№4/3, 2010 - Проза

Инна Иохвидович
В щели

- Галька! Хватит смотреть, мне петрушка нужна!
- Галька, иди сюда!
- Эй, Галька!
- Га-ль-к-а-а!
«Не дадут посмотреть!» - с досадой подумала она, и оборачиваясь в сторону кухни, прокричала, будто огрызнулась:
- Сейчас иду!
Но и позже, когда рубила и чистила коренья и быстро, до мельканья в глазах, крошила зелень и подавала поварам и буфетчице, словно зачарованная, продолжала она вспоминать о танцах там, в ресторанном зале, об этих разодетых и надушенных дамах, надменных в ощущении своего женского обаяния и потому властных; и мужчин, довольных всем: ужином, музыкой, своей женщиной...И их тела, то тесно прижатые друг к другу, почти слитые в медленной, тягучей мелодии, а то колышущиеся, отпрыгивающие и вновь приближающиеся в истошном, рокочущем ритме.
Вот уже два года, работая зеленщицей в ресторане, из вечера в вечер, стоя на пороге кухни, она смотрела в зал, наблюдая всё это, и никак насмотреться не могла! Это было лучше, чем в кино, потому что представления чужой жизни были объёмны, а оттого правдивы: на висках и носиках женщин блестели капли пота, помада на губах была съеденной, пальцы лоснились, как ни оттирали их салфеткой, после цыплят табака... Они сморкались и ковыряли в носу и в зубах, икали, чихали и отрыгивали...

Женщины из ресторанной кухни относились к посетителям иначе. Они почти никогда не покидали пределов кухни, а если и случалось кому-нибудь из них очутиться на пороге зала, то, с презрением и ненавистью оглядев публику, они тут же уходили.
- Ты, Галька, будто завидуешь им?! – говорили они ей. – А кто они такие! Дурни, которых мы обираем, а официанты обсчитывают! Чем им кичиться? Тем, что могут своих баб свести сюда, потанцевать да ещё музыкантам приплатить? А мы ведь после работы с сумками полными идём! Ты ж вон сама несёшь каждый вечер, чуть не надрываешься. Так чё ж ты на них глазеешь? Что в них эдакого? Над ними только посмеяться можно, ведь сюда ходить – всё одно что деньги палить.
Галька согласно кивала, ей были понятны и ненависть, и презрение товарок к тем, как и их невысказываемое, глубинное желание оказаться на месте тех.
Только что она приняла свою ежевечернюю дозу вина, и оно теплом в животе и груди, терпким вкусом во рту, лёгким кружением головы и ощущением невесомости невольно заставляло её мурлыкать только что отыгранный в зале оркестром мотив.

Никто из работавших на кухне не обращал внимания на эту, как они считали, малость придурковатую женщину, уже немолодую, но которую все называли Галькой, всегда немного навеселе, щедрую и безалаберную. Они ничего не знали о ней, кроме того, что одинокая, живёт вместе со старухой-матерью в полуподвале.
Галька, сама об этом не подозревая, была уникальным существом. Про неё вряд ли можно было сказать, что она умеет думать. Она удивлялась! Удивлялась всему и всем... Странным, непостижимо загадочным для неё было буквально всё: рождение и смерть, стремление мужчины обладать женщиной, женское влечение к нему, сам акт, последующее мужское бегство, сон, ток, пар, радио, телефон и ТВ. Поезда, троллейбусы и самолёты...и до бесконечности. Объяснения, какие бы ни давались ей, безграмотной женщине, не устраняли тайны и непонятности.

Память её тоже была необычной! Всё, что когда-либо происходило с нею, как бы и не ушло в прошлое, не исчезло, а продолжало существовать, но где-то в иной параллели. Она чётко помнила всё-всё... Смутно-смазанными были, пожалуй, первые семнадцать лет её деревенской жизни. Скорее, это был клубок неясных теперь, но сильных когда-то ощущений: постоянного голода, скорби по погибшему на фронте отцу, по сестре, скончавшейся от скоротечной чахотки, тяжёлой, изнуряющей работы,
ноющих рук и ног, туловища, что не может разогнуться, звенящей пустоты в голове, бесчувственности, рождающейся после тяжёлого сельского труда. Те годы так и застыли в её памяти рядами розрозненных, никак между собой не соединяющихся картинок: малышка-сестра, плетущая на лугу венок из ярко-жёлтых одуванчиков (она так и не узнала, что жёлтый – цвет ранней печали и разлуки), усталый отец, подпирающий рукой голову, согнутые над тяпкой женские фигурки на бескрайности русского поля...

