№12/2, 2009 - 12 декабря 1905 года родился Василий Гроссман
Святой Василий, не веривший в Бога Антонина Крищенко
"Вася, ты же Христос", — говорил ему Андрей Платонов. "Я прошу Господа простить меня, если скажу, что Гроссман был святым", — вторил ему Семен Липкин.
В жизни Василия Гроссмана и в самом деле есть все атрибуты жития: гонения и мучительная смерть, неколебимая вера и удивительные чудеса.
Подобно тому, как первые мученики христианства были детьми Рима и Иудеи, выкормленными молоком древних религий и умершие, чтобы их ниспровергнуть, Василий Семёнович Гроссман был плотью от плоти советского строя. И именно он написал один из самых губительных для этого строя романов, заплатив за свой творческий порыв дорогой ценой.
Между тем большую часть жизни Гроссман не верил в Бога вовсе и лишь под конец стал писать это слово как положено — с большой буквы. Да и странно было бы ожидать другого отношения к вопросу от человека с его биографией.
Мальчик из Бердичева
Он родился в Бердичеве 12 декабря 1905 года. К тому времени Бердичев уже больше полувека имел статус города, но его так и не покинул полудеревенский, провинциальный дух, господствовавший пять веков перед тем. Утки все так же бродили по улицам, базарный торг на Ятках кипел и кричал, а многонациональное население жило серой и одновременно живописной местечковой жизнью.
Мальчик, рожденный в еврейской семье, получил подобающие имя и отчество — Иосиф Соломонович. Однако на том его вхождение в иудейский мир практически исчерпалось.
По-еврейски Гроссман знал лишь несколько слов, слышанных в детстве на бердичевских улицах. Зато прекрасно владел французским: во-первых, его преподавала мама, а во-вторых, два года мальчик провел в Швейцарии.
Его библейское имя тоже вскоре было забыто благодаря русской няне. Родительское "Йося" она переделала в русское "Вася", да так прочно, что даже отец с матерью скоро звали сына только Васей — и в письмах, и в разговорах. Гроссман начал привыкать к своему будущему литературному псевдониму задолго до того, как стал писателем.
В детстве он о писательстве не мечтал, а, как и множество мальчиков, жаждал унаследовать профессию папы-инженера. Родители Гроссмана расстались вскоре после его рождения, но у Васи не прерывались отношения с отцом.
Соломон Осипович был поначалу убежденным социал-демократом. После раскола партии остался с меньшевиками, однако от партийной работы отошел. Тем не менее во время революции 1905 года принимал активное участие в подготовке восстания в Севастополе. Специальности же не изменил, работал инженером-химиком на шахтах Донбасса.
Именно в Донбассе, на шахте "Смолянка-2" в 1929 году начал работу и Василий, успевший к тому времени закончить химическое отделение физмата Первого Московского государственного университета, жениться на девушке по имени Галя и родить с ней дочь.
Брак распался быстро: Василий учился в Москве, а Галина в Киеве. "...Женился, и неделю-две поживем вместе, а потом длиннейшие месяцы разлуки", — писал Гроссман отцу. А вскоре стало ясно, что он готов расстаться не только с молодой женой, но и с новообретенной профессией.
В 1933 году, разведясь с Галей, он вернулся из Донбасса в Москву, чтобы учиться новому делу — литературе
Счастливый и влюбленный
Первый настоящий успех помощнику главного инженера карандашной фабрики имени Сакко и Ванцетти, коим в 1934 году работал Василий, принес рассказ о беременном комиссаре гражданской войны, рожающей ребенка в осажденном белополяками Бердичеве.
Комиссар Гроссмана осмелилась не только забеременеть и родить, но и, неожиданно для самой себя, полюбить своего нежеланного сыночка Алешу (хотя и несколько меньше, чем революцию).
