бросил все и тайно ушел в монастырь. Вдвоем с лазом бежали они из столицы империи и в Иерусалиме приняли монашество, обретя новые имена - Петр и Иоанн. Так они и вошли в историю религиозной мысли, как Петр Ивер и Иоанн Евнух.



В 1952 году один бельгийский византолог сделал на конгрессе в Нью-Йорке заявление, взволновавшее научный мир. Он сказал, что найдены доказательства того, что автором знаменитых сочинений Псевдо-Дионисия Ареопагита является живший в V веке грузинский монах Петр Ивер. Бельгиец уже высказывал такое предположение, но сейчас выяснилось, что к такому выводу десятью годами раньше пришел неизвестный ему грузинский ученый, о чем византолог узнал из библиографической заметки о недоступной ему, к сожалению, книге этого ученого.

Здесь все многозначительно. И отрезанность грузинской науки от мирового ее течения (год-то, обратите внимание, 1952-й); и порядочность бельгийца, называющего имя первооткрывателя того, что доселе приписывал себе; и сама важность открытия, которое должно было поставить точку в истории многовековых поисков истинного автора учения.



Вообще-то эта история началась в 532 году на Константинопольском церковном соборе, где были предъявлены сочинения, подписанные именем афинянина первого века Дионисием. Он был членом судебной коллегии города – ареопага и потому назывался Ареопагитом, а сочинения впоследствии получили названия ареопагитик.

Его имя упоминается в Новом Завете, в Деяниях апостолов. Когда Павел проповедовал в ареопаге от имени «неведомого Бога», среди немногих уверовавших оказался Дионисий. Несколько веков спустя, возникло предание, в соответствии с которым он был первым христианским епископом Афин. Выйдя из мифологической тьмы, это имя ряд столетий отождествлялось с одним из важнейших достижений религиозной мысли, пытавшейся осознать отношения Бога и человека.



- А какова сфера ваших научных интересов, - церемонно спросила вдова Учителя, рассматривая Зару со строгостью свекрови. – Впрочем, Гурамчик кое-что говорил. Вы занимаетесь иудейской мистической философией.

- Да-да, - сказал Гурам, - Зару интересуют те же процессы, что и нас, только в иных национальных и конфессиональных рамках.

- Философия всегда национальна, - наставительно произнесла вдова. – Оппоненты моего мужа полагали, что национальной науки не существует - есть просто физика, биология, философия – и советовали ему назвать книгу не «История грузинской философии», а «История философской мысли в Грузии». Но он считал, что философия, как научное мировоззрение, больше других наук связана с культурой и языком народа, в котором она развивается. Да и как иначе? Я грузинка во всем – мышлении, культуре, религии… И Гурам… Посмотрите на него. Он грузин во всем. А вы еврейка?

- По отцу. По матери я полька.

- А кем вы себя чувствуете?

- Скорее еврейкой.

- Ну да, конечно. Расскажите о ваших штудиях.

Называть «штудиями» скромный дилетантский интерес Зары к религиозной философии иудаизма, это было, пожалуй, сильно. Тем не менее, она, осторожно выбирая слова, начала рассказывать о «Зогаре», этом мистическом романе, полном средневекового сюрреализма, загадочных образов и ассоциаций, уходящих в глубины библейской мифологии.

Герои Книги – законоучитель второго века Шимон бар Йохай, которого религиозная традиция непостижимым образом считает автором «Зогара», сын рабби Шимона Эльазар, их окружение. Они обитают в Палестине, живут в каком-то невероятном духовном напряжении, в исступленных попытках познать тайную жизнь Бога, которая открывается в толковании Торы, в восприятии ее мистического света, в постоянных историософских размышлениях над Творением, Откровением и Избавлением.

Гурам слушал, сидя в глубоком кожаном кресле, подперев голову ладонью, так что глаз его не было видно. А вдова не отрывала взгляда от лица Зары, и этот глубокий взор словно вбирал ее в себя, завораживал, так что Зара слышала свой голос отдельно, словно кто-то другой повествовал об этой загадочной Книге, которая воспринималась не столько философски, сколько поэтически всей магией своих не всегда понятных образов и ассоциаций.

В ней представала Палестина времен Христа и антиримских восстаний. Но это была какая-то ирреальная и вместе с тем романтически спокойная страна с пустынными горами и ущельями, с дорогами, по которым редкие путники едут на ослах, с пещерами, куда праведники укрываются для молитв и медитации, с фиговыми деревьями, в тени которых ведут неторопливые беседы, и чьи плоды подкрепляют уставших собеседников так, что о хлебе насущном заботиться не надо.

Если нужно послать весть, пишут записку и отдают ее голубю. Он летит, держа записку в клюве. Иногда появляется Элиягу – Илья пророк. Он может явиться в облике погонщика мулов, и те, к кому он пришел, не сразу догадываются, кто перед ними. «Святой, благословен он» мог послать его унять слезы плачущему праведнику, и Элиягу утешает его добрым отеческим голосом: «Ой, раби, раби...» Потом он исчезает в вихре огня.

В полночь перед деревом, где сидят праведные, может появиться лань и прокричать человеческим голосом: «Восстаньте, бодрствующие!»

Иногда слышен голос Господень: «Скалы крепкие, молоты подъятые! Вот мастер оттенков, плетущий изображения, поднялся на трон!»

И все полно символов и тайн. И потаенный смысл Торы течет под корой Бытия.

Спустя четыре столетия по этой палестинской пустыне брели два путника в черной монашеской одежде – Петр Ивер и Иоанн Евнух. Они шли от монастыря к монастырю, где им давали ночлег, и жить им впредь предстояло не среди блеска и интриг византийского двора, а в монастырской тиши и уединении, в молитвах и размышлениях о непознаваемости божественного начала, запечатленных впоследствии в текстах под именем Ареопагита.