Ей было шестнадцать, когда кончилась война и в воздухе будто бы пронёсся огромный, облегчающий вздох, лишь навечно с покрасневшими ободками век остались вдовы, среди них и мать. Вместе прожили они ещё один длинный неурожайный послевоенный год. А в следующем, её, как и сотни других молодых крестьянских девушек, прибой голода вынес в город. Город, наверное, и был тем первым Чудом, что до основания потряс первозданность её натуры. Это и было вторым её рождением, началом сознательной жизни.
Устроилась Галька в няньки к капризному и болезненному четырёхлетнему существу. Хозяева оказались хорошими и добрыми, но показались ей столь важными и неприступными, что в их присутствии её даже и силой бы не заставили присесть.
Да и девочка, может быть потому, что часто хворала, была раздражительной и своевольной, но по прошествии какого-то, очень краткого времени, полюбилась Гальке. Если бы она могла тогда хоть какими бы нибудь словами выразить своё состояние, то скорей всего сказала: счастлива! Будто животное, ранее ободранное и исцарапанное, корчащееся от спазмов пустого желудка, не продрогшее, а почти закоченевшее от холода, она точно отлеживалась в теперешней жизни.
Хозяин работал в больнице врачом, приходил поздно, да к тому же он сам всё закупал и приносил в дом. Хозяйка не работала нигде, она всё болела да болела, но, несмотря на это, часто играла на пианино. Работа в тягость Гальке не была, да и разве можно было это назвать словом «работа», после того, что ей пришлось переделать за свою деревенскую жизнь...
Изредка хозяева ходили в гости, и Галька полюбила смотреть, как одевается, собираясь уходить, хозяйка. Как облегает нежное, белое тело шёлково-кружевная комбинация, как стройнеют ноги в тонких чулках, обутые в туфли на высоких каблуках, как волнуется при ходьбе платье. Как легко, но чувствительно бьёт в нос чудесный запах духов «Красная Москва». Они вместе с Ирочкой (так звали девочку) выбегали на балкон проводить эту пару. Ну, а в их отсутствие дурачились, устраивая представления: Галька обряжалась в огромную хозяйскую пижаму, изображая бабу-Ягу, а Ирочка гонялась за ней с веником – выметать нечистую силу. Хохочущие падали они на диван и лежали, прижавшись друг к дружке, тяжело дыша. Обнимая девочку, Галька почему-то представляла, что это и есть её умершая сестричка. А Ирочка точно чуяла Галькину смешанную с нежностью грусть, прижималась ещё крепче и засыпала. Галька относила спящего ребёнка в постель, осторожно раздевала и укрывала, шепча: «Спи, моя хорошая, спи, моя звёздочка!»
Гуляли они с Ирочкой в большом парке. Там всегда собирались няньки, молодые деревенские девушки в чёрных плюшевых жакетах, или попросту «плюшках», и скрипящих сапогах. Они судачили о том, о сём, сплетничали о своих хозяевах, щёлкали семечки и отвечали на заигрывания бывших в увольнительной солдат. Там Галька и нашла себе подружек – Нюрку, прокурорскую домработницу, и Дунечку, ширококостную девушку со спокойным лицом. Нюрка со своей матерщиной, с тем, как она скалила зубы с первым задевшим её мужчиной, не очень нравилась Гальке, но с ней было весело, и даже похожие на плевки, противные слова слетали с её губ со смешными прибаутками. А с Дунечкой она любила поговорить о деревне, о том, как там жилось и как живётся тем, кто остался. Разговоры были печальными, но со сладостным оттенком собственной ограждённости. После них Гальке хотелось тужить по живущей далеко матери, по погибшему отцу и мёртвой сестре, но на людях как-то неудобно было, и в следующее мгновение она сначала через силу, а вскоре уж и вовсе искренне смеялась Нюркиным россказням...
Разве что перед сном, расчёсывая Ирочкины волосы, ощущая еле уловимый аромат, идущий от детского тельца, она уже не сдерживала слёзы, но плакала тихо, осеняя себя крёстным знамением, уж и не зная о ком или о чём.

В парке же она встретила и его, своего Гришку. Ей он показался красавцем - черноволосый, чернобровый, с блестящими пречёрными глазами. Впервые увидала она его зимой, когда он шёл по аллее, среди сугробов и обременённых снегом ветвей – весь он какой-то летний, с несходящим загаром, с белозубой улыбкой полногубого рта. Он в этом пасмурном зимнем дне был необыкновенным, будто занесённым сюда южным ветром из своей далёкой, словно и не существующей, солнечной страны. Галька смотрела, как он приближается, ладный в своей солдатской форме, когда услыхала, как Нюрка сказала кому-то: «Да это ж Гришка-грузин!»
- Здравствуй Нюра! – сказал он, и Галька задрожала, услыхав его низкий, с хрипотцой голос.
- Здоров будь Гриша! Чё давно видно не было? Или, может, кралю где завёл? – застрекотав, засыпала его вопросами Нюрка.
А Галька стояла, не зная, что ей делать. Она хотела бы сдвинуться с места и уйти, или хотя бы отвести глаза от этих сверкающих очей, но была не властна и пошевелиться. Она будто вбирала взглядом всего его, и простые слова его, и хохот, звенели где-то внутри неё. Но странно, всего этого ей было мало, её как жажда измучила, смотрела и насмотреться не могла, слушала, да никак не наслушивалась...
- Знакомься, Гриша, - вдруг сказала Нюрка, - это моя подружка. И она подтолкнула Гальку к нему. Галька как во сне, протянула ему руку, отчего он внезапно снова рассмеялся, но крепко пожал. И совсем уж неожиданно, взяв её под руку, повёл по аллее. Галька забыла всё: и то, кто она и откуда, и про то, что нужно спешить, чтобы успеть приготовить обед, и даже то, что где-то там спускается с горки на санках Ирочка...Век бы так идти, чтоб только лишь, скосив глаза, увидеть его гордый профиль.
Они стали встречаться в каждое из его увольнений, и Галькино существование превратилось в чётко поделенное – медленное течение дней без него и краткие, праздничные миги с ним. Невероятным, но увы, реальным был мир без него, и волшебным, следовательно не существующим, а словно снящимся было время, что проводили они вместе.
Прибежищем для них стал чердак одного из домов, где имелся старый продавленный диван. И однажды, закатным весенним вечером, когда они обнявшись лежали на своём диване, Гришка вдруг сказал ей незнакомым, злым голосом: «Ты долго меня мучать будешь?» Она изумилась и даже не этому нелепому вопросу, а ненависти к ней, прозвучавшей в голосе его. Она безмолвно подалась к нему, как бы давая понять, что всё будет, как захочет он. И тут же он страстно зашептал о том, как они поженятся, о том, как он любит её и как после демобилизации его, уедут они в Грузию...

Но и случившееся не сделало её счастливой, единение было не вечным, потому и не полным, а Грузия, такая близкая и родная, совсем ещй недавно, вновь стала недостижимой.
В тёплой весне и жарком лете, среди луговых трав и на прохладной лесной мшистости, сплетались они в объятиях, и ласки их были пылкими, а уста жаждущими, и руки умелыми, а тела и в расслаблении вновь и вновь стремились к близости, к слиянию.
Но Гальке, как животному, предчувствующему близкую беду, хотелось выть, чтобы излить всю глубину отчаяния и горя предстоящей разлуки. Потому что ведь с каждым днём его, её Гриши, Гришеньки, Гришуньки, становилось всё меньше и меньше. Он словно бы истаивал, уносясь, наверное, в милую Грузию, а может к какой-нибудь оставленной в тех краях девушке, красивой и гордой, хранящей свою девичью честь для него, будущего мужа.
И в последнее их свидание он, не глядя на неё, говорил, что поедет сначала сам в селение, расскажет о ней родителям, а потом уж вызовет её. Она не воспринимала смысла его слов, да и не нужно было это, ведь ясно – он уходил, и навсегда, и удержать его ничто не могло. Галька не отпуская его руки, смотрела на него, и он вдруг ласково, но также не глядя в глаза, сказал: «Чего пялишься, дурочка, будто в последний раз видишь? Глупенькая!»
-Да, да! – прокричало всё в Гальке, но упавшим голосом она только сказала, впервые, - я же люблю тебя, Гришенька!!!
Он дёрнулся и быстро зашагал по той же самой аллее, на которой она когда-то и увидала его. Только теперь вместо праздничного улыбчивого лица его, была видна лишь удалявшаяся с каждой секундой спина его, и издалека его уже можно было принять за любого другого человека...
Она думала, что умрёт, так как не представляла себе жизни без него. И не только не умерла, но и узнала, что носит новую жизнь в самой себе.
- Нужно что-то делать! – сказала Нюрка.
- Что? – тупо спросила у неё Галька.
- Что, что? – рассердилась Нюрка. – Аборт, вот что. Да не распускай нюни, не ты первая, не ты последняя. У меня в пригороде есть бабка знакомая. Только никому не говори! За это знаешь, что бывает? Сажают, вот что... – И она сделала страшные глаза. Ныне Гальке было всё равно, что будет, взор её был словно туманом застлан, из клубов которого то появлялась, то исчезала аллейка, по которой в вечное отсутствие быстро уходил, точно убегал, он.
Потому она и согласилась на Нюркино предложение и отдала часть своих прибережённых накоплений усатой бабке в клеёнчатом переднике в обмен на боль, что сулила освобождение её отягчённому бременем телу...
Боль пробудила её! Вместо тумана перед глазами поплыли алые круги. Теперь она хотела жить, хотела ясности и чёткости всего – очертаний, фигур, предметов, людей, деревьев...Ну и что из того, что он ушёл, жизнь не кончалась!
Как и не обрывалась она еженощно, когда люди погружались в топкие, тёмные, так схожие со смертью сны. Для того, чтобы утром вместе с засеревшим на востоке небом, с первым криком птиц восстать вновь.
Она стискивала зубы, чтобы не заорать от режущей боли, а старая ведьма частями выбирала из неё что-то, и это ч т о – т о с плюханьем падало в таз. Только тогда до Гальки дошло, что не только её кромсала бабка, но и не рождённого ею сыночка или дочку, плод их горячих объятий на скрипучем диване. Но было поздно...
Она не помнила ни дороги назад, ни последующих дней. Кровотечение после аборта было массивным. Галька металась в жару и лихорадке, хозяева выходили её. Она выжила, хоть и должна была умереть.


Потянулась ниточка ничем не запомнившихся дней, которые она даже не жила, а п р о ж и в а л а. «День да ночь – сутки прочь», - пела Ирочка, и это было правдой.
Она так же смеялась Нюркиным шуткам и разговаривала о деревне с Дуней, ходила с разными солдатами в кино и развлекалась с ними. Ей нравилось спать с мужчинами, это приносило облегчение и наслаждение, тем более, что было безопасно: после аборта стала она бесплодной.
Но всё это будто и не с нею происходило, а только лишь с её телом, жаждущим удовольствия и избегающим неудовольствия. А сама она того и ждала, чтобы закончился очередной день и можно было бы окунуться в ничего не знающий ни о ней, ни о ком-либо другом, сон – без сновидений...
На гладком, ничем не тревожимом течении дней вдруг пошла рябь. У хозяина в больнице, видимо, были какие-то неприятности, потому что в последнее время он ходил хмурым и озабоченным. И у хозяйки глаза были на мокром месте, и она больше не играла на пианино ни скорбных и торжественных мелодий, от которых Гальке становилось не по себе и она погружалась в необъяснимую тоску, ни тех весёлых, беззаботных вальсов, под которые так споро шла нехитрая домашняя работа.

Всё объяснила всезнающая Нюрка, недаром была она домработницей у прокурора.
- Удивляюсь я на тебя, Галька, - говорила она, сплёвывая приставшую к нижней губе скорлупку от семечки. – Неужто ничего не знаешь? Ведь врачи сейчас людей травят! Они ж настоящие убийцы! И твой тоже!
- Неправда, - возразила Галька, - это про него набрехали. Он не такой, про других не знаю и говорить не буду, а он хороший! Он и вечером в больницу ездит, больных проведать, посмотреть, как там и чего у них после операции.
- Вот-вот, ездит, - заверещала Нюрка,- чтобы уморить больных своих побыстрее! Я слыхала, как мой (так она называла прокурора) говорил, что все эти врачи-евреи только и думают, как нас всех в гроб загнать. Твой же тоже еврей? – И она вновь произнесла, но уже точно так, как обычно говорила матерные и бранные слова, чётко выговаривая, будто выплёвывая каждую букву:
- Е в р е й!!!
Галька как-то и не задумывалась над тем, кто её хозяева. А оказалось, что они и есть эти ужасные евреи, которые весь русский народ мертвецами сделать хотят! Почему же они её выхаживали?! Нет, тут что-то было не так, и всё это вообще неправда!
Но закравшееся сомнение исподволь подтачивало её веру в них и даже сокрушало её отношение к Ирочке, её звёздочке.
Уже не только Нюрка, но и остальные девушки, солдаты и люди, стоявшие в очередях, говорили об этом, и даже радио своим влас тным голосом вещало о злодеяниях врачей.
Галька стала присматриваться к хозяину. Может и правда совесть его нечиста. Иначе отчего бы ему день ото дня пасмурнеть, закрадывалось в неё подозрение, когда смотрела она на крупные руки его, которые, как говорили, подобно той бабке, оторвавшей от неё ж и в о е, кромсали людей, а полные губы изгибались в ту секунду в насмешливой улыбке, а на носу с горбинкой появлялись крупные капли пота, так он усердно трудился во славу Смерти! И взрослевшая Ирочка становилась чужой Гальке. Это уже была не похожая на её покойную сестричку-покойницу, малышка, а девочка с вытянутым в длину лицом, с курчавыми волосами, с отцовским, с горбинкой, носом и тёмными печальными глазами. Подрастая, она всё больше походила на людей их заносчивого племени. Теперь Галька различала «их».

Страсти вокруг дела врачей – «убийц в белых халатах» – накалялись. Гальке было стыдно ходить по улице не только с девочкой, но и самой: ей так и казалось, что люди показывают на неё пальцем и всем известно, к о м у она прислуживает.
И она возненавидела их за всё – за хлеб, который зарабатывала у них, за угол, в котором жила, за их голоса, гортанные, как и у проклятого, тоже нерусского Гришки, за некурносость носов и за руки хозяина – руки палача, которыми он убивал.
Она ушла от них, забрав свои пожитки, и только внезапно вздрогнула, когда к
ней плача, крича и цепляясь, бежала ничего не знающая и не понимающая Ирочка.
«Нечего её жалеть, - успокаивала она себя, - подрастёт, такая же будет!»
- Всё, больше у жидов (она стала называть их так же как и другие) не служу! – похвалялась она тем же вечером в парке.
Стала Галька дворником, получила комнату в полуподвале, именовавшемся почему-то цокольным этажом, вызвала из деревни мать. Та, несмотря на годы, начала работать в том же домоуправлении уборщицей. Денег не хватало, и Галька устроилась на подработку в химическую лабораторию, убирать. Там-то она и пристрастилась к дармовому спирту. Оказалось, что пить было не просто хорошо, а здорово! Приходило веселье, какого трезвой она никогда и не испытывала. Опять-таки жизненные проблемы – нехватка денег, ссоры с матерью, противная дворницкая работа, особенно зимой с тяжеленным ломом или осенью в листопад, тоска по надёжному постоянному мужчине – виделись элементарными и решаемыми...Она напивалась до полубессознательного состояния и иногда, когда не могла дойти до дому, ночевала (в зависимости от времени года) на скамейках или по подъездам. Дома мать поколачивала её за это, плакала, угрожала, умоляла бросить. Глядя на старуху либо бессмысленно-пьяным взором, либо сердито-злой в похмелье, Галька обещала и крестилась на образок Николая Чудотворца в углу, зная, что лжёт, что не бросит никогда. Потому что перестать пить стало для неё равнозначно тому, чтобы перестать жить.
Были у неё и мужчины, но в пьяном забытьи оказывались они для неё на одно лицо, наверное, так же, как и она для них.

Безостановочно шли дни, летели годы. И было ей и тридцать лет, и сорок...
После того, как пришлось ей побывать в милиции, в вытрезвителе, пить она стала несколько по-иному. Меньшими дозами, но чаще, для поддержания тонуса, приятности.
Из крепкой, круглолицей и румянощёкой девушки превратилась она в крупнотелую, лицом одутловатую, с большими красными руками женщину, горланящую в компаниях песни и заливавшуюся жалостливыми слезами.

Дома слепнувшая мать продолжала ворчать, обзывая старевшую дочь пьянью и рванью. Галька же в ответ на оскорбления брюзжала, что это мать ей жизнь испоганила и что если бы не старуха, то давно уж бы обзавелась она семьёй – и мужем и детьми...
Подчас Гальке становилось жаль плачущей старухи, но она тут же себе твердила: «Сама виновата, оскорбляет. Правда ведь, без неё бы я б точно устроилась». В пьяном чаду она то ли забыла, то ли даже для самой себя делала вид, что не помнила о своей бесплодности, о своём неродившемся, вырванном из неё ребёнке...Весь мир был виноват, что плохо жилось ей. В первую очередь, конечно, старухи: и мать, и та усатая ведьма-абортмахерша; мужчины, что всегда бросали её – все, начиная с подлеца Гришки; евреи, и уж первыми – её бывшие хозяева, зачем не дали тогда умереть, чтоб не мучалась; и все остальные, кто жил на этой земле в одно время с ней...

Подработка в лаборатории закончилась, и выпивку приходилось доставать самой. И тогда Галька стала понемногу подворовывать из материной пенсии. Старуха, кроме того, что слепла, так ещё и память теряла, потому недостающих денег хваталась не сразу. А когда и обнаруживала недостачу, то Галька уверяла, что это сама мать либо по рассеянности где-то потеряла, либо куда-то спрятала и не может найти.
Чтоб легче было прожить, устроилась Галька в ресторан, на кухню, зеленщицей, где и смотрела каждый вечер на приходящую публику. Это было почище, чем в кино, которое она и вовсе забросила.
Уходя с работы, Галька ещё раз подошла к порогу, чтобы взглянуть в зал. Оркестр наяривал, и пары извивались друг перед другом...
- Вот всегда так – кто плачет, а кто скачет?! Сказала Галька подошедшей, тоже работнице кухни Тимофеевне. – Идём-ка домой.
- Работала я у одних после войны, - рассказывала по дороге Галька, - так мне показалось, что сегодня я ихнюю дочку видела у нас в ресторане. Хотя как теперь узнаешь, маленькая она тогда совсем была!
- А чего ж бы ей и не быть. Хозяева – всю жизнь хозяева, - ответила Тимофеевна.
- Это верно, - согласилась Галька, останавливаясь, чтоб передохнуть: сумки, что несла с работы, полные разной снеди, были очень тяжёлыми.
Дома на своей койке сидела мать в ночной рубашке. Она рылась в пустом кошельке, выворачивая его, что-то невидимое вытряхивала...
Полным ужаса невидящим взором обратилась она к пришедшей дочери. Галька тотчас же припомнила, что позавчера забрала всю материну нищенскую пенсию. Деньги нужны были срочно, и даже не ей, но нынешнему сожителю, её сверстнику, крепкому и бравому ещё мужичонке.
- Где же моя пенсия? – заголосила мать. – Галька, ты забрала, Иродова дочь, что ж я теперь делать буду?
- Мама, перестаньте плакать. Как всегда, куда-нибудь засунули и плачете.
- Врёшь, в кошельке, вот тут они были! – Старуха потрясала им, а по лицу её, из незрячих уже глаз всё выкатывались и выкатывались новые слезинки, устремлявшиеся вниз по глубоким морщинистым бороздкам. Она что-то говорила ещё и плакала, пока Галька выгружала на стол принесённое сегодня.
Мать затихла и Галька обернулась. Старуха продолжала сидеть, тихонечко всхлипывая, а над ней по стене полз здоровенный клоп. Галька прислюнявила палец, подошла и с удовольствием раздавила его.


>>> все работы Инны Иохвидович здесь!






О НАШИХ БУМАЖНЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие издания наших авторов вы можете заказать в пункте меню Бумажные книги

О НАШИХ ЭЛЕКТРОННЫХ КНИГАХ ЧИТАЙТЕ

Это и другие электронные издания
наших авторов вы можете бесплатно скачать в пункте меню «Эл.книги»

Наши партнеры:



      localRu - Новости израильских городов. Интервью с интересными людьми, политика, образование и культура, туризм. Израильская история человечества. Доска объявлений, досуг, гор. справка, адреса, телефоны. печатные издания, газеты.

     

      ѕоэтический альманах Ђ45-¤ параллельї

      

Hаши баннеры

Hаши друзья
Русские линки Германии Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. каталог сайтов на русском языке из Сша,Канады,Франции и других стран


  Международное сетевое литературно-культурологическое издание. Выходит с 2008 года    
© 2008-2012 "Зарубежные Задворки"