"Как прикажете понимать, неужели кое-что путное все-таки удается напечатать?" — воскликнул по поводу появившегося рассказа Михаил Булгаков. Сам же автор рассказа "В городе Бердичеве" в ту пору искренне полагал, что в советской стране только путное всегда и печатают. Двадцатидевятилетний Гроссман оставил карандашную фабрику и принялся писать.
Четырехстраничный рассказ о комиссаре Вавиловой стал для него пропуском к Горькому, о чем в те годы мечтал каждый начинающий писатель. Гроссман побывал на даче у Алексея Максимовича через месяц после выхода рассказа. А уже к 1936 году выпустил два сборника рассказов и в 1937-м был принят в Союз советских писателей.
Семен Липкин, подружившийся с Гроссманом как раз в те годы, напишет после: "Когда мы с Гроссманом познакомились, я чувствовал, что он счастлив". Наверное, так в самом деле и было. Высокий, кудрявый, черноволосый и синеглазый Гроссман нравился женщинам.
Он любил хорошую выпивку и вкусную закуску, а когда смеялся, на щеках его появлялись ямочки. "Смеялся он в те годы часто, не то что потом", — вспоминал Семен Липкин. Рассказы Гроссмана, выходившие регулярно, тоже нравились.
И критикам, и читателям. "Получил вчера первый читательский отзыв из Донбасса с шахты 'Холодная балка'. 'Глюкауф' им понравился. Группа эсперантистов предлагает перевести его на язык 'эсперанто'. Представляю, какой у него получится вид после этого", — полушутя писал он отцу.
Гроссман-журналист наотрез отказывался писать о том, чего не видел и не пережил сам. А потому за годы войны побывал и в окопах на передовой, и в кабине истребителя.
И хотя уже тогда в биографии Гроссмана были некоторые обстоятельства, вполне могшие представлять угрозу не только стремительно начавшейся писательской карьере, но и самой жизни, провидение до поры его берегло.
Дело в том, что крестными Гроссмана в литературе стали Иван Катаев и Николай Зарудин. Именно они принесли в "Литературную газету" оказавшийся столь успешным рассказ. Именно они и группа "Перевал", в которую входили оба, стала первой литературной средой, в которую окунулся Гроссман.
В 37-м перевальцы были уничтожены почти полностью. От иных не осталось даже фотокарточки. Но с Гроссманом судьба обошлась иначе. Каток, размоловший "Перевал", остановился на самом подъезде, а начинающий писатель стал свидетелем одного из самых удивительных чудес в своей жизни.
Незадолго до разгрома "Перевала" Гроссман влюбился — в жену одного из своих новых литературных друзей Бориса Губера. Ольга Губер оставила мужа и двух маленьких сыновей и ушла к Гроссману. Когда она приходила навестить мальчиков, младший, шестилетний, встречал ее рыданиями, неистово крича: "Ты плохая мама! У всех мамы хорошие, а ты плохая".
"Я полна жалости к Губеру и к детям, что она сделала, безумная! Разве ее чувство так глубоко и серьезно? ... Забрать жену, мать двух детей, можно в том случае, если уж очень глубоко любишь. И у приятеля! Ох, болит у меня душа", — писала мать Гроссмана его отцу. Последовавшие вскоре события показали, как Василий любил Ольгу.
В 37-м в числе других перевальцев Бориса Губера арестовали, а вскоре пришли и за его женой. В тот же вечер Василий Семенович забрал к себе мальчиков, Мишу и Федю, которых отказались брать родственники. А на следующий день принялся писать письма и ходить куда только можно, доказывая всем, вплоть до наркома Ежова, что Ольга Михайловна Губер лишь по недоразумению числится супругой арестованного Бориса Губера, а на самом деле давно стала его, Гроссмана, женой.
Он боролся за Ольгу почти год. И "вытащил" жену из тюрьмы, и дети остались с ними. Борису Андреевичу Губеру повезло меньше — он погиб. В середине войны в эвакуации в Чистополе погиб и старший сын Миша — снаряд разорвался во дворе военкомата во время занятий с допризывниками. А Федор вырос. Носит фамилию Губер и пишет о Гроссмане необыкновенно тепло.
Благородный и неудобный
В биографии Гроссмана нет недостатка в таких историях, полных чистого и совершенно неброского благородства. До войны он дружил с критиком Александром Иосифовичем Роскиным. Есть фотография: Роскин и Гроссман на ялтинской набережной в мае 1941 года.
Спустя несколько месяцев Роскин, ушедший в ополчение, пропадет без вести в боях под Москвой. Его 14-летняя дочь Наташа, еще раньше потерявшая мать, останется одна на свете. И Гроссман, единственный из друзей Роскина, разыщет ее и будет опекать...
На фронте он упорно сторонился охоты за трофеями и стеснялся попросить себе новую шинель, продолжая три года подряд ходить в одной и той же, совершенно невозможной — изодранной, заляпанной глиной и залитой бензином...
Когда потоки грязи лились на Пастернака, Гроссман написал ему письмо, полное внимания и теплоты... И несмотря на эту щепетильную порядочность, скромность и даже стеснительность Гроссмана, бытовало мнение, что у него тяжелый характер.
Как-то раз ему домой позвонил заместитель главного редактора "Нового мира" Кривицкий, которого Гроссман не жаловал. Когда трубку сняла Ольга Михайловна, Кривицкий откровенно обрадовался: "Как я рад, что попал на вас! Зная сложный характер Василия Семеновича, думал, он меня пошлет по матушке".
Гроссман и в самом деле не чурался крепкого слова. С теми, кого не уважал или презирал, мог быть колючим, язвительным, упрямым. При этом любил говаривать, что всем подряд нравятся только полные синеглазые блондинки, а он к их числу не принадлежит... Вспоминая Василия Семеновича, Наталья Роскина утверждала, что в последний раз он улыбнулся еще перед Великой Отечественной войной.
Как многие чистые люди, Гроссман бывал удивительно простодушен и легковерен. Однажды перестал разговаривать со своим лучшим другом только потому, что с чужих слов узнал о его якобы неподобающих высказываниях. Потом раскаивался, просил прощения...
И все же самым тяжелым для многих оказывались вовсе не неулыбчивость или язвительность Гроссмана, а как раз его благородство, проба которого была столь высока, что дотянуться до этой планки могли единицы. Недотянувшиеся же утешались рассказами о том, как неуступчив и неуживчив бывает Василий Семенович.
Когда разразился шабаш вокруг романа "За правое дело", больнее других Гроссман переживал отступничество Твардовского, бывшего в ту пору редактором "Нового мира". Его Гроссман искренне уважал и за талант, и за порядочность. К тому же Александр Трифонович еще так недавно и, что страшнее всего, так искренне признавался автору романа в любви, хвалил его, пробивал публикацию...
Обозлившись тогда на претензии Гроссмана, Твардовский спросил его в сердцах: "Ты что хочешь, чтобы я партийный билет на стол положил?" "Хочу", — честно признался Гроссман...
Но главным пострадавшим из-за своего характера всегда был сам Гроссман. Он не позволял себе поступиться порядочностью даже в мелочах, даже в самую тяжелую минуту.
Сидя без копейки после изъятия "Жизни и судьбы", он получил заказ на перевод романа одного армянского писателя. Но, прежде чем ухватиться за этот спасательный круг, предупредил: "Буду переводить, если роман не подлый".
А вернувшись из очаровавшей его Армении, написал по впечатлениям небольшую повесть "Добро вам", которую отдал в "Новый мир". Когда повесть уже стояла в сверстанном номере, цензура попросила убрать единственный абзац, касавшийся истребления евреев во время войны.
Гроссман отказался — повесть сняли из набора. А ведь он уже годы не видал в печати своих произведений, горько шутя, что для него листы с версткой все равно что асфальт для Робинзона.
И на фронт он мог в общем-то не ходить: был освобожден от военной обязанности из-за туберкулеза, которым болел в Донбассе.
Чтобы понять, сколь невоенным человеком он был, достаточно прочитать воспоминания тогдашнего редактора "Красной звезды" генерала Давида Иосифовича Ортенберга: "Выглядел он как-то не по-военному, и гимнастерка в 'морщинах', и очки, сползавшие к кончику носа, и пистолет, висевший топором на незатянутом ремне..."
Редактор вообще побоялся вначале отпускать его на фронт. Но близорукий писатель с "топором висевшим пистолетом" наотрез отказывался писать очерки о том, чего не видел, и лез в самую гущу войны.
Блеск и сила его фронтовых очерков были столь очевидны, что Сталин, откровенно не любивший Гроссмана и до войны собственноручно вычеркнувший его из списка претендентов на Сталинскую премию, дал распоряжение перепечатать из "Красной звезды" написанную Гроссманом статью "Направление главного удара".
Узнав об этом, Илья Эренбург сказал автору: "Теперь вы можете получить все, о чем попросите". Но Василий Гроссман привычки просить не имел.
Позже слова из этого очерка были высечены на мемориале Мамаева кургана, а статья Гроссмана "Треблинский ад" распространялась отдельной брошюрой в качестве документа от обвинения на Нюрнбергском процессе.
Удивительно, но Гроссман, ушедший на фронт в августе 41-го и демобилизованный осенью 45-го, ни разу не был ранен. Этот факт, как и неожиданное освобождение жены в 37-м, можно зачислить в разряд чудес.
Как и положено настоящим чудесам, они были прологом к испытаниям. После войны для Василия Гроссмана началось истинное хождение по мукам. Оно тоже завершилось чудом, но — после его смерти.
Боящийся и бесстрашный
При всей своей трагичности судьбы писателей, погибших в дыму репрессий, напоминают гибель под колесами поезда, который просто переехал человека всего лишь потому, что тот попался на пути.
История же послевоенной жизни Гроссмана — это история битвы со взбесившимся адским паровозом, который ожесточенно и целенаправленно ездил взад и вперед по его судьбе без малого два десятка лет.
Победить паровоз не было никакой возможности, и оставалось стараться как можно дороже продать свою жизнь. Гроссман старался изо всех сил, как старались на войне солдаты, выстреливавшие патроны до последнего и бросавшиеся после врукопашную.
То, что Гроссмана мало печатали, было половиной беды. Даже опубликованные, его книги подвергались растерзанию одна за другой. В 1946 году разгромлена пьеса "Если верить пифагорейцам", в 1949-м уничтожен готовый тираж "Чёрной книги", посвященной геноциду евреев.
Для Гроссмана, чья мать погибла в гетто в Бердичеве, эта книга была не просто литературной работой... А в начале 50-х настала очередь романа о Сталинграде, задуманного Гроссманом еще на войне.
Слишком многое в Гроссмане, писавшем этот роман, еще оставалось и от мальчика, учившегося в Единой трудовой школе в Бердичеве, и от юноши, работавшего воспитателем в коммуне беспризорных, и от инженера, на глазах которого рубили уголь стахановцы, и от корреспондента "Красной звезды"...
Его окрепший талант рвался к правде, как рвалось наружу дитя из чрева беременной Вавиловой. Но так же, как и она, Гроссман еще не в силах был поверить, что "нечто", живущее в нем и будящее внутри боль, и есть подлинная, настоящая, истинная жизнь.
Следы насилия, учиненного над текстом романа "За правое дело", до сих пор видны на его теле, как шрамы. Сам, своими руками Гроссман кромсал роман в соответствии с указаниями "сверху". Дал ему новое название (первоначально роман назывался "Сталинград"), вписывал куски о руководящей роли партии и Верховного главнокомандующего. Видеть их больно и страшно, особенно когда знаешь, что насилие это оказалось напрасным и никого не спасло.
Журнал "Новый мир" опубликовал "За правое дело" в четырех номерах в конце 1952 года. А спустя положенный срок, после первых хвалебных рецензий, в феврале 1953-го в "Правде" появилась двухподвальная статья Михаила Бубеннова, сровнявшая роман с землей.
Среди той гадости, что выплеснулась следом и на роман, и на автора, почти не нелепой выглядит даже просьба одного из издательств, уже собравшегося выпускать "За правое дело" отдельным изданием, вернуть полученный аванс — "в связи с неожиданно обнаружившейся антисоветской сущностью книги".
Тон и напор статей был таков, что Гроссман стал всерьез опасаться ареста и постарался на некоторое время исчезнуть из поля зрения погромщиков. Конец зимы и начало весны 53-го он провел на станции Ильинская Казанской железной дороги, на даче все у того же верного в любых обстоятельствах Семена Липкина. Липкин ездил за продуктами и мыл посуду, а Гроссман варил густой суп с картошкой и макаронами. Длинные вечера коротали за картами.
В один из таких вечеров на дачу приехала жена Гроссмана. Рассказала, что ему звонил Фадеев, хотел встретиться, поговорить. Как выяснилось после, он пытался предложить публично покаяться, повиниться в авторском недомыслии. Гроссман отказался.
Василий Гроссман не был бесстрашным воителем со злом. Обычный человек из плоти и крови, он не был обделен и инстинктом самосохранения. Мало кто знал, например, что Гроссман боялся переходить широкие московские улицы и площади.
И этот детский страх перед автомобилями, и наивное бегство на дачу после разгрома романа подтверждают, что святой все-таки был человеком. И, как положено человеку, испытывал страх. Но лишь до той поры, пока этот естественный страх не подминал под себя страх еще больший и глубокий.
Гроссман умирал мучительно и долго. Ему вырезали пораженную раком почку, но болезнь тотчас принялась за легкие. Все лето 1964 года с алыми от кровохаркания губами он задыхался в узкой как гроб палате Первой градской больницы.
Незадолго до смерти, очнувшись от забытья, но еще плутая в его клубах, Василий Семенович спросил дежурившую около него Анну Самойловну Берзер: "Ночью меня водили на допрос... Скажите, я никого не предал?". Вот на этом страхе предать, потерять себя, опоганить собственную веру в добро, он и держался — даже тогда, когда казалось, что держаться абсолютно невозможно.
Любимый и виноватый
О смерти Сталина Гроссман узнал все на той же ильинской даче. Пришла помогавшая отшельникам по хозяйству женщина и сказала, что Сталин хворает. По стремительно темнеющему лесу друзья подались на станцию за газетой: терпеть до утра не хватило сил. Газетный киоск был заперт, но на стенде висела "Правда", подтверждая обнадеживающие вести.
Не сразу, но понемногу после смерти Сталина критика потеплела к роману "За правое дело". Его издали отдельной книгой, причем несколько издательств подряд. Гроссман получил гонорар. И немедленно засел за вторую часть дилогии, даже не позаботившись "пристроить" несколько новых рассказов.
Отныне каждый рабочий день его жизни приближал катастрофу... Однако, прежде чем она разразилась, Гроссману предстояло еще одно испытание: он вновь полюбил. Его последней любовью стала женщина, носившая особенное, знаковое для писателя имя...
На чудом уцелевшем экземпляре рукописи "Жизни и судьбы" сохранилось посвящение автора, теперь воспроизведенное и в многочисленных изданиях. Свой роман он посвятил матери, которую любил горячо и в смерти которой постоянно себя винил: считал, что должен был во что бы то ни стало вывезти ее из Бердичева до того, как город заняли немцы. До конца жизни Гроссман хранил в конверте две фотографии.
На одной он был снят с мамой еще мальчиком. А на другой, сделанной немецким офицером, был изображен ров под Бердичевым, полный человеческих тел. Там же, в конверте лежали и два письма, написанных им уже умершей матери. Одно датировано 1950 годом, когда в редакции журнала почти год уже лежал роман "Сталинград", о котором не было ни слуху, ни духу. Второе написано в 1961-м, вместившем в себя сразу две страшные для Василия Семеновича даты: двадцатилетие смерти матери и изъятие "Жизни и судьбы".
Маму Василия Семеновича звали Екатериной Савельевной. В ее честь он назвал и свою дочку Катю, которая после развода осталась с его бывшей женой и, часто гостя у бабушки в Бердичеве, чудом не разделила ее страшную судьбу. Это же роковое имя носила и Екатерина Васильевна Заболоцкая, ставшая последней трагической любовью Василия Гроссмана.
В 1948 году их семьи оказались соседями: и Гроссманы, и Заболоцкие получили квартиры в новом поселке творческой интеллигенции, выросшем на срезе угла между Беговой улицей и Хорошевским шоссе. Небольшие, на четыре и восемь квартир коттеджи, выстроенные в конце войны пленными немцами и когда-то стоявшие в чистом поле, и сейчас живы, но теперь окружены зеленью разросшихся деревьев.
Проведший семь лет в заключении, Николай Заболоцкий освободился в 1944 году , и для его семьи квартира на Беговой была первым собственным пристанищем после бесконечных скитаний по баракам и чужим дачам. Екатерина Васильевна была несказанно счастлива...
Те, кто стал свидетелями этой любви, до сих пор избегают о ней говорить. Слишком мучительным было все, что происходило между четырьмя людьми, судьба которых завязалась в неразрешимый узел. Обе семьи были когда-то построены на настоящем, искреннем чувстве.
И Заболоцкая, с 1938 года ждавшая арестованного мужа с двумя детьми на руках, и Гроссман, на удивление приятелям остававшийся на фронте верным жене, не хотели новых испытаний. Но и перестать любить друг друга не могли. Как это часто бывает, они не сумели порвать ни семейных, ни любовных уз.
В 1958 году Заболоцкая овдовела, Гроссман под конец жизни поселился недалеко от метро "Аэропорт" один, по-холостяцки... Во время его смертельной болезни Ольга Михайловна и Екатерина Васильевна по очереди навещали его. Но жить вместе с женщиной, которой отдан последний жар его сердца, Василию Семеновичу было не суждено.
Он и она стали Виктором Штрумом и Марьей Ивановной Соколовой из "Жизни и судьбы". И мужество Гроссмана, непоказное и стесняющееся самого себя мужество истинного героя, вновь дало ему силы. Силы рассказать о своей последней любви всю ее горькую правду...
Гонимый и воскрешенный
К концу 1959 года роман "Жизнь и судьба" был в основном окончен. "Я не переживаю радости, подъема, волнений. Но чувство... смутное, тревожное, озабоченное... Прав ли я? Это первое, главное. Прав ли перед людьми, а значит, и перед Богом? А дальше уж второе, писательское — справился ли я?" Именно в этом письме, отправленном из Коктебеля, он впервые написал слово "Бог" с прописной буквы.
В нем же грубовато и вместе с тем пронзительно горько и пророчески пошутил: "Придумал я народную пословицу: 'Рано пташечка запела, вырвут яйца из гнезда'. Но это так, не думы, а вообще..."
Отдавая перепечатанный машинисткой роман Семену Липкину, Гроссман просил его ответить на два вопроса: есть ли хоть малейшая возможность, что роман напечатают, и какие места стоит снять заранее.
Друг был прям: никакой надежды на публикацию. Уважая просьбу Василия Семеновича, он все же отметил некоторые "опасные" места. Но "Жизнь и судьба" не из тех романов, которые можно "спасти" купюрами.
Правда о жизни людей и мира вышла из-под пера Гроссмана, не сообразуясь с доводами рассудка, осторожности, того же инстинкта самосохранения, наконец...
Так лава идет через жерло вулкана, разрывая его на части. И погибающий вулкан не в силах противостоять, потому что единственное, данное от Бога предназначение вулкана — пропускать лаву.
Похоже, и сам автор в глубине души сознавал, что судьба романа предрешена. Но тем не менее отдал рукопись в журнал "Знамя". Возможно, в очередной раз сказалось удивительное простодушие Гроссмана.
Полгода стояла звенящая тишина, в которой, как перед грозой, сгущалось злобное электричество. В один из осенних вечеров 1960 года Заболоцкая и Семен Липкин в один голос посоветовали сохранить экземпляр романа в безопасном месте.
Хмурясь, Гроссман молча отдал Семену Липкину три светло-коричневые папки. Уже после смерти Василия Семеновича стало известно, что тогда же он отдал еще один экземпляр своему институтскому другу Вячеславу Лободе...
А в феврале 1961-го в квартиру Гроссмана на Беговой пришли "нехорошие люди", как сказала о них домработница Наташа. "У него что, больное сердце?" — поинтересовался один у невестки Гроссмана Ирины и заботливо посоветовал дать сердечное. Второй вежливо спросил, где туалет...
К концу короткого февральского дня у автора были изъяты машинописные экземпляры, рукопись, все черновики и эскизы, имеющие отношение к "Жизни и судьбе". (Интересно, что повесть "Все течет", вчерне написанная Гроссманом уже тогда, тоже содержавшая достаточно "крамолы" и после вышедшая на Западе, визитеров ничуть не заинтересовала.)
Экземпляры были изъяты у машинистки и в редакции "Нового мира" — Твардовский очень просил дать ему хотя бы почитать роман.
А экземпляр, отданный в "Знамя", органам предоставил сам редактор журнала Вадим Кожевников.
Уходя, вежливые мужчины потребовали у Гроссмана подписку о неразглашении произошедшего. Гроссман не дал.
Ему оставалось жить чуть больше трех лет. За эти годы он смог увидеть в печати только несколько рассказов, "пробитых" с титаническим трудом.
Он пытался спасти "Жизнь и судьбу", писал Хрущеву: "Нет правды, нет смысла в нынешнем положении, в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал свою жизнь, находится в тюрьме, ведь я ее написал, ведь я не отрекался и не отрекаюсь от нее.
Прошло двенадцать лет с тех пор, как я начал работу над этой книгой. Я по-прежнему считаю, что написал правду, что писал ее, любя и жалея людей, веря в людей. Я прошу свободы моей книге". После этого Гроссмана принял Михаил Суслов.
Разговаривая, Суслов, романа, видимо, не читавший, то и дело заглядывал в две объемистые рецензии, подготовленные референтами. Когда речь зашла о возвращении рукописи, Суслов сказал, что "не стоит и думать".
Меньше чем через два года после ареста романа Гроссман заболел. В ночь на 15 сентября 1964 года его не стало. Урна с прахом Василия Семеновича Гроссмана захоронена на Троекуровском кладбище.
Последующая история спасения и воскрешения "Жизни и судьбы" хорошо известна. Даже те, кто никогда не интересовался Гроссманом и его творчеством, наверняка слыхали и о том, как семья Вячеслава Ивановича Лободы хранила черновой вариант романа в авоське, и о том, как, запершись в ванной своей квартиры, Андрей Дмитриевич Сахаров перефотографировал беловик романа, сохраненный Семеном Липкиным, и о том, как Владимир Войнович тайно вывозил эти пленки на Запад.
Бесстрашие многих людей, бесстрашие той же пробы, что и у самого Гроссмана, помогло совершиться последнему чуду святого Василия, который большую часть своей жизни не верил в Бога.