Так же когда-нибудь будет идти по дорогам гористой и пустынной Испании XIII века в свой последний предсмертный путь истинный автор Книги Сияния Моше де Леон. И все попарно и параллельно складывается в этих сюжетах, протянувшихся на многие столетия – Дионисий Ареопагит и Шимон бар Иохай, Петр Ивер и Моше де Леон - мнимые и истинные авторы великих книг и первооткрыватели их имен – Гершом Шолем и Учитель, и, наконец, Зара и Гурам – со своими жизненными линиями, своими страстями и размышлениями, сидящие в просторной сумрачной тбилисской квартире перед восточным ликом Вдовы.



В предотъездную ночь произошло то, чего Зара так страшилась, и что низводило всю эту поездку на уровень пошлого адюльтера, романа стареющей бабы с молодым грузином.

На утро он вез ее в аэропорт точно также, как за неделю перед тем вез из аэропорта на тех же немытых раздолбанных «Жигулях», и снова молчание висело над ними, смущенно отчужденное молчание, полное бега их смутных мыслей. Иногда Гурам, не отрывая взгляда от дороги, касался ладонью ее кисти, но рука Зары не отвечала на это осторожное поглаживанье, и веки были также неподвижны и опущены. Не ответила она и на его прощальный поцелуй в проеме коридора, уводившего на посадку в самолет. Это было все. Все и навсегда, чего она, конечно, не могла знать, но почему-то предчувствовала.

Месяц спустя пару раз раздавались звонки. «Вас вызывает Тбилиси» – говорил казенный голос телефонистки, но в ответ на ее вопрошающее «Слушаю» – слышалось лишь потрескиванье междугороднего эфира, того почти физически ощущаемого холодного пространства, что разделяет людей на планете.

Когда Грузию захлестнула перестроечная волна, выкинувшая на самый свой гребень волоокого красавца-дисссидента, дружбой с которым так гордился Гурам, Зара, прислушиваясь к звону этих событий, все пыталась расслышать имя гурамово в окружении новоявленного вождя нации, но не слышалось, не узнавалось это имя.

За пару лет перед их с Даней отъездом в Германию, когда российская жизнь накрывалась ностальгической пеленой воспоминаний, Зара оказалась в Тбилиси, напросилась на проходивший там международный переводческий семинар, на что имела все права, так как определенное имя в этом мире у нее уже имелось.

Город поразил ее изменившимся обликом, потерей того обаяния, которое некогда так пленяло ее в их с Гурамом медлительных прогулках. Панельные четырехэтажки стояли на окраинах черные от копоти буржуек, которыми отапливались квартиры. Цены на дрова и керосин были предметом постоянных обсуждений. У интернет-кафе на проспекте Руставели протягивали руку нищие, и здесь же рядом с дорогими бутиками беженки торговали картошкой и помидорами. Мимо шли, прислонив к уху мобильник, холеные модно одетые молодые грузинки.

В Верийском квартале Заре показали развалины дома классика грузинской литературы – сгоревшие стены, провалившиеся полы той самой «колхской башни», в которой некогда замкнулся знаменитый старик. Зара вспомнила, как Гурам рассказывал, что он мечтал сделать единственного сына главой грузинской церкви и даже пытался интриговать, готовя своему наследнику высокую церковную карьеру. Сын же стал свободно избранным президентом Грузии пятнадцать лет спустя после смерти отца. Ну а Гурам-то что? Что сталось с этим мужчиной-мальчиком, ночь с которым стала таким мучительным и вместе с тем сладостным воспоминанием Зары, затмившим все их совместные философские штудии.

Она отыскала дом Вдовы, не надеясь застать в живых эту уже в тот ее приезд старую женщину. Но к изумлению Зары старуха сама открыла ей дверь, почти не изменившись в своем черном вдовьем уборе. В ее строгом взоре промелькнула усмешка. «Вы, наверное, не ожидали застать меня живой – медленно проговорила она, словно читая зарины мысли. – Но вот ведь странность: молодые погибают, а я, старуха, живу». И Зара поняла, что Гурама нет на этом свете.

– Он ушел в горы с нашим президентом, – продолжала Вдова, не называя имени того, о ком говорит, словно подразумевая, что есть только один человек, о котором у них с Зарой и может идти речь. – Он ушел в горы с нашим президентом, и там же погиб вместе с ним. Он был верен ему, когда тот был у власти, и остался верен, когда власть была потеряна. Он был его советником, другом, нянькой в его нервных срывах. Перед отъездом – да-да, перед отъездом, перед отступлением, если хотите, а не перед бегством, как говорят враги, Гурам заходил ко мне в своей военной одежде и с оружием.

– Не могу себе представить его с оружием, – сказал Зара.

– И я не могла. Он был философ, любимый ученик моего мужа. Но он стал воином. Во всяком настоящем грузине живет воин. Он помнил о вас. И просил передать вам, если вы когда-нибудь объявитесь, что помнил о вас. Нет, он не говорил, что любил, – уточнила Вдова. – Помнил. И просил отдать вам все, что вы захотите взять из оставленных им у меня его книг. Они в кабинете.

Зара пошла в кабинет, все тот же памятный ей кабинет с зеленым сукном стола и портретом Учителя, и долго перебирала книги, находя пометки Гурама, как когда-то находила пометки бухгалтера. Она взяла старинное издание Ареопагита и роман классика грузинской литературы «Похищение луны». В романе был отчеркнута страница, на которой рассказывалось, как молодой аристократ, вернувшийся из эмиграции в Грузию бросается ночью в горную реку, и плывет в ее яростном лунном кипении до самого своего конца.



>>> все работы aвтора здